Текст книги "Доленго"
Автор книги: Георгий Метельский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
В кабинет заходили чиновники и офицеры, Дубельт вызывал их, звеня в серебряный колокольчик, они равнодушно смотрели на стоявшего в углу Булгарина, разговаривали и уходили. Сераковский подумал, что, наверное, в этом кабинете ничему не принято удивляться.
Он так и не дождался, когда Дубельт позволит редактору "Северной пчелы" покинуть угол. Посмотрев на часы, главный жандарм вызвал адъютанта и приказал ему проводить Сераковского.
– До скорой встречи, мой юный друг, – сказал на прощание Дубельт. Мне было очень приятно иметь вас своим гостем. Я вас попрошу к себе, как только соскучусь по умному и интересному собеседнику.
В камере Сераковский долго думал над событиями дня. Он по-прежнему боялся Дубельта, и в то же время этот человек чем-то привлекал его ласковыми речами, ровным голосом, может быть, даже тем, что поставил в угол редактора "Северной пчелы". На секунду мелькнула мысль: а что, если внять совету Дубельта, рассказать, что он действительно хотел присоединиться к формируемой в Галиции генералом Бемом национальной гвардии. Но благоразумие взяло верх над порывом, и он решил, что делать этого ни в коем случае нельзя.
Между тем тяжелая и опасная машина Третьего отделения уже завертелась. После разговора с Дубельтом шеф жандармов граф Орлов срочно запросил характеристику на своекоштного студента Сигизмунда Сераковского в самом университете и у попечителя Санкт-Петербургского учебного округа Мусина-Пушкина. Секретные запросы полетели в Житомирскую гимназию, которую закончил Сераковский и где сейчас учился его брат Игнатий. Архивной части Третьего отделения был дан приказ немедленно проверить, не возбуждались ли в прошлом дела против родственников арестованного.
В ожидании, пока придут ответы, Сераковского несколько дней не тревожили. Он написал длинное письмо матери и отдал его смотрителю. Сераковский не знал, что по приказанию Дубельта письмо задержали и внимательно прочли – не высказал ли арестованный что-либо новое, что могло бы его изобличить.
– ...Я весьма рад видеть вас снова, мой юный друг. Спешу обрадовать: мы только что получили отличную характеристику от вашего университетского начальства... Садитесь и слушайте.
И на этот раз все было точно так же, как в прошлый. В камеру явился Михаил Яковлевич и принес партикулярное платье, Сераковский переоделся, с удовольствием скинув с себя казенный шлафрок, и снова в сопровождении того же жандармского офицера проделал долгий путь от каземата Третьего отделения до роскошного кабинета генерала Дубельта.
– ...Садитесь и слушайте, мой юный друг. – Дубельт далеко отставил от глаз бумагу с двуглавым орлом в верхнем левом углу. – "Находясь в продолжение полутора лет на казенном содержании, постоянно отличался скромным характером, в разговорах не замечено было образа мыслей предосудительного, напротив, он был более тих и неразговорчив. Против начальства оказывал всегда должное почтение. Взысканиям вовсе не подвергался. Когда же в 1847 году был перечислен в своекоштные студенты, то при посещении Сераковского на квартире..." Кстати, вы где жили?
– На Пятой линии Васильевского острова, в доме Иконникова.
– И ваш... назовем его пока условно – ли-те-ра-турный кружок собирался в этой квартире?
– Помилуйте, господин генерал, какой кружок? Просто ко мне заходили товарищи по университету, мы ужинали вскладчину (каждый приносил какую-либо снедь), читали, танцевали, пели песни...
– Польские? Очевидно, "Боже, кто Польшу..."?
– ...русские, малороссийские... – Сераковский как бы продолжил начатую Дубельтом фразу. – Декламировали...
– "Вперед! без страха и сомненья на подвиг доблестный, друзья!"?
– Что вы, господин генерал! – Сераковский снова не ответил на вопрос прямо, хотя, конечно, не раз читал друзьям это стихотворение Плещеева, ставшее в те годы гимном молодого поколения.
– Но мы несколько отвлеклись в сторону, – сказал Дубельт. – На чем это я остановился? Ах да... "...то при посещении Сераковского на квартире инспектор ничего не замечал такого, что бы могло возбудить подозрение"... Как видите, все в порядке, мой юный друг.
Дубельт отложил бумагу и стал раскуривать трубку.
– И я скоро буду свободен, господин генерал?
– К сожалению, сейчас это уже не зависит ни от меня, ни от графа Орлова. О вашем деле доложено государю-императору, который соизволил проявить к нему интерес.
– Боже мой, какая честь! – не очень почтительно пробормотал Сераковский.
– Да, честь велика, – без тени улыбки сказал Дубельт. Он помолчал. Разрешите полюбопытствовать, не известны ли вам эти ваши соплеменники? Он раскрыл лежавшую перед ним синюю папку. – Чеховской, Завадский, Эльснен?
Сераковский задумался. Сказать правду? Умолчать? Пожалуй, лучше ни то и ни другое, нужно что-то среднее между тем и другим.
– Только по фамилиям, господин генерал. С этими мальчиками я учился в гимназии, правда, я был на три класса старше их...
– А известно ли вам, что эти "мальчики", – Дубельт едва заметно повысил голос, – перешли австрийскую границу, чтобы участвовать в галицийских беспорядках, в польском мятеже?
– Не имею понятия, господин генерал.
– Странно... Вам ничего не говорил об этом ваш брат Игнатий, когда вы виделись с ним в Житомире?
– Нет, господин генерал.
– Преступников задержали австрийские власти и передали нам. Государь, как всегда, проявил милосердие, и эти инсургенты отделались тем, что направлены рядовыми в Кавказский корпус... А между тем их следовало бы повесить, не правда ли?
– За что? – невольно вырвалось у Сераковского. – За то лишь, что они хотели свободы своему многострадальному народу? Своей отчизне?
– Ну знаете ли!
Услышав гневный возглас, Сераковский спохватился: сказал не то, что можно было здесь говорить, и с опаской посмотрел на Дубельта. Лицо жандармского генерала было сурово, глубокие темные складки на лбу обозначились резче. Он долго молчал, и Сераковскому показалось, что Дубельт придумывает ему кару.
– Я прошу вас забыть о том, что вы только что сказали, – прозвучал наконец голос Дубельта, – равно как забуду об этом и я. Я это сделаю, мой юный друг, только потому, что вижу в вашем лице человека честного и неиспорченного, юношу, которому по самому возрасту своему свойственно заблуждаться. На сегодня я вас больше не задерживаю. Будьте здоровы, сказал он по-французски и протянул руку к колокольчику, чтобы пригласить конвоира.
И снова два дня Сераковского никуда не вызывали. Постепенно он стал привыкать к подневольному положению, к солдату, который по утрам поливал ему на руки из кувшина, к невкусным обедам без ножа и вилки, к решетке на окне и к неторопливым шагам часового у двери, которые то замирали вдали, то приближались.
Чтобы хоть немного отвлечься от мрачных мыслей, он раскрывал окно и смотрел на мощенный булыжником двор и железные ворота, жалобно скрипевшие, когда их открывал дежуривший около входа жандарм. Из окна можно было наблюдать, как вели под конвоем арестованных на допросы – от каземата в главное здание Третьего отделения. Движение во дворе не затихало ни днем, ни ночью – в любое время суток в этом страшном учреждении готовы были принять новых "гостей" с воли.
Сегодня утром, глядя из окна, Сераковский обратил внимание на молодого человека в потрепанном студенческом сюртуке, с черными закинутыми назад волосами, которых давно не касались ножницы парикмахера. Он шел легко, стремительно, и казалось, что, не будь рядом жандарма, давно бы перебежал через этот угрюмый двор. Молодой человек чем-то понравился Сераковскому, и он стал с нетерпением ожидать его возвращения в камеру.
Ждать пришлось долго. Лишь в обед Сераковский вновь увидел в окно студента. Но что с ним произошло? Студент шел, шатаясь, прикладывая ладонь ко лбу.
Теперь Сераковский смог получше рассмотреть его лицо, окаймленное бородкой, невероятно бледное, с открытым высоким лбом и большими глазами. Забыв об осторожности, он просунул руку за решетку, стараясь привлечь внимание студента, и тот заметил, ответил легким движением головы.
– Не положено, ваше благородие, – услышал Сераковский голос часового. – Отойдите от греха подальше.
– Кто этот студент?
– Не можем знать, ваше благородие.
– Его били?
Солдат молча вздохнул в ответ.
Вяло отхлебывая жидкие щи, Сераковский прислушивался к тому, что делалось за дверью. Сначала все было как обычно: раздавались мерные шаги часового, но вскоре к привычным звукам прибавились другие, и Сераковский догадался: ведут избитого студента. Непомерно толстые стены хранили тайну того, что делалось в камерах, в здании почти всегда стояла гнетущая тишина, и, может быть, поэтому шаги в коридоре раздавались особенно отчетливо и гулко. Они затихли совсем рядом, и Сераковский услышал, как захлопнулась дверь. Было похоже, что студента привели в соседнюю камеру.
Постепенно в деле Сераковского накапливалось все больше бумаг протоколов допросов, выписок из архивов Третьего отделения, ответов на запросы, посланные в разные концы империи.
Пришла пора войти к государю с всеподданническим докладом, и Дубельт, забрав бумаги, направился в кабинет шефа жандармов.
Граф Алексей Федорович Орлов, с виду похожий на придворного екатерининских времен, встретил своего помощника благосклонным кивком гордо поднятой головы.
– Добрый день, ваше сиятельство, – почтительно сказал Дубельт.
– Добрый день, мон шер. У вашего превосходительства что-нибудь новое? Экстренное? Невозможно исполнить без меня?
– Да, ваше сиятельство. Дело Сераковского подошло к тому состоянию, когда необходимо сделать выводы.
– Слушаю. – Граф Орлов устало откинулся на спинку стула и прикрыл склеротическими веками глаза.
– В наших делах, ваше сиятельство, уже упоминается Сигизмунд Сераковский, за которым мы вели наблюдение в связи с его письмами к брату Игнатию. В письмах содержались заинтересовавшие цензуру иносказательные выражения, которые, однако, упомянутый Игнатий объяснил столь удовлетворительно, что волынский губернатор решил не давать ход делу.
– Дальше, – сказал Орлов, не открывая глаз.
– Получен ответ от попечителя Санкт-Петербургского учебного округа Мусина-Пушкина.
– Слушаю.
– Он сообщает вашему сиятельству, что, по отзыву инспектора студентов, Сераковский постоянно отличался скромным характером, в разговорах не замечено было образа мыслей предосудительного, напротив, он был более тих и неразговорчив; против начальства оказывал всегда должное почтение, взысканиям не подвергался, и благодаря этому отпуск студенту Сераковскому был дан... Однако он не полагает ни безвредным, ни даже приличным оставлять Сераковского в Санкт-Петербургском университете, потому что взятие его под стражу в Почаеве, где ему вовсе не следовало быть, – Дубельт выделил эти слова голосом, – возбуждает подозрение в действительном намерении его скрыться за границею.
– Полностью согласен с Михаилом Николаевичем, – заметил Орлов, не меняя позы.
– Прямых улик против Сераковского, ваше сиятельство, нет. Возможно даже, что он не совершил противуправительственных действий, но мысли, которые он высказывал во время наших с ним бесед, довольно опасны. Уверен, что, если не принять по отношению к нему должных мер, из него получится бунтовщик.
Вскоре Дубельт снова вызвал Сераковского.
– Поздравляю, мой юный друг, ваши дела идут как нельзя лучше. Не позднее чем послезавтра граф войдет к государю с предложением по вашему делу. Доклад поручено подготовить мне, и я пригласил вас, чтобы посоветоваться относительно испытания – о, поверьте, совершенно легкого! которое вам будет назначено.
Сераковский недоверчиво улыбнулся.
– В вашем учреждении всегда советуются с преступниками, прежде чем вынести им приговор? – спросил он.
– Нет, мой юный друг, далеко не всегда. И не со всеми. Но я, поверьте, питаю к вам отеческие чувства...
– Благодарю вас, генерал, – пробормотал Сераковский.
– Итак, есть три варианта испытания. Первый вариант – перевести вас в Казанский университет, второй – определить на гражданскую службу и третий – определить на службу военную. Выбирайте любой.
– Все это так странно, – сказал Сераковский. – Ну уж ежели вы предлагаете мне сделать выбор, то я бы предпочел университет...
– Прекрасно. Я об этом доложу графу. Я совершенно уверен, что их сиятельство согласится, но все же мы должны предусмотреть и отказ, не правда ли?.. Что же в таком случае? Что вы предпочитаете – быть чиновником или офицером?
– Боже мой, какое это имеет значение!
Десятого мая всеподданнический доклад был закончен. Он начинался с доноса извозчика Крыштана и продолжался подробным изложением допросов, которые снимали с Сераковского.
Одиннадцатого мая граф Орлов подписал доклад и отправил его во дворец на усмотрение Николая I.
Двенадцатого мая российский самодержец, просматривая бумаги, присланные ему из Третьего отделения, обратил внимание на доклад и бегло прочитал его.
"Я лично видел Сераковского, – писалось в докладе, – и он, повторив предо мною прежние показания... При этом я заметил, что Сераковский довольно откровенный молодой человек, но науки не столько принесли ему пользы, сколько запутали его ум".
Царь недовольно поморщился и, пропустив несколько страниц, перешел сразу к заключительной части доклада.
"...полагал бы определить его, на правах по происхождению, в один из армейских полков отдельного Кавказского корпуса, о тем чтобы генерал-адъютант князь Воронцов поручил ближайшему начальству обратить на Сераковского особенное внимание".
Лицо государя оставалось непроницаемым. Он щелкнул в воздухе пальцами, давая тем самым знак, чтобы подали карандаш.
"В Оренбургский корпус", – написал царь своим размашистым красивым почерком.
Когда курьер привез из дворца возвращенный царем доклад, граф Орлов, как обычно, покрыл прозрачным лаком резолюцию Николая Павловича, чтобы она не стерлась и осталась навсегда – для потомков.
– Объявите этому поляку государеву волю, – сказал Дубельту шеф жандармов.
Последние дни отношение тюремных начальников к Сераковскому заметно изменилось. Ему разрешили написать письма, причем не только родным, но и вообще, кому он сочтет нужным, и вместе с бумагой, чернилами и несколькими хорошо заостренными перьями принесли в камеру три свежих номера "Северной пчелы".
– Ежели желаете, можете совершить прогулку по двору на полчаса. Имеется разрешение его превосходительства, – сказал смотритель.
Эта новость тоже была приятной и, главное, как бы предрекающей, что его дело будет решено благоприятно и скоро. Нет, жизнь далеко еще не кончена и нечего вешать нос на квинту! Все обернулось не так уж плохо, как ему казалось вначале. Казанский университет – это не Петропавловская крепость, черт побери! Армейская служба тоже не сибирская каторга! Он, конечно, попросится на Кавказ, где сможет отличиться в первой же стычке с горцами, будет представлен к награде, а затем и вовсе прощен.
Насвистывая что-то веселое, он натянул на себя свое гражданское платье, которое принес смотритель. В коридоре присоединился конвоир солдат с ружьем, тот самый, который обычно приносил обед, но и это напоминание о неволе не омрачило приподнятого настроения Сераковского. По знакомым лестницам, он вышел все на тот же двор, обдавший свежестью недавнего ливня.
Раньше он ходил этим двором под надзором офицера, теперь офицера не было, и Сераковский остановился, чтобы взглянуть на окно, которое было рядом с его камерой. Он ни разу больше не видел своего соседа-студента и сейчас ожидал, не покажется ли знакомая фигура.
Должно быть, студент тоже заметил его – подошел к окну и приветливо кивнул. Сераковский ответил. Но студент вдруг сделал мало понятный знак рукой и отпрянул. "Наверное, к нему кто-то зашел", – подумал Сераковский.
Он стал ходить по двору, пересекая его то по диагонали, то зигзагом, радуясь, что имеет возможность хотя бы в таком пустяке проявить самостоятельность. Солдат молча следовал за ним.
И вдруг из двери вышел студент с конвойным офицером. Сераковский обрадовался. Будь что будет, но он перекинется несколькими словами со своим соседом по камере.
Сближаясь, они напряженно смотрели друг на друга.
– Из Петербургского университета – Сераковский.
– Погорелов – из Московского.
– За что?
– Ни за что!
Вопросы и ответы следовали один за другим почти мгновенно.
– Разговаривать не разрешается, господа! – выкрикнул конвойный.
Итак, молодой человек с приветливым лицом и голубыми дерзкими глазами – некто Погорелов из Московского университета. Сераковскому стало грустно, когда он подумал, что студенту, наверное, предстоит еще долго томиться здесь и что им никогда больше не свидеться...
– Я за вами, господии Сераковский. – К Зыгмунту подошел офицер, который всегда отводил его на допрос к Дубельту. – Попрошу срочно к господину генералу!
Дубельт встретил своим обычным слащавым приветствием: "Рад видеть вас, мой юный друг!" – и ленивым движением руки показал на кресло. Сейчас он почему-то говорил по-французски.
– Я только что был у графа, и он попросил меня объявить вам монаршую волю.
Дубельт поднялся с кресла: он не счел возможным сидя зачитывать распоряжение государя. Встал и Сераковский.
– Государь император соизволил наложить революцию на наш доклад. – Он перешел на русский: – "В Оренбургский корпус... рядовым на правах по происхождению..." Надеюсь, вы довольны столь милостивым решением государя?
– Да, да, конечно... – пробормотал Сераковский. – "На правах по происхождению", – повторил он озадаченно.
– Это очень хорошо для вас, мой юный друг. Через два, самое большое, через четыре года вы получите офицерский чин...
Сераковский вздохнул.
– Может быть, вы желаете до отъезда справить мундир? Я бы порекомендовал вам хорошего портного.
– Нет, нет, господин генерал! Я хочу приехать в Оренбург вот в этой студенческой куртке.
– Мне кажется, вы чем-то обеспокоены, мой юный друг... – Голос Дубельта звучал приторно-участливо.
– Да, генерал... Понимаете ли... мое дворянское происхождение еще не утверждено в Департаменте герольдии...
– Вот как? – Дубельт удивленно поднял брови. – Это несколько усложняет дело, но вы не беспокойтесь. Я настолько принял в вас участие, что постараюсь помочь вашей беде.
– Наш род уходит корнями в глубь веков. – Сераковскому вдруг захотелось по-мальчишески похвастаться перед этим человеком. – Он ведет свое название от местечка Старый Сераков, откуда вышли наши предки. Уже в первом поколении они приобрели право на родовой герб "Доленго" от польского слова "смелость", потом получили графский титул.
– Вы граф? Почему же вы об этом раньше не сказали?
– Только потомок графа. Сын беспоместного дворянина, который средства к жизни добывал в поте лица своего.
– Так вот, оказывается, почему вы пошли в гимназию, а не в кадетский корпус, – сказал Дубельт.
Сераковский промолчал, хотя сразу же вспомнил летний погожий день, отчий дом, ярко освещенный солнцем, и толстого исправника, стучавшего саблей, когда он поднимался по крыльцу. Зыгмунту тогда исполнилось шесть лет. Это был возраст, когда детей польских дворян, участвовавших в восстании, насильно забирали в кадетские корпуса, чтобы воспитать в верноподданническом духе. Всю неделю, пока ждали из города исправника, маленький Сераковский щеголял в девчоночьем платье. Он, и верно, в том возрасте был похож на девочку – хрупкий, маленький, с золотистыми вьющимися волосами, спадающими на плечи, и появившийся в доме исправник, извинившись за ошибку, стал вносить изменение в список.
– Значит, у вас дочь, пани Сераковская... Так и запишем, – сказал он.
Дело испортил сам Зыгмунт. Он вышел из-за спины матери и не без гордости заявил: "Я не дочь! Я сын, Сигизмунд Сераковский".
В кадетский корпус мальчика, правда, не взяли, но пани Фортуната в тот день рассталась со своим фамильным серебром...
Отправка в Оренбургский корпус задерживалась. Неторопливая почта перевозила Нужные бумаги из Третьего отделения в Инспекторский департамент Военного министерства, куда граф Орлов сообщил высочайшую волю об определении студента Сераковского в солдаты. Из Инспекторского департамента запросили разъяснение, можно ли отправить Сераковского в Оренбург обычным порядком или же следует выделить жандарма для сопровождения. Третье отделение ответило, что прецеденты уже имелись и Сераковского следует отправить только с жандармом и что такового Третье отделение назначит само. Ответ вполне удовлетворил инспекторский департамент, и там заготовили и переслали в Третье отделение очередную бумагу – отношение командиру Отдельного оренбургского корпуса генералу Обручеву: "По распоряжению его императорского величества к вам направляется..."
В эти дни Сераковский написал несколько писем матери, друзьям и попытался получить свои книги, оставшиеся у товарищей. Будущее не казалось ему мрачным, он решил, что служба в полку не помешает держать экзамен на ученую степень в одном из университетов. Степень магистра или бакалавра давала в отношении военной службы те же льготы, что и дворянское звание, довольно быстрое получение первого офицерского чина.
Сераковский находился в том свойственном молодости состоянии, когда будущее, несмотря ни на что, кажется заманчивым и влечет к себе. Впереди туман, непогодь, солдатская жизнь и в то же самое время – другая страна, новые люди, далекие невиданные места.
Отъезд был назначен на двадцатое мая. Смотритель принес снова толстую шнуровую книгу, и Сераковский расписался в получении своего студенческого одеяния, саквояжа и восемнадцати полуимпериалов в потертом кожаном портмоне.
Все это он делал будто во сне, еще не остыв от недавнего разговора с Дубельтом, с "отцом-генералом", который пообещал каждый месяц требовать отзыв о поведении его "нового сына", и если отзыв окажется благоприятным, то испытание Сераковского не продолжится и более двух лет. "Я сам буду просить за вас милосердного государя, мой юный друг".
Казенная жандармская бричка, такая же, как все жандармские брички Российской империи, стояла во дворе. Два коня нетерпеливо били копытами. Равнодушно взирал на все сидевший на козлах ямщик.
– О прошлом годе, молодой человек, вот об эту примерно пору, добродушно сказал смотритель, – отъезжал от нас один человек в том самом направлении, что и вы: малороссийский сочинитель Шевченко Тарас Григорьевич, может, слыхали? Веселый такой... А чего было смеяться да балагурить? – Смотритель пожал плечами. – Не на бал ехал – в солдатчину!
Из двери, что вела в главное здание Третьего отделения, выбежал молодой офицер с черными усиками. В руках у него был портфель, в котором лежало запечатанное сургучом отношение Военного министерства к генералу Обручеву и приказ Третьего отделения сопровождать Сераковского на пути от Петербурга до Оренбурга. "Содержать Сераковского прилично его происхождению... Обходиться снисходительно, имея, однако же, за ним наблюдение; не дозволять ему никуда отлучаться и не входить ни в какие посторонние рассуждения..."
– Можете отправляться, молодой человек, – сказал смотритель. Спокойным вы были постояльцем... никаких забот с вами. Ну, прощайте! Не поминайте лихом.
– Прощайте, Михаил Яковлевич. Хотел бы еще встретиться с вами, но только не здесь... Кстати, в мою комнату, наверное, уже есть жилец?
– Свято место пусто не бывает.
Конвоир проводил Сераковского до брички, у которой его поджидал офицер.
Сераковский последний раз взглянул на угловое окно, надеясь увидеть московского студента Погорелова, но его не было. "Что ж, значит, не судьба".
Противно заскрипели тяжелые железные ворота, но этот скрип показался Сераковскому музыкой: зловещее Третье отделение оставалось позади.
– Трогай, с богом, – сказал офицер.
Ямщик дернул за вожжи:
– Но, но, родимые! Понеслись!
Глава вторая
Силуэт Оренбурга показался на горизонте в последний день мая.
Жара к вечеру спала, клубилась рыжая пыль, поднимаемая лошадьми. На все четыре стороны, далеко-далеко расстилалась полынная дикая степь. Весна в этом году запоздала, и степь была еще свежа, отливала сизым и на ветру, когда вымахавшие по пояс человеку травы то наклонялись, то выпрямлялись, напоминала море. Тут и там краснели маки, их тоненькие лепестки, освещенные низким солнцем, светились, как огоньки.
Сераковский жадно вглядывался в степь. Он привык к Волыни, к Литве, где проводил каникулы у знакомых, к голубым озерам в сосновых борах, к холмам и перелескам. Здесь все было по-другому, было чужим, но по-своему красивым.
Шамонин, несмотря на жандармский мундир, оказался неплохим малым и собеседником. Он не кричал на смотрителей и не совал им под нос подорожную, требуя для арестанта лошадей без очереди, да в этом и не было нужды: Третье отделение на дорогах, по которым перевозили ссыльных, держало свой ямщицкий извоз.
Сто девяносто верст в сутки – не так уж много ("Когда везли Шевченко, – вспоминал Шамонин, – по триста делали!"), чтобы выбиться из сил и не замечать того, что лежит по сторонам почтового тракта.
В Симбирске они встретили длинный обоз гробов – это везли куда-то за город умерших от холеры. По бокам ехали конные городовые, отгонявшие от процессии родных. Вот уже год, как свирепствовала здесь холера. Она пришла с турецкой стороны, переплыла Каспий и Черное море и начала продвигаться на север вдоль рек и почтовых трактов. На пропахших карболкой заставах жандармскую бричку задерживали, и усталый лекарь осматривал всех троих, спрашивал, что болит, заставлял показывать язык.
Из Бузулука – последней ночевки перед Оренбургом – они выехали ни свет ни заря, спасаясь от дневной духоты; кони попались добрые, ямщик бедовый, и вот теперь, к исходу дня, подъезжали к городу.
Косые лучи закатного солнца освещали колокольни и минареты Оренбурга. Блестело, слепило глаза многочисленными окнами здание Караван-сарая с тонким изящным минаретом. Его соседство с церквами, поднявшими в небо золотые луковки куполов, говорило о том, что здесь сплелись два мира христианский и мусульманский, запад и восток, Европа и Азия.
Бричка с Сераковеким въехала в город через Сакмарские ворота, где часовой, привыкший к такого рода приезжим, не стал проверять документы, а, отдав честь офицеру, поднял шлагбаум.
Позади остался глубокий, чуть не в сажень, ров и опоясавший город земляной вал. Побежали навстречу разбросанные в беспорядке деревянные лачуги и желтые глиняные мазанки. По неметенным пыльным улицам бродили коровы и свиньи; громко гогоча и расправив крылья, пересекали дорогу табунки гусей.
Чем ближе к центру, тем оживленнее становилось на улицах. Чаще попадались каменные постройки, выкрашенные охрой, – казенные здания. Спокойно и важно двигался, звеня колокольчиками, караван верблюдов, на которых восседали проводники в белых чалмах и полосатых шелковых халатах. Сераковский наблюдал за ними с нескрываемым любопытством.
Был час намаза, и с ближнего минарета прозвучал пронзительный, похожий на женский голос муэдзина, приглашавшего правоверных к молитве. Караван мгновенно остановился; проводники, сойдя с верблюдов, опустились на колени, предварительно разостлав перед собой маленькие молельные коврики. То же самое проделали проходившие мимо бухарцы.
Бричке пришлось остановиться: молящиеся падали на колени и посередине дороги – там, где их застал голос муэдзина...
– К ордонанс-гаузу, – распорядился Шамонин.
– Известное дело, ваше благородие. Не впервой...
Иностранного слова ямщик не понимал, однако хорошо знал, что вот таких, как Сераковский, всегда доставляли к дому, в котором помещался штаб Отдельного оренбургского корпуса.
Шамонину уже не раз приходилось привозить сюда людей, осужденных "по высочайшей конфирмации". Он разыскал разомлевшего от духоты дежурного и отдал ему пакет, адресованный генералу-от-инфантерии Обручеву.
– Что ж, господин Сераковский, на этом приятная миссия иметь вас в числе своих попутчиков окончена. Я рад был познакомиться с вами. – Шамонин протянул руку. – Прощайте!
Старый писарь, устало позевывая, измерил аршином, сколько в Сераковском росту, и, не сводя с него глаз, стал записывать в книгу особые приметы прибывшего: лицо чистое, волосы на голове и на бровях светлые, с рыжеватым оттенком, глаза голубые, нос прямой, лоб высокий, от роду двадцать два года, грамоте читать и писать горазд, а имен имеет, окромя Сигизмунда, еще Эразм, Гаспар и Иосиф... По высочайшему повелению, за политические преступления в службу поступил рядовым сего 31 мая 1848 года.
– Тут, господин хороший, скучать не будете, вашим братом – поляками в Оренбурге хоть пруд пруди, – сказал писарь. – Да вот один легок на помине. – Он высунулся в открытое окно и крикнул: – Пан Венгжиновский!
– Венгжиновский! – Сераковский тоже глянул в окно и замер от удивления и радости. По улице мелкими шажками быстро шел небольшого роста человек с округлым румяным лицом.
– Аркадий! – крикнул Сераковский.
– Езус-Мария! Зыгмунт! – откликнулся тот, подбегая к окну. – Какими судьбами?
– По высочайшему повелению. В корпус.
– Ай-я-яй!.. Обожди немного, я сейчас договорюсь с дежурным.
Аркадия Венгжиновского, служившего в Оренбургской пограничной комиссии надзирателем "школы для киргизских детей", знали почти все офицеры в городе. Он приехал сюда с Волыни шесть лет назад и как-то сразу прижился в чужом краю, перезнакомился с военными и чиновниками; многие полюбили этого добродушного поляка с невинными голубыми глазами и неизменным румянцем на тугих щеках.
Венгжиновский вернулся, сияя широкой улыбкой.
– Все улажено, господин Сорокин... Зыгмунт, ты свободен до десяти часов утра. В десять надо представиться господину генералу. Не волнуйся, все будет хорошо!
Выйдя из душного штаба, пан Аркадий остановился и с дружеской бесцеремонностью повернул к себе Сераковского.
– Какой ты стал большой, – сказал он, переходя на польский. – Какой пригожий... За что же тебя?
– Тут длинная история, пан Аркадий...
– Ладно, расскажешь после. А сейчас идем к нам. Я тебя угощу пляцыками, помнишь, которые делали в вашем доме?
На улицах было много народу. В толпе преобладали военные, и Венгжиновскому часто приходилось кланяться. Делал он это легко и грациозно, как барышня.
Идти пришлось на левую сторону мутного Урала, мимо цейхгауза, закрытых соляных и провиантских лавок, солдатских казарм за глухими заборами. "Завтра и я тут поселюсь", – невесело подумал Сераковский.
– Сейчас ты увидишь маленький уголок нашей Польши, – не без гордости объявил пан Аркадий.
Улица, куда они свернули, была застроена необычными для Оренбурга домами – с мансардами под высокими крышами и просторными верандами, выходящими в садики. Над дверями иногда виднелись фамильные гербы, говорящие о знатности и былой славе высланных сюда людей. Правда, рядом с гербами можно было увидеть прозаические изображения сапога, часов, кастрюли, ключа, и это красноречиво свидетельствовало о том, что, несмотря на знатность рода, живущим в этих домах людям приходится самим зарабатывать себе на хлеб.