Текст книги "Доленго"
Автор книги: Георгий Метельский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Манкировать занятиями было накладно: за пятнадцать минут опоздания объявляли выговор, за полчаса – полагался суточный арест.
– Что касается приезда Тараса, то я рад не меньше тебя, – сказал Станевич.
Еще в прошлом году Сераковский написал Шевченко письмо, вернее, приписал несколько строк к письму Залеского, в которых как бы предугадывал близкую встречу. В тот памятный день, третьего июля, он навсегда покидал Оренбург.
"Батьку! – Так Сераковский всегда называл в письмах Шевченко. – До свидания в Петербурге или в Киеве. Алла-Екбер! Бог великий – увидимся! Еду с полной надеждой, что судьба всех нас облегчится!.. Великие люди великие переносили страдания. Одно из величайших – степь безвыходная, дикая пустыня. На пустыне жид певец Апокалипсиса. На пустыне ты теперь живешь, наш лебедю!.. Прощай! Целую тебя, до свидания. Твои Сигизмунд".
И вот скоро они наконец встретятся.
Сераковский только что был у Анастасии Ивановны – она и ее муж вице-президент Академии художеств Федор Петрович Толстой хлопотали за Шевченко и в конце концов добились "высочайшего повеления" о его освобождении – и узнал там, что Тарас Григорьевич вот-вот появится в столице. С начала марта Шевченко уже гостил в Москве, у Щепкина, чуть не каждый день собирался выехать в Петербург, но болезнь и друзья задерживали его.
Зыгмунт очень хотел, чтобы "батько" остановился у него – места хватит! – но того же самого хотели и другие его "сотоварищи" по оренбургским казармам, да и по казематам Третьего отделения. Уже почти все они отбыли назначенный срок, отсидели, отслужили на казенных царевых харчах, и лишь один Шевченко по той же царской милости дольше всех тянул горькую солдатскую лямку.
Оказалось, что поезд из Москвы приходил не в два часа дня, а в восемь вечера, и Сераковский три вечера подряд ходил на вокзал встречать Шевченко. На дебаркадере было очень шумно, тесно, носильщики выхватывали у пассажиров чемоданы, бесчисленные агенты всевозможных отелей и меблированных комнат, стараясь перекричать друг друга, наперебой предлагали свои услуги. У выхода толпились извозчики, зазывавшие седоков и заламывавшие с неопытных провинциалов тройную цену.
Сераковский бегал вдоль вагонов, вглядывался в лица приезжих, но напрасно – Шевченко не было.
Он приехал как раз в тот день, когда Зыгмунт не пошел к поезду. Тараса Григорьевича никто не встречал, но у него в кармане лежало любезное приглашение от Лазаревского и адрес – угол Большой Морской и набережной Мойки, дом графа Уварова, во дворе.
– Где же мои соизгнанники оренбургские, Михайло Матвеевич? – спросил Шевченко, когда улеглась первая радость встречи.
– Тут, тут твои друзи-поляки... Небось по ним скучаешь, – ответил Лазаревский, наливая гостю новую чарку. – Завтра, коли захочешь, всех побачишь.
– А может, сегодня?
– Нет, сегодня я тебя никуда не отпущу, сегодня ты весь мой.
Лазаревский был уже навеселе, и его круглое, опушенное бородкой безусое лицо с пухлыми щечками и пухлыми губами выражало решимость ни с кем не делиться своим знаменитым гостем.
– Адрес-то дай мне хотя бы.
– Сигизмунда своего у Василия Белозерского найдешь, там и Сова квартирует, у Василия.
– А Станевич?
– Все, все там бывают вечерами... Василь журнал украинскою мовою издавать надумал. Вот ты там свои стихи и напечатаешь.
– Дай-то бог!
Михаил Матвеевич Лазаревский, брат Федора Матвеевича, тоже в свое время служивший в Оренбургской пограничной комиссии, уже давно оставил степь и переселился в столицу, где работал теперь старшим советником Петербургского губернского управления.
Засиделись поздно. Хозяин расспрашивал об Оренбурге, оба вспоминали свою первую встречу, тогдашнее житье-бытье.
Утром Шевченко поднялся ни свет ни заря и осторожно, чтобы не разбудить хозяина, вышел из квартиры. Валил мокрый густой снег, под нога и хлюпало, дул пронизывающий ветер с залива.
Целый день Шевченко бродил по Петербургу, узнавая и не узнавая его, побывал у Академии художеств, однако же внутрь не зашел – слишком много воспоминаний было связано с этим зданием... Изрядно намотавшись, пообедал в трактире у Балабина на Садовой и лишь к вечеру добрался до квартиры Василия Михайловича Белозерского, в прошлом члена Кирилло-Мефодиевского братства и своего соседа по каземату в 1847 году.
– Батюшки! Батюшки, кого я вижу! – раздался восторженный, громкий голос хозяина. – Надия! Иди сюда скорее! Все, все идите – Сигизмунд, Ян, Антоний!
Белозерский бросился обнимать Шевченко, и, пока он это делал с неуклюжей мужской искренностью, пока Тарас Григорьевич вытирал выступившие на глазах слезы, в прихожую прибежали все, кто был в квартире.
– Батько! Бать-ко! – тихонько вскрикнул Сераковский.
– Брат Тарас!..
– Он самый, други мои дорогие, он самый!
Шевченко переходил из одних объятий в другие, плача и не стыдясь своих слез. Кто-то стягивал с него мокрое пальто, кто-то расшнуровывал промокшие штиблеты.
– Ну-ка, поворотись, – сказал Белозерский. – Дай на тебя поглядеть хорошенько.
Перед ним стоял лысый, бородатый, очень усталый старик с веселыми от возбуждения и заплаканными глазами.
– Где ж твои каштановые кудри, Тарас? – тихо спросил Белозерский.
– В Урал-реке да в море Каспийском, Василь.
– А годы твои где? Силы где?
– Друзья, к чему грустные вопросы? – Сераковский не выдержал. – Батыю с нами! Он свободен! Разве этого мало?
Жена Белозерского Надежда Александровна, красивая, с русой косой, повитой вокруг головы, быстро собрала на стол и принялась угощать украинскими блюдами. А друзья сидели, вспоминали прошлое, смеялись, плакали, чокались чарками, произносили сердечные речи и пели родные песни.
– Слышал я, что ты собираешься издавать украинскую газету или журнал, правда ли? – спросил Шевченко у Белозерского.
Тот кивнул.
– Надо воспользоваться некоторым ослаблением цензуры. Думаю, разрешат. Свое содействие и поддержку обещали Чернышевский, Тургенев, Катенин. Да еще Костомаров, недавно ему предложили занять кафедру русской истории в университете. В Петербург из Саратова переезжает.
– Далеко пошел Николай Иванович. – Шевченко горько усмехнулся. – А ведь сидели в одной темнице...
– Разных людей государь-император по-разному одаривает своими монаршими милостями, – заметил Сераковский.
– Да ну его, этого царя, чтоб о нем вспоминать в такой доброй компании. – Шевченко махнул рукой. – Давай лучше о журнале продолжим. Ты там, Василь, Антония обязательно напечатай. Я переведу.
– Спасибо... Мы тоже, брат Тарас, задумали свой журнал, польский, сказал Желиговский. – Уже в в Петербургский цензурный комитет прошение подали. Думаем назвать наше детище "Слово".
– И приглашаем всех добрых друзей Польши участвовать в нем, – добавил Станевич. – Правда, Зыгмунт?
– Конечно, Ясь! – Он повернулся к Шевченко. – Это будет легальное издание, в котором мы постараемся высказать нелегальные мысли. Во главе всего дела стоит Огрызко. Он занимает большой пост в одном из департаментов и совершенно вне подозрений. Думаю, что нам удастся усыпить бдительность цензурного комитета.
– Ну что ж, друзи, коли так, выпьемо ж еще по чарке за обои наши журналы! – предложил Тарас Григорьевич.
– Да, еще одна добрая новость! – Сераковский удивился, как это он мог забыть о ней. – С мая начинает выходить "Военный сборник". И ты знаешь, батько, кого назначили главным редактором? Николая Гавриловича Чернышевского.
Вскоре Сераковский получил записку от Чернышевского, который просил зайти к нему домой в любое время, начиная с четырех часов пополудни. Он выбрался дня через два и застал Николая Гавриловича в кабинете, за столом, заваленным ворохом исписанных разными почерками листов.
– Очень, очень кстати, Зигизмунд Игнатьевич. Все это – рукописи для нового журнала, и, если вы мне не поможете разобраться, я в них просто утону. Кстати, здесь есть одна корреспонденция, которая вас наверняка заинтересует. – Он подал Сераковскому несколько листов тетрадочного формата.
Зыгмунт взглянул на заголовок – "Голос из армии" – и углубился в чтение. Спокойно читать он, однако, не смог. Статья явно взволновала его, он то садился в кресло, то поднимался порывисто, продолжая читать на ходу, подчеркивал что-то карандашом и бросал одобрительные реплики.
– Все до последнего слова правда! – сказал Зыгмунт, закончив чтение. – И как смело написано! Вот хотя бы это: "Кому из нас не обила ушей ходящая, всеразрешающая... но глубоко безнравственная и бессмысленная фраза: "Для русского солдата необходима палка: он хороших слов не понимает"... Повторяющим аксиому о необходимости палки и в голову не приходит, какой страшный укор они возводят сами на себя, какое высказывают непонимание русского человека вообще и русского солдата в особенности... Этот солдат не колеблется перед жерлами неприятельских пушек, не выдает в трудную минуту своих... Горячее наше сочувствие должно быть обращено к этому сильному, простому человеку, идущему безропотно против многих невзгод и лишений... Солдат – это человек, и потому отношение офицера к солдату должно стать на ряду самых капитальных вопросов нашего "быта""... Что касается меня, то я обеими руками подписываюсь под каждым словом этой статьи.
– Я знал, она вам понравится, Зигизмунд Игнатьевич. Но что скажет военный цензор?
Глава вторая
Наконец-то он едет в Вильно! Почти два месяца он будет свободным. Отныне не обязательно подниматься в Семь утра, чтобы не опоздать на занятия, не надо оставаться в академии по вечерам и при свете принесенной с собой свечи портить глаза, разбирая мелкие топографические карты.
Он страшно устал, переутомился за год, особенно трудными были последние два месяца, когда пришлось изрядно помучиться на практических занятиях по геодезии. Но сейчас все осталось позади, как и Петербург с его Академией Генерального штаба. Нет, он не ропщет, он чертовски доволен своей жизнью, своими друзьями, занятиями, профессорами, офицерским кружком, в котором уже обозначилось крепкое ядро. Многие из тех, кто бывали на первых собраниях, разочаровались и перестали приходить. Что ж, и это к лучшему – семечки очистились от шелухи.
Но прочь, прочь мысли об академии, о Петербурге, о кружке – в Литве он будет только отдыхать! В конце концов он может себе позволить такую роскошь – первый раз за девять с лишним лет...
Поезд не торопился, останавливался на каждой станции, и все, решительно все было для Сераковского ново – он впервые ехал не на перекладных, а на громыхающем, свистящем поезде. Утром прибыли в Динабург. Железной дороги в Вильно еще не было, и пришлось идти на почтовую станцию и пересаживаться в карету. Местность стала холмистое, справа и слева от дороги, в сосновом бору, поблескивали то зеленым, то черным глубокие провальные озера.
В Вильно Сераковский был и раньше, приезжал еще гимназистом, но это было давно, и сейчас он рассматривал город как бы впервые. На площади, застроенной неказистыми каменными домами, сновали в толпе факторы, предлагая свои услуги приезжим. Комиссионеры с бляхами на шапках наперебой расхваливали свои отели – "самые лучшие, самые дешевые и самые удобные". Сераковский никому не написал, что приедет, его никто не встречал, и он решил остановиться в каких-нибудь дешевых меблированных комнатах.
Помахивая саквояжем, он пошел через город, намереваясь добраться до шумной Замковой улицы, где было много пристанищ для приезжих. Был субботний теплый ясный вечер, и масса праздношатающегося люда заполнила узкие средневековые улочки. После Петербурга с его широкими нарядными проспектами Вильно показался Сераковскому провинциальным и грязным. Он шел почти наугад, путаясь в кривых переулках с глухими, без дверей и окон стенами домов.
Навстречу попадались разодетые по случаю субботы евреи в кафтанах с длинной талией, цилиндром на голове и с аккуратно подстриженными бородами. Их жены шли чуть позади в кринолиновых юбках и цветных шляпках-пирожках. Многие знали друг друга и раскланивались при встрече. Офицеры вели под руку нарядных дам, судя по внешнему виду – русских. Хорошенькие панночки, возвращавшиеся из костелов, стреляли в Сераковского глазами и с притворным испугом отводили взгляд, когда Зыгмунт невольно и не без удовольствия им улыбался. На перекрестках стояли дородные усатые полицейские, равнодушно, без всякого интереса наблюдавшие за оживленной толпой.
Он вдруг вспомнил 1846 год и вот эти улицы, по которым в летний жаркий день длинной вереницей шли бедно одетые, возбужденные люди. Шли трубочисты и угольщики с черными худыми руками, узкогрудые портные, кузнецы, шорники, разорившиеся мелкие лавочники, хорошенькие горничные, которые, преодолев страх, присоединились к разношерстной толпе мужчин. При виде процессии Зыгмунт не мог остаться в стороне, как это делали тысячи обывателей, высыпавшие на тротуары или глядевшие из окон. Он присоединился к ремесленникам, которые решили бороться за свои права. И не только присоединился, но и произнес речь, когда народ, выйдя из кварталов старого города, остановился на Кафедральной площади, возле собора святого Станислава... К счастью, он успел вовремя уехать сначала к себе на родину, а потом в Петербург, а многих из тех, кто слушал его выступление, вскоре обвинили в заговоре, "составленном для освобождения Литовских губерний от России...".
– Ай, как нехорошо, когда друзья проходят мимо с гордым видом! услышал вдруг Сераковский.
Задумавшись, он не заметил, как путь ему преградил подпоручик в мундире с малиновым кантиком, какой носили лесничие. Сераковский поднял глаза и обрадовался: перед ним стоял Врублевский.
– Валерий! Вот не ожидал! Я полагал, что ты сидишь в своих гродненских пущах.
– Занятия начнутся через два месяца... Я ведь назначен инспектором в училище лесоводства.
– О, поздравляю!
– Спасибо... Ты куда путь держишь?
– Искать пристанища. Я только что приехал.
– Чудак! У дяди Евстахия есть свободная комната.
– Очень может быть, но я не хочу никого стеснять!
– Чепуха, пошли!
Евстахий Врублевский, в прошлом член Кирилло-Мефодиевского братства, был сослан в 1847 году на восемь лет и по окончании срока возвратился на родину, в Вильно. У него была большая, правда довольно мрачная, квартира в старинном доме со стенами полуторааршинной толщины и узкими стрельчатыми окнами, выходящими на замощенный булыжником двор. Сам дядя оказался очень милым, уже немолодым человеком с грустным выражением лица и лихо закрученными в колечки седыми воинственными усами.
– Какой может быть разговор, Зыгмунт? – сказал он. – Комната пустует, и она в полном твоем распоряжении.
– Устраивайся поскорее, а то придут Кастусь и Титус, – сказал Валерий.
– Неужели Калиновский?
Валерий кивнул.
– А кто такой Титус? – спросил Зыгмунт.
– Далевский... У него сестры. – Младший Врублевский выразительно поднес к губам пальцы и причмокнул. – Прелесть!
– Это очень благородная, святая семья, Зыгмунт, и очень пострадавшая за правду, – сказал пан Евстахий.
– Я знал братьев Францишека и Александра и их сестру Теклю, – заметил Сераковский.
– Францишек недавно вернулся с каторги... "Союз литовской молодежи" помнишь, надеюсь. Александр и Титус на подозрении у полиции, как и все шесть сестер.
– Хорошо бы познакомиться с ними! – воскликнул Сераковский. – Тогда они совсем девчонками были.
– Попроси Титуса. Правда, как брат, он их оберегает от всякого мужского глаза.
Сераковский едва успел умыться с дороги, как заскрипела лестница под чьими-то шагами и в дверь вошли Кастусь Калиновский и с ним еще двое незнакомых Зыгмунду молодых людей. Один из них был в студенческой форме, круглолицый, с пышной шапкой густых волос и внимательными глазами, которые изучающе остановились на Сераковском. Второй носил сутану, однако так щеголевато и ловко, что невольно думалось: вместо сутаны ему гораздо более подошел бы гвардейский мундир.
– А у нас гость! – объявил им Врублевский. – Из Петербурга.
– Подумаешь, удивил! – Человек в сутане пожал плечами. – Вот гость из Подберезья – это другое дело.
– Антось Мацкевич как раз викарий из этого местечка, – пояснил Врублевский, представляя Сераковскому бойкого ксендза. – Мы с ним иногда деремся на шпагах, и он меня всегда заставляет просить пощады.
– Зато Валерий может попасть из пистолета в муху, сидящую на кресте костела святой Анны, – ответил Мацкевич. – А я только в ворону.
– Ладно тебе, святой отец... Зыгмунт, перед тобой Титус Далевский, строгий блюститель нравственности всех своих сестер.
– Рад познакомиться, – ответил Зыгмунт. Рука, которую он осторожно пожал, была спокойной и сильной.
– Кастусю, надеюсь, тебя не надо представлять?
– Он мне достаточно надоел в Петербурге. – Вопреки этому утверждению, Зыгмунт порывисто обнял Калиновского. – Сам не знаю почему, но я по тебе очень соскучился... Ты что-то не заходил ко мне?
– Наверное, по той же причине, по какой и ты ко мне. Чтобы остаться казеннокоштным студентом, надо заниматься.
– Кавалеры! Разве мы должны сидеть в душных покоях, когда так хорошо на улице? Пошли гулять! – предложил ксендз.
– Пить кофе к пани Юзефе, после чего отправимся на Большую Погулянку, – уточнил Врублевский. – Именно там, – он посмотрел на Зыгмунта, – мы можем встретить очаровательных сестер Титуса.
– Всех шестерых? – спросил Сераковский.
– Боже, какой он жадный! – Врублевский картинно всплеснул руками. Титус, береги сестер от этого опасного драгуна!
Заведение пани Юзефы находилось недалеко от бывшего университета, в красном кирпичном доме. Несколько крутых ступенек вело вниз, в подвальчик. Там было темно, потрескивали оплывшие свечи, освещая сводчатый потолок и нескольких человек, сидевших за столиком в углу.
– О, какая прелестная компания! – приветствовала вошедших старая хозяйка. – Что угодно панству? Кофе? Чай? Или что покрепче?
Было уже поздно, когда они покинули кофейню. Несколько тусклых уличных фонарей почти не давали света: бледная вечерняя заря еще освещала западную часть неба. Как и обещал, Валерий повел друзей на Погулянку – она оказалась недалеко, у Белых столбов, за которыми уже кончался город и начинался сосновый лес. По широкой улице, редко застроенной деревянными домиками, прохаживались, заполняя проезжую часть, молодые люди. Слышались тихий смех, говор...
Навстречу друзьям шли несколько девушек, очень похожие друг на друга; Сераковский заметил это при свете фонаря, к которому они приблизились.
– Ну вот мы и встретились! – Врублевский преградил девушкам дорогу и взял под козырек так лихо, словно увидел перед собой по меньшей мере генерала. – Разрешите представить вам будущего полководца, а пока прапорщика Арзамасского драгунского полка, слушателя Академии Генерального штаба Зыгмунта Сераковского... Зыгмунт, сделай шаг вперед.
– Валерий, побойся бога! – Сераковский, улыбаясь, отвесил общий поклон всем шести сестрам.
Он не помнил, как получилось, что через несколько минут оказался рядом с одной из них, в то время как другие сестры и остальные из его компании шли почему-то впереди. Он уже знал, что его спутницу зовут Аполония, что она самая младшая в семье и посещает тайные женские курсы, где занятия ведутся на польском языке, а музыку преподает органист костела святой Терезы Станислав Монюшко. Зыгмунт незаметно разглядывал ее. Она показалась ему совсем девочкой. "Сколько ей? – думал он. – Семнадцать? А может быть, нет и шестнадцати?" У нее были удивительно правильные, приятные черты лица и большие любопытные глаза, которые она время от времени поднимала на Зыгмунта.
Говорила она мало, но зато сосредоточенно, жадно слушала, а он, поощренный ее вниманием, рассказывал о сырдарьинской степи, какой она бывает, когда весной зацветают тюльпаны.
– Мы завтра встретимся, надеюсь? – спросил он, перед тем как расстаться.
– Очевидно, нет. Я уезжаю.
– Можно, я поеду с вами?
– В Кейданы?
– Хоть на край света!
Она рассмеялась:
– Какой вы быстрый... прапорщик Сераковский!
Ночью он долго не мог заснуть, лежал, смотрел в сводчатый потолок и думал... Ему уже тридцать два года, вся молодость его прошла в пустыне, без женского общества, которое так благотворно действует на мужчин, смягчая нравы и побуждая к благородству, к подвигу. Как говорили в полках, "сердце его было свободно от постоя", он никогда и никого всерьез не любил, разве что Гелю. Это было еще в университетскую пору, когда он зарабатывал себе на жизнь тем, что переписывал сочинения графа Ржевуского. Боже мой! При его почерке переписывать для набора целый роман! Но он отвлекся... У графа была служанка, Геля, чудесная деревенская девушка, сама чистота, сама невинность. Она ему нравилась; кажется, нравился и он ей, но, на беду, она нравилась и графу. И как только он случайно заметил, что переписчик и служанка незаметно переглядываются, на следующей же неделе Геля куда-то исчезла. "Я ее отправил в фольварк, чтобы она не мешала вам работать, пан Сераковский", – объяснил граф... Больше он ее не встречал. А потом арест, казарма, подневольное положение солдата. И никого вокруг, кроме скучных офицерских жен... И вот теперь Аполония. "Аполония!" – он вслух повторил это имя. Но, боже милый, ведь она чуть не вдвое моложе его! Что будет, если они полюбят друг друга? Впрочем, праздный вопрос! Она завтра уезжает в свои Кейданы, к родственникам, он едет к матери, в Лычше, оттуда – в Петербург. Наверное, они не увидятся больше. А ежели так, то пора и спать, прапорщик Сераковский, скоро утро. Восток белеет в окне.
...Весь июль и половину августа Сераковский провел у матери и, как и в первый свой приезд, косил сено, метал стога и убирал озимую рожь, к удивлению соседних крестьян. Впервые он стал так пристально присматриваться к жизни крепостных, запросто заходил к ним в хаты и читал стихи Шевченко. Крестьяне почтительно слушали странного молодого барина.
А потом был снова Петербург, встретивший Сераковского прохладной погодой, туманом и листопадом. Туман как раз поднимался, выглянуло солнце. Оно еще было теплое, даже жаркое в полдень, но стоило отойти в тень – и сразу чувствовалась осень. Как обычно, в начале осени, листья падали сухие и громко шуршали под ногами, когда Сераковский шел через двор к своему подъезду. Во дворе стоял старый высокий клен, и он тоже облетел.
Квартира оказалась запертой на висячий замок – значит, Ян еще не приехал, и Сераковский зашел к домовладельцу, чтобы взять ключи.
– К вам тут один господин приходил, – сказал ему хозяин. – И письмишко оставил, просил передать в собственные руки.
Письмо было от Погорелова. Сераковский давно не имел от него известий и очень обрадовался, узнав, что его соизгнанник по Новопетровскому укреплению наконец-то получил первый офицерский чин, приехал в Петербург и поступил в Медико-хирургическую академию. "Чертовски хочу тебя видеть, писал Погорелов. – Адрес твой узнал у Шевченко, который тоже ждет не дождется твоего возвращения. Приходи в любой день, но только после шести вечера. Я живу в доме Акушкина, угол Слоновой и 3-й Рождественской".
Они увиделись в тот же вечер. Погорелов мало изменился. Все так же насмешливо и остро смотрели его глаза, движения были так же угловаты, резки, а в голосе звучали знакомые покровительственные нотки. Мундир сидел на нем мешковато, буднично, он носил его без подчеркнутого щегольства, присущего офицерам-полякам, и в том числе Сераковскому.
– Вид у тебя бравый, хоть куда, – сказал Погорелов, с удовольствием оглядывая друга. – Загорел, возмужал... Забыл думать о болезнях...
– Увы, горло по-прежнему беспокоит. Ты, как будущий медик...
– Будущий фармацевт, вернее химик, – уточнил Погорелов. – Но я не о том! – Он выразительно дотронулся рукой до головы. – Насчет бессмертия и прочих таких завихрений, помнишь?
Сераковский рассмеялся:
– Вылечился с твоей помощью.
– Ну и ладно... Мне Шевченко говорил, что ты тут в каком-то кружке верховодишь. "Полярная звезда", "Колокол" и прочее. – Глаза Погорелова смотрели с притворной суровостью. – Вот упекут тебя еще раз в блаженной памяти Оренбургский корпус, а то и на рудники сошлют, будешь знать, как государя императора тревожить... А ежели серьезно, то что это за кружок? Так, баловство, благонамеренные речи, хоть Дубельта приглашай?
– Ты же сам сказал – "Полярная звезда", "Колокол" и прочее.
– А прочее что?
– Тебе, оказывается, мало "Полярной звезды" и "Колокола"? – удивился Зыгмунт.
– Не мало, но все-таки?
– Приходи – узнаешь! Мы собираемся по средам, в семь часов, на Офицерской, у товарища по академии. Лучше всего бери извозчика и заезжай за мной, ты ведь в столице человек повыл.
И все же он не выдержал и рассказал Погорелову, что в Петербурге есть немало радикально настроенных офицеров, не солдафонов, как на Мангышлаке, а настоящих людей, умных, решительных, и что офицерские кружки работают и в других местах.
– Цель в том, Погорелов, чтобы все эти разрозненные пока кружки постепенно слить воедино – в тайное общество. Общероссийское.
– Ого, куда хватил! Молодцом!
– Это не моя идея, Погорелов. Я лишь повторяю мудрые слова одного человека...
– Его имя для меня тайна?
– Для тебя – нет. Чернышевский.
– Почему-то я так и думал.
– Ты понимаешь, коль скоро будет восстание, а я в это свято верю, то начинать его, наверное, придется войску. Больше некому. И тайное общество, за которое ратует Чернышевский, должно принять начальство над поднявшимся войском. Эти же люди потом станут во главе восставшего народа.
– Я вижу, что влияние Чернышевского пошло тебе явно на пользу, сказал Погорелов.
– С кем поведешься... – шутливо ответил Зыгмунт.
Однажды вечером, воротясь из академии, Сераковский нашел у себя дома записку от Огрызко. Пан Иосафат извещал, что вчера вернулся из поездки и приглашал "на чашечку кофе" к восьми часам "по важному деду". Сераковский устал – сегодня как раз был день строевых занятий и чуть не треть суток пришлось провести на манеже, под дождем и снегом. "Важным делом", конечно же, было предполагаемое издание польского "Слова", на которое Сераковский возлагал большие надежды.
Ехать надо было на Канонирскую. Он нанял извозчика и, пока ехал, думал о том, удалась ли Иосафату его благородная миссия по вербовке корреспондентов будущей газеты. Сераковский верил в организаторские способности Огрызко, подкрепленные к тому же связями в Петербурге и положением в обществе. За усердную службу Огрызко добился чина коллежского секретаря, затем титулярного советника, потом коллежского асессора. Каждое такое повышение, естественно, влекло за собой и повышение оклада, который достиг трех тысяч рублей годовых, что вместе с доходами от имения в Минской губернии позволило пану Иосафату жить на широкую ногу одному (в свои тридцать пять лет он не был женат), занимать огромную квартиру в доме Петрашевского, принимать многочисленных гостей и вложить часть своих средств в устройство типографии, в которой должны были печатать "Слово".
Сераковский знал Огрызко еще со времен петербургского студенческого кружка, но долгие годы разлуки отделили их друг от друга. Зыгмунт даже перешел на "вы" в разговоре, что, впрочем, Огрызко принял как нечто само собой разумеющееся.
Дверь открыла молоденькая служанка-полька. Она была приветлива, мила и напомнила Зыгмунту недавние встречи под Вильно – вот таких же румяных панночек, их опущенные долу лукавые глаза... Служанка проводила его до высокой дубовой двери в кабинет, откуда, услышав шаги, уже спешил навстречу сам Огрызко. Немного выдающиеся скулы, довольно крупный прямой нос и смуглая кожа делали его похожим скорее на кавказского горца, чем на поляка.
– О, Зыгмунт, здравствуйте, здравствуйте! Рад вас видеть. – Он протянул обе руки. – Садитесь, сейчас подойдут остальные, они, к сожалению, не столь точны, как вы. Впрочем, это национальная особенность поляков. В отличие от немцев они опаздывают всегда и всюду.
Просторный кабинет был заставлен книжными шкафами, а письменный стол завален журналами, корректурами, деловыми казенными бумагами. Две свечи под зеленым абажуром освещали лишь письменный стол, вся остальная комната была погружена в полумрак.
– Как съездили, Иосафат, удачно ли? – спросил Сераковский, усаживаясь в кресло напротив Огрызко.
– Да, все в порядке, Зыгмунт. Я побывал в Варшаве, Кракове, Бреслау, Познани, Берлине, Брюсселе, Кельне, Дрездене и всюду нашел людей, которые горячо сочувствуют нашему святому делу. Они готовы снабжать газету сообщениями и статьями.
– А из России – из Москвы, Киева, Оренбурга, Тифлиса? Оттуда будут корреспонденты?
Огрызко задумался.
– А надо ли это, Зыгмунт?
– Обязательно! Ведь одна из главнейших целей издания, как я мыслю, это сближение народа польского с народом русским.
– Да, да, конечно. Но, по-моему, это сближение должно проводиться в той мере, в какой оно полезно польскому делу.
– Простите, Иосафат, я не согласен с вами.
– Будущее покажет, кто из нас прав, Зыгмунт.
– Хорошо, не будем спорить, – примирительно сказал Сераковский, – тем более что газеты пока нет.
– Но уже есть разрешение его превосходительства попечителя Петербургского учебного округа и председателя цензурного комитета.
– Вот как! Значит, наше польское "Слово" будет произнесено!
Лишь около девяти раздался звонок и пришли сразу трое: Эдвард Желиговский, Владимир Спасович и Павел Круневич.
– С приездом, пан Иосафат! С благополучным возвращением в родные края!.. О, Зыгмунт уже здесь?
Со Спасовичем Сераковский виделся не часто. Не то чтобы он охладел к другу студенческих лет, который так много хлопотал о нем в герольдии, просто оба они были очень заняты – один в академии, другой – в университете.
Соизгнанника Шевченко врача Павла Адамовича Круневича Сераковский почти не знал, хотя несколько лет провел с ним в Оренбургском корпусе.
– Итак, господа, разрешение на издание газеты "Слово" получено, объявил Огрызко. – За это мы должны благодарить человека близкого к императорскому двору... Средства на издание текут довольно обильно. Одна весьма великодушная знатная дама, моя хорошая знакомая, сегодня известила меня, что ее вклад составит сорок тысяч рублей! Есть и другие поступления, правда не такие внушительные.
Огрызко позвонил в лежавший на столе серебряный колокольчик, и тотчас в кабинет вошла служанка.
– Прошу кофе, – сказал Огрызко. – Но, – продолжал он, – газета, господа, не самое важное в нашем деле. Важнее другое, а именно: получив разрешение издавать газету, мы тем самым добились права открыть собственную типографию. В ней мы сможем печатать...
– Те вещи, которые совсем не следует показывать цензору! – докончил за него Сераковский. – Все то, что поможет Польше скорее стать свободной! Статьи из "Колокола", книги "Вольной русской типографии". Прокламации! Воинский устав... да, да, именно воинский устав, который в случае восстания понадобится прежде всего!