355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Метельский » Доленго » Текст книги (страница 8)
Доленго
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:13

Текст книги "Доленго"


Автор книги: Георгий Метельский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)

Побочный сын графа Алексея Разумовского, он получил блестящее образование и в восемнадцать лет принял боевое крещение в Бородинском бою. Во время отступления французов из Москвы попал в плен, прошел пешком при обозе маршала Даву до Орлеана и был освобожден русскими войсками, вступившими во Францию. Затем участвовал в русско-турецкой войне, был ранен под Варной, после чего произведен в генерал-майоры и назначен оренбургским генерал-губернатором. Здесь он прежде всего взялся за укрепление пограничной полосы от набегов кочевников. На карте России появились новые военные укрепления на Каспийском побережье.

Перовский слыл человеком грубым, своевольным, не позволял подчиненным иметь свое суждение, однако вне службы часто обходился с ними дружелюбно, не кичась занимаемым высоким положением.

Перовский был к тому же честолюбив, и внезапное, как снег на голову, появление его в Оренбурге вовсе не означало, что вступление в должность так и останется неотмеченным. Новому генерал-губернатору хотелось показать себя эффектно. Для этого можно было объявить городской бал или устроить официальный прием, но он предпочел военный парад и назначил его на середину июня.

Бремени для подготовки оставалось очень мало, и в ротах началась суматоха, столь знакомая Сераковскому еще по Новопетровскому укреплению.

Ротный командир иногда использовал Зыгмунта как вестового, в обязанности которого входило срочно доставить пакеты в штаб округа или в другой батальон. Так было и сегодня. Но ехать пришлось в дом генерал-губернатора, стоявший на берегу Урала, – большое здание с крытой вышкой. В хорошую погоду Перовский часто поднимался туда с подзорной трубой и в одиночестве предавался удовольствию – глядел, как меркли закатные краски в бескрайной степи.

Сераковский на полном скаку осадил коня перед подъездом, спросил дежурившего у входа солдата, есть ли адъютант, и услышав в ответ, что "они уехали", отдал пакет часовому.

Из дому тем временем вышли несколько офицеров, и Зыгмунт легко и изящно, как это умеют делать поляки, отдал честь. Он уже собрался вскочить на коня, когда один из офицеров, только что распрощавшийся со своими товарищами, в накинутом на плечи белом ментике на случай собиравшейся грозы, обратился к Сераковскому:

– Вы неплохо ездите!

Зыгмунт молча наклонил голову.

– У кого служите?

Сераковский ответил.

– Куда же он запропастился, черт побери! – продолжал офицер явно недовольным тоном. – Придется наказать!

– Разрешите быть свободным? – спросил Сераковский.

– Нет... Вы будете сопровождать меня вместо моего вестового... Вот негодяй!

– Разрешите доложить: мне надо возвращаться в казарму.

– Ничего... – Офицер продолжал смотреть вдаль, откуда должен был появиться вестовой. – Доложите своему командиру, что вас задержал Перовский.

– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство!

Все еще стоя смирно, Зыгмунт незаметно рассматривал Перовского. Перед ним был дородный надменный красавец с надушенными "кавалерийскими" усами, закрученные кончики которых нервно подергивались, с выбритым до синевы породистым подбородком, каштановыми вьющимися волосами, непокорно выбивавшимися из-под форменной казачьей фуражки, прямым крупным носом и большими острыми глазами из тех, по которым можно безошибочно судить о настроении человека.

В тот момент глаза Перовского смотрели зло, в них были нетерпение и гнев, который он должен был сорвать на ком-то, и Зыгмунту показалось, что, промолви он сейчас хоть слово, плетка генерал-губернатора обрушится на него. Но Сераковский молчал, а Перовский ударил плеткой по сапогу, чтобы привлечь внимание часового.

– Коня!

Сераковский заметил на указательном пальце генерала длинный серебряный наперсток. Позднее он узнал, что Перовский носил его с тех пор, как в Бородинском сражении лишился кончика пальца.

– Придется высечь, – задумчиво, обращаясь к самому себе, сказал командир корпуса. Он легко, будто ничего не весил, почти не касаясь стремени, бросил в седло свое стройное тело, тут же дал шпоры и, не оборачиваясь, ничего не сказав Зыгмунту, поскакал в степь.

Сераковский последовал за ним, не зная, как себя вести – то ли попытаться догнать Перовского, что было делом довольно трудным, то ли держаться на определенной дистанции. Последнее показалось ему безопаснее и вернее.

В воздухе было душно, на юге клубились и росли черные, отороченные ослепительно белыми шнурами облака, уже неторопливо погрохатывал где-то гром. Но солнце еще светило, встречный ветер, усиленный скачкой, со свистом бил в разгоряченное лицо, и Сераковскому было хорошо, свободно в стремительном движении, без дороги по звонкой, уже истосковавшейся по дождю степи.

Лишь через полчаса Перовский впервые оглянулся и, увидев, что Сераковский скачет за ним, пустил своего коня еще быстрее, но ненадолго и лишь для того, чтобы проверить – не отстанет ли от него новый вестовой. Сераковский сохранил дистанцию, и тогда Перовский придержал коня, переводя его на переступ, а вскоре поехал шагом. Сераковский проделал то же самое, ни разу не приблизившись к командиру корпуса, и это понравилось Перовскому.

Назад возвращались уже при первых звездах. Гроза только попугала, вместо долгожданного дождя на землю упало несколько крупных теплых капель, а гром затих вдалеке.

У дома генерал-губернатора Перовский замешкался, и в это время к нему подъехал Зыгмунт.

– Могу еще раз повторить, что вы изрядно ездите, – сказал командир корпуса, передавая коня подбежавшему солдату.

– Польщен мнением такого отличного кавалериста, как ваше высокопревосходительство.

– Ваша фамилия.

– Сераковский.

– Из конфирмованных поляков?

– Так точно!

– Мне о вас говорили.

И, козырнув на прощание, Перовский вошел в дверь, которую распахнул перед ним солдат.

Во дворе генерал-губернатора еще стояла предутренняя сонная тишина, а расквартированные в Оренбурге войска корпуса, почти не спавшие и возбужденные предстоящим делом, строились для парада. Командовать парадом Перовский приказал наказному атаману Оренбургского войска Падурову, который сегодня тоже почти не спал, обеспокоенный тем, как бы не ударить в грязь лицом перед грозным Перовским.

В течение последней недели в Оренбурге гремели медью военные оркестры – это отрабатывали прохождение пехотные части. Печатали шаг юные воспитанники кадетского корпуса. Раздавались сигналы трубачей, игравших тот или иной аллюр, после чего конница срывалась с места и неслась намеченным маршрутом мимо воображаемого Перовского, принимающего парад. Выкрикиваемые приветствия сливались в громкий нечленораздельный гул.

Но все это уже осталось позади, и сегодня, в день парада, атамана Падурова больше беспокоила страшная жара, которая стояла последние дни и, судя по всему, не намеревалась спадать и сегодня. За своих казаков и за привыкших к жаре башкир Падуров не боялся, опасения внушала пехота, этот беспримерный сброд людей со всех концов России. Готовясь к параду и поневоле знакомясь с пехотой, он поразился ее "разномастности". Наряду с былинными богатырями в ней встречались такие заморыши, которых, будь на то его, Падурова, воля, он и близко не подпустил бы к строю.

В шесть утра еще было свежо, но уже чувствовалось приближение жары. Солдаты в парадной форме, начищенные и нафабренные, молча шли через весь город к месту сбора, поднимая тяжелую пыль, которая тянулась за ними серым шлейфом. Несколько обозных солдат поливали плац водой из бочек, но вода тут же высыхала. До начала парада оставалось около четырех часов, и все это время солдаты должны были простоять под палящими лучами солнца. Правда, пехотинцы составили ружья в козлы, кавалеристы спешились, но все равно ожидание казалось мучительным. Части вывели в полном составе, то есть и с нестроевыми ротами, полки пришли со своими музыкантами, барабанщиками и горнистами, плац был заполнен.

Парад начался с ударом слышного на весь Оренбург колокола военной церкви. В строю Сераковский видел перед собой только потные, напряженные спины солдат, но по установившейся вдруг мертвой тишине понял, что на плацу показался Перовский. Он выехал на прекрасном гнедом скакуне, раздувавшем от нетерпения ноздри, храпевшем и игравшем под знатным наездником, который небрежно показывал свое превосходство над ним. Перовский был весьма эффектен в мундире атамана казачьих войск с генерал-адъютантскими вензелями и аксельбантами, в высоком мерлушчатом кивере с длинным султаном и этишкетами при многочисленных звездах и орденах, русских и иностранных, и с множеством разных медалей, одной из которых – за войну 1812 года – он гордился больше всего.

Где-то вдалеке раздалась приглушенная расстоянием и людской массой команда генерал-майора Падурова:

– Смирно, жалонеры и унтер-офицеры, на свои места!

– ...на свои места!.. на свои места! – подобно эху прокатились те же слова команды, повторенные по всем линиям войск.

– Батальоны на плечо!

– Шашки вон!.. Господа офицеры и фейерверкеры, шашки вон!

Сераковский стоял чуть в стороне от выстроенного в линию батальона. Он смотрел на приближающегося к Перовскому сухощавого прямого Падурова в ярком мундире, так выделявшемся на сером фоне плаца.

– Побатальонно, слушай на караул!

В воздухе мелькнула серебром выхваченная из ножен шашка, которую командующий парадом взял сначала "подвысь", но тут же опустил, уже находясь возле Перовского и глядя ему в глаза.

– Ваше высокопревосходительство, в строю находятся...

Он перечислял количество батальонов, эскадронов, батарей, орудий, прибывших на парад, чтобы отметить вступление в должность нового командира корпуса, который слушал рапорт с бесстрастным выражением красивого надменного лица.

Все так же невозмутимо и величаво Перовский начал объезд частей, возглавляя группу офицеров, следовавшую за ним, а точнее, за командующим парадом на некоторой твердо установленной дистанции, строго по старшинству, сопровождаемый находящимися перед фронтом офицерами, которые возвращались на свои места, как только Перовский заканчивал движение вдоль их части. Все это происходило под звуки торжественного полкового марша – у каждого полка своего, – исполняемого музыкантами, почти оглохшими от грома собственных труб.

Приближалась самая ответственная и трудная часть парада. Сераковский с тревогой посмотрел на солдат, изнуренных многочасовым ожиданием, жарой и напряжением, которое испытывали все от необычности обстановки: как пройдут они? И в тот же миг, заглушая тревожные мысли, послышалась команда:

– К церемониальному маршу!.. Поротно, на двухвзводные дистанции... Равнение направо!.. Первый батальон прямо, прочие налево! – Падуров показал шашкой, куда следует идти прочим батальонам. – Шагом марш!

К этому времени музыканты, барабанщики и горнисты правофлангового батальона уже стали впереди. Грянул оркестр, батальон двинулся по линии церемониального марша, обозначенной жалонерами. Солдаты, держа ружья на плече, шли тем страшным, выматывающим силы парадным шагом, которому они учились изо дня в день много лет подряд и который до полного изнеможения повторяли всю последнюю неделю. Политая земля давно высохла, и облако пыли мешало видеть четкие линии живого солдатского прямоугольника. Гром оркестра заглушал, делал неслышным то самое эффектное, чего ждали от церемониального марша – печатания пехотинцами шага, звонкого и слаженного одновременного удара о землю тысяч кожаных подошв.

Батальон Сераковского шел последним. Дойдя до места, где стоял командир корпуса со своей свитой, он разделился на две части, словно река потекла вдруг по двум руслам – вправо и влево. Это был красивый и четкий маневр, проделанный для того, чтобы в образовавшуюся брешь ворвалась стоявшая наготове конница. Вот уже послышались слова команды, сменившиеся гулкими, бешеными ударами копыт о землю, и в этот момент Сераковский с ужасом увидел, что на плацу, где только что прошел батальон, остался лежать маленький тщедушный солдат, упавший в обморок. Кто-то ахнул, кто-то тихо вскрикнул рядом... Сераковский не раздумывал ни секунды: он бросился вперед наперерез стремительно приближающемуся эскадрону казаков. Он ничего не слышал и ничего не видел, кроме распростертого на земле солдата, схватил его и чудом успел отпрянуть в сторону.

Перовский наблюдал это. Стоявшие рядом офицеры побледнели, ожидая неминуемой вспышки: командир корпуса не терпел ни малейшего нарушения порядка. Но произошло непонятное. Перовский потупил глаза и сделал вид, что ничего не заметил.

Когда окончился парад и части расходились по своим казармам, к Зыгмунту подошел офицер из тех, кто был в свите Перовского.

– Генерального штаба капитан Виктор Дисидерьевич Дандевиль. Разрешите пожать вашу мужественную руку.

Сераковский смутился: еще ни разу за три года солдатской службы никто из незнакомых офицеров не обращался к нему так запросто и дружески.

– Сераковский...

– Очень приятно. – Дандевиль приветливо улыбнулся. – Генерал Василий Алексеевич признал в вас понравившегося ему ординарца, и, может быть, поэтому гроза миновала...

Казарменная жизнь шла по раз и навсегда заведенному порядку. Каждый день тянулся невероятно долго, порой мучительно, Сераковский прислушивался к бою башенных часов – скоро ли вечер? – и в то же самое время эта жизнь бежала, мелькали дни, недели, месяцы, будто осенний ветер обрывал листья на клене: с каждым порывом их оставалось все меньше, пока не обнажились сплошь голые ветки – заканчивался очередной год. Казалось, так недавно был Петербург, каземат Третьего отделения, вкрадчивый голос Дубельта, знакомство с Погореловым на прогулке по тюремному двору, а глянь – уже позади три года службы в солдатах...

"Вот я и перешел на четвертый курс университета пустыни, – невесело думал Сераковский. – Теперь я кандидат пустыни. Как горько!" И тут же приходило на ум, что жить можно и здесь, что эти годы не пропали даром накоплен житейский опыт, отточена мысль, яснее обозначилась цель жизни... Да, и в пустыне есть звезды. Можно остаться одиноким в большом городе, можно окружить себя друзьями и в пустыне, чувствовать их поддержку, ощущать тепло их рук... Нет, он не хочет гневать бога жалобами – он не был одинок эти три года. В Новопетровском у него был Погорелов, в Уральске Плещеев, в Оренбурге вообще полно друзей. А сколько их там, далеко, куда ему заказана царем дорога! В Петербурге, в Киеве, в Вильно, в Одессе и это не считая матери, брата, сестры! Нет, право, жизнь не так уж тяжела и мрачна, если замечать в ней не одни лишь тени, но и места, освещенные солнцем.

Сегодня, например, тоже проглянуло солнце: обрадовало письмо от Погорелова, который писал, что, может быть, его переведут в Оренбург. "Шевченко тебе низко кланяется, – прочитал Зыгмунт. – Живется ему тяжко. Я часто вижу его сутулую фигуру на фоне вечернего неба, как он молча, в одиночестве обходит вокруг укрепление или сидит на камне возле первой батареи и пишет. Все-таки он пишет, понимаешь, Сераковский, пишет, несмотря ни на что!.. И еще он решил завести в Новопетровске, в этой пустыне, сад. Когда ехал сюда, в Гурьеве отломал от вербы ветку, довез ее и посадил на пустыре, неподалеку от дома коменданта. И что бы ты думал? Прижилась, пошла в рост! Тарас ухаживает за ней, словно за малым дитем: поливает, окучивает и подолгу сидит около своего заветного деревца, опустив голову на грудь..."

"Ах, батько, батько!.." – с нежностью подумал Сераковский. Оренбургские друзья много рассказывали ему о Тарасе, особенно Брошислав Залеский, которому посчастливилось вместе с Шевченко оформлять "гидрографические виды Аральского моря". Было это в 1849 году, когда Шевченко вернулся в Оренбург из экспедиции капитан-лейтенанта Бутакова.

Недавно Брониславу опять повезло – вместе с Людвиком Турно его назначили в экспедицию, которая отправлялась на Мангышлак и дальше в глубину пустыни искать полезные ископаемые. Экспедиция будет в Новопетровске, и, значит, Залеский снова увидит Шевченко.

Зыгмунт, как всегда, торопясь, писал "батьке" и Погорелову бесцензурные письма, которые передаст Бронислав при встрече. Прощаясь, опять вспоминал о Шевченко, о последней встрече с ним перед своим приездом в Оренбург – как плохо он выглядел тогда! – и еще о том, как батько подарил на прощание Венгжиновскому свой портрет, написанный акварелью.

– Как хорошо, что ты достал ему краски! – сказал Бронислав Сераковскому. – Это его обрадует больше всего.

Раздобыть хорошие краски в Оренбурге было очень трудно, такими пустяками, как живопись, в военном городе не занимались, но Сераковскому помог Михал Зеленко: как раз в это время обновляли иконы в костеле; красок оставалось в обрез, но Зеленко сказал, воздев очи горе, что богоматерь его простит, оставшись без новой одежды, а Шевченко краски нужны как воздух, потому что он не маляр, а настоящий художник.

Сразу после отъезда Бронислава и Людвика произошло еще одно событие: из ханской неволи возвращались русские люди, многие после десяти, пятнадцати, двадцати лет плена. Встречать их собрался чуть ли не весь Оренбург, и Сераковского, в числе других солдат, назначили охранять порядок.

...Казачьи пикеты из десяти-пятнадцати сабель не всегда могли уследить за протянувшейся на многие сотни верст, почти незащищенной границей, и кочевники, выследив одинокого путника, нередко нападали на него. Нападали и на русские рыбацкие шхуны: шхуны тут же топили или поджигали, а рыбаков гнали в Хиву, где открыто продавали на базаре. На невольничьем рынке русские люди ценились дорого.

Так было много лет подряд. Царское правительство мирилось с этим и даже ежегодно выделяло оренбургской пограничной комиссии по три тысячи рублей золотом для того, чтобы выкупать попавших в неволю русских людей. Но за эти деньги удавалось вернуть на родину всего несколько человек.

Перовский повел дело более решительно: он задержал сразу пятьсот купеческих караванов и приказал не отпускать их в Хиву до тех пор, пока хивинский хан не освободит русских пленников. Хану пришлось согласиться (караваны везли товару на полтора миллиона рублей), и вот сейчас пленники подходили к Оренбургу.

Тысячи людей вышли в степь. Пришло духовенство всех оренбургских церквей с хоругвями и крестами, священники были в праздничных ризах, несли Евангелия, иконы, святую воду в серебряных закрытых сосудах.

– Сераковский, поезжайте немного вперед, не видать ли? – распорядился казачий офицер, который привел сюда солдат.

Сераковский пришпорил коня и поскакал к востоку, на видневшийся вдалеке пригорок. Сначала ничего не было заметно, потом на фоне чистого догорающего неба показалось облако у самого горизонта – это поднимали пыль верблюды и люди, шедшие старой караванной дорогой. Через несколько минут стали вырисовываться фигуры верблюдов, всадников и пеших в азиатских халатах. Сераковский попытался определить, где же русские, но за дальностью расстояния не смог и повернул коня.

– Караван в двадцати минутах пути, ваше благородие! – доложил он подъесаулу.

Огромные толпы людей с удивительным терпением ждали встречи, многие пришли сюда еще днем и теперь напряженно вглядывались вдаль, самые нетерпеливые ходили за версту вперед, пока кто-то не прибежал обратно с криком: "Идут! Идут!"

И в это время раздался громкий конский топот где-то сзади.

– Перовский... Перовский приехал, – пронеслось среды толпы.

Подъесаул, придерживая на ходу шашку, чтобы не болталась, бросился было с рапортом, но командир корпуса махнул рукой: сейчас не до рапорта.

Подошедшие хивинцы, увидев толпу с горящими свечами, остановились в недоумении и растерянности, не понимая, что же это значит, и только горсточка изможденных людей в халатах и тюбетейках продолжала движение. Это были русские. Наступила гробовая тишина, но она продолжалась не более минуты. Протоиерей Иоанн начал молебствие.

Пленников было всего двадцать пять, встречало же их пятнадцать тысяч. Казаки и казачки, солдаты, чиновники, простолюдины, нищие, как один, опустились на колени перед ними. Передав ординарцу поводья, стал на колени Перовский, стал на колени Зыгмунт, чувствуя, как пробежал по спине холодок и подступил комок к горлу; сорвав с голов тюбетейки, стали на колени и эти двадцать пять человек, похожие на выходцев с того света.

Когда молебен кончился, толпа повернула к городу, и в самом центре ее, окруженные плотным живым кольцом, сдерживаемым солдатами, шли бывшие пленники.

У многих на исхудалых лицах, на руках виднелись глубокие рубцы. Один старик был без глаза.

– Это кто ж тебя так, родимый? – жалостливо спросила его какая-то сердобольная казачка.

Старик улыбнулся:

– Да хозяину не поспел в срок работу сделать, вот он и рассерчал, плеткою рубанул, глаз рассек, а самого чуть до смерти не довел. – Он вздохнул. – Знать, так на роду было нам написано... согрешили мы перед создателем...

– А там, у хана нечистого, русские еще остались али всех вызволили?

– Остались, голубица, остались, – старик закивал головой. – Знать, на то воля божия...

Сераковский случайно слышал разговор, и его поразила покорность судьбе, какое-то обнаженное непротивление насилию, злу, совершенному над этими несчастными... Что-то похожее говорили и другие. "Отчего так? подумал Сераковский. – Неужели народ столь терпелив? Безропотен? Смирен? Глядя на этих людей, можно подумать, что так. Но ведь нет же! Здесь, именно здесь начиналась пугачевская вольница. А декабристы? А петрашевцы, о которых рассказывал Плещеев? А голодные бунты? И тут же рядом с подвигом, с борьбой – какое-то слепое бессилие, покорность судьбе, как бы тяжела она ни была".

...Караван тоже тронулся вслед, соблюдая дистанцию. Огромной толпе ничего не стоило смять, растоптать кучку бухарцев. Казалось, было за что! Но на них смотрели равнодушно, а порой и сочувственно – как-никак люди, хоть и басурмане, устали, вымотались за столько верст пути через пустыню. "И в этом тоже виден характер народа, умеющего отличить виноватого от невиновного, правого от неправого", – продолжал размышлять Зыгмунт.

Последнее время он все чаще чувствовал себя слитным с людьми, которые его окружали, с народом, среди которого жил. Нет, он не забывал, что он поляк, что у него есть родина – несчастная Польша, просто это чувство уступало место какому-то другому, более широкому, захватывающему душу. Сейчас он не мыслил себя отдельно от других, как это бывало прежде, например в университете, где поляки жили обособленной замкнутой группой.

Здесь, в Оренбурге, обособленность чувствовалась не так сильно, как в северной столице, но все же на "великомолочные вечера" почему-то собирались преимущественно обитатели "варшавских выселок", и это начинало тревожить Сераковского. Он видел стремление своих друзей как-то отмежеваться от остальных, от "неполяков", которые, однако, жили в такой же неволе, находились в том же положении, что и его соплеменники. Сераковский видел в этих других не русских, не малороссов, не татар или башкир, а прежде всего соизгнанников, соузников по казарме, как однажды выразился Шевченко. Они были вместе, вместе тянули солдатскую лямку, и тянуть ее было одинаково мучительно каждому, к какой бы нации он ни принадлежал.

Глава шестая

Сераковский заболел внезапно. Сказывались тяготы солдатской жизни, стремление всегда быть первым по службе – "ведь надо же как-то заработать офицерский чин!" Доктор определил Сераковского в уже знакомый ему госпиталь.

Поправлялся он медленно и, чтобы не очень скучать, начал заниматься английским языком, намереваясь вскоре прочитать в подлиннике Байрона и Шекспира. Лишь через два месяца его выписали, разрешив еще месяц не являться на службу.

Болезнь оставила на Сераковском заметные следы. Он стал неразговорчив, молчалив, что не вязалось с его деятельным, требующим общения характером. Он попросил отца Михала принести ему несколько священных книг. Английский язык забросил, свежих газет не спрашивал, сидел безвыходно дома и писал письма, наполненные туманными мыслями о бренности человеческого существования.

В это время и приехал Погорелов.

Его надежда на перевод в Оренбург не оправдалась, он получил назначение в Орск и теперь направлялся к новому месту службы. Ехал он без офицера и имел возможность на денек-другой задержаться в Оренбурге. Письма в Новопетровское укрепление по-прежнему шли от случая к случаю, и Погорелов узнал о болезни Сераковского только здесь. В тот же вечер он пришел к Зыгмунту.

– Да, да... прошу! – раздался в ответ на стук слабый голос.

Погорелов рывком распахнул дверь.

– Это кто ж тут изволит болеть? – спросил он нарочито грозно. В Новопетровске он отрастил бороду, заметно изменившую его облик.

– Боже правый! Кого я вижу! Неужели это Погорелов! – Сераковский с трудом поднялся с софы и раскрыл объятия. – Пани Тереза, у меня дорогой гость, несите молоко, и побольше!

– Молоко! – Брови Погорелова поползли вверх. – Зачем молоко, если есть доброе старое вино! – Он достал из портфеля бутылку. – Это тебе подарок от Зигмунтовского. Ты его не забыл, надеюсь? Он все такой же...

– А его супруга? – Сераковский несколько оживился.

– Бавкида, как называет ее Шевченко? Чувствует себя превосходно. Так же, как и ее Филемон.

– Тарас Григорьевич здоров?

– Насколько можно быть здоровым в этом адовом месте!

– Слава богу! – Сераковский перекрестился, глядя на распятие в углу.

Только сейчас Погорелов заметил, что в руках у Зыгмунта были четки. Горела лампада, теплилась свеча перед иконой, и на столе лежали Новый завет и молитвенник.

– Уж не собрался ли ты, часом, в монахи? – спросил Погорелов.

– Нет, просто думаю о бессмертии и ищу ответ на этот вопрос в священном писании.

– Странно! – Погорелов хмыкнул. – О каком бессмертии?

– Души, конечно!

– Ты веришь в бессмертие души, в душу? С каких пор это?

– Я верю, Погорелов, в высшую истину, в отца миров, в бога! Верю в бессмертие, в будущую жизнь после смерти на земле, в которой я буду сорняком. Понимаешь, Погорелов, жизнь на земле, – он тщательно подбирал слова, – это только один день мученичества и креста для того, чтобы быть самостоятельным. Бог создал человечество, человечество же должно создать свое счастье – вот цветок, который вырос у меня в душе в пустыне.

– Постой, постой... Что ты говоришь? Ничего не понимаю!

Сераковский устало посмотрел на друга.

– Ты думаешь, я сошел с ума? Нет, еще никогда я не был в столь здравом уме и твердой памяти, как пишут в завещаниях.

– Память твоя, может быть, и тверда, но ум в данное время не совсем здрав. Да, да, не совсем, Сераковский.

– Я хочу победить смерть, – продолжал Зыгмунт, не обращая внимания на слова Погорелова. – Многие это уже сделали, торжественно умерли, но остались жить среди живых. Они сделали смерть превращением в бессмертие, а свою жизнь бесконечной...

– Опять ты об этом бессмертии! Сказать по правде, направляясь сюда, я предполагал увидеть человека, больного телом, а увидел... больного духом.

Некоторое время Сераковский молчал, на чем-то сосредоточа свою мысль, а Погорелов с пристрастием и беспокойством смотрел на его осунувшееся лицо, на бледные худые руки, машинально перебиравшие четки.

– Слушай, Сераковский, давай лучше выпьем! Где стаканы?

Зыгмунт взглядом показал на шкафчик у стены. Сам он не двинулся с места. Глаза его горели, на бледных щеках проступил нездоровый, излишне яркий румянец.

– Минуют века, тысячелетия, канут в Лету теперешние планеты, солнце и звезды, а мы будем жить, – продолжал он говорить, – и память каждой торжественной минуты будет жить и будет залогом торжественного и все более торжественнейшего будущего!..

Погорелов разлил вино по стаканам.

– За твое здоровье! За скорейшее выздоровление твоего духа!

– Или вот Апокалипсис, – Сераковский поставил на стол недопитый стакан.

– К черту Апокалипсис! – рявкнул Погорелов с такой силой, что Сераковский вздрогнул. – Извини меня, это сгоряча... Давай я тебе почитаю стихи Шевченко. Он их держит в голове, а я переписывал в тетрадь и лишь после этого выучил наизусть. Слушай...

Как будто степью чумаки,

По шляху осенью проходят,

Так и мои проходят годы,

А я терплю. Да вот стихи

Придумываю, сочиняю

Опять. Стихами развлекаю

Дурную голову свою,

Да кандалы себе кую.

(Вдруг "добродетели" узнают).

Что ж, пусть узнают, пусть распнут!

Жить без стихов? Побойтесь бога!

Писал два года понемногу

И третий в добрый час начну.

– Шевченко стал писать по-русски? – поинтересовался Сераковский.

– Нет, я перевел, чтобы послать в "Современник".

– Молодец, Погорелов... А еще.

Погорелов читал одно стихотворение за другим, и постепенно лицо Сераковского менялось, становилось живее, энергичнее.

– Как хорошо! – промолвил он растроганно.

– То-то ж... Истинное бессмертие – в высокой поэзии, в картине, в которую художник вложил душу, в песнях народа! В борьбе!

– Да, да, ты прав, Погорелов. Велико только то, что несет в себе зародыш вечности, бессмертия...

– Нет, я бы сказал по-другому: бессмертно то, что несет в себе зародыш великого.

– Может быть, может быть...

– Вот ты считаешь себя солдатом, борцом за свободу, ведь так? продолжал Погорелов. – Но о такими настроениями... – он бросил взгляд на лежавшие на столе священные книги, – ты не сможешь бороться. Предсказываю: ты целиком положишься на волю божию и будешь безучастно ждать, как распорядится судьба тобой, твоими друзьями, твоей родиной, о которой ты так много говоришь.

Сераковского больно кольнули эти слова. Он вдруг вспомнил освобожденных из ханской неволи русских людей, ведь тогда он внутренне, всем сердцем протестовал как раз против их покорности судьбе, их смирения перед злом. А сам? Нет ли чего общего между душевным состоянием тех несчастных и его, Зыгмунта, в эти дни?

Он долго не отвечал.

– Твои речи горьки, но они возвращают меня к действительности, Погорелов. Верно, последнее время со мной творится что-то неладное. Я перехожу от надежды к отчаянию. Я бегу то с жаром в груди, то с мыслью на челе, то снова ползу. Есть минуты, когда я живу и бываю счастлив самопознанием жизни, а другой раз – живу и не хочу жить... И все же, Погорелов, я не отказался от борьбы и надеюсь не только дожить до торжества, когда будет устранена несправедливость в отношении моей родины, но и сам принять участие в борьбе. Верю, что придет мой час дать доказательство этим словам!

– Я тоже верю, Сераковский.

– Знаешь, Погорелов, годы жизни в пустыне все-таки не прошли даром. У меня прибавилось морщин на лбу, но дух мой возвысился и укрепился.

Уже давно было выпито не только вино, но и молоко, принесенное пани Терезой, а они все еще сидели и говорили.

Под вечер пришел Зеленко.

– Познакомьтесь, пожалуйста, – сказал Сераковский. – Капеллан Оренбургского корпуса пан Михал, а по-русски Михаил Фадеевич. А это Погорелов, о котором я вам столько рассказывал. Соузник по Новопетровску.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю