Текст книги "Доленго"
Автор книги: Георгий Метельский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
– Да, льется и та и другая.
– Я дам вам адрес, по которому получите эти листовки. Постарайтесь их сразу же распространить. Листовка обращена к русскому войску, но послушайте, что тут пишут. – Сераковский поднес листок ближе к глазам. "Офицеры и солдаты русской армии! Не обагряйте рук своих польскою кровью, не покрывайте никогда неизгладимым позором чести и правоты русского народа... Вместо того, чтоб позорить себя преступным избиением поляков, обратите свой меч на общего врага нашего, выйдите из Польши, возвративши ей похищенную свободу, и идите к нам, в свое отечество, освобождать его от виновника всех народных бедствий – и м п е р а т о р с к о г о п р а в и т е л ь с т в а"... Вот какие слова!
– Да, это замечательно! – согласился Козелл. – Но я к вам приехал по другому, более важному делу...
– Еще более важному, чем совместные действия русских и поляков против правительства?
Козелл смутился.
– Вы меня не так поняли... Я прибыл в Петербург сообщить, что организован Литовский провинциальный комитет, который имеет честь предложить вам гетманство в Литве, предложить стать во главе восстания.
– Вы не обмолвились, это действительно предложение? Или приказ? спросил Сераковский.
– Всего точнее – просьба, обращенная к человеку, которому мы доверяем больше всех.
Сераковский наклонил голову.
– Это очень почетно, – сказал он, – и я от всего сердца благодарю вас. – Он помолчал. – Но чтобы восстание не погибло, а закончилось победой, нужно оружие, нужны деньги, нужны люди, которым можно доверять как самому себе!
– Такие люди есть!
– А оружие? Каким оружием располагают повстанцы?
Козелл печально улыбнулся.
– Пока есть вот это. – Он осторожно достал из саквояжа ручную гранату формой и размером апельсина, с четырьмя трубочками, покрытыми стеклянными колпачками. Сорок штук их привезли в Петербург из-за границы.
– Как же в таком случае воевать? Наступать?
– И палки в руках храбрецов – грозное оружие! – воскликнул Козелл.
– Против штуцеров и артиллерии генерала Ганецкого?! Против кадровых, хорошо обученных войск? Мне странно слышать такое от офицера! Рисковать можно самим собой, но нельзя рисковать общим делом!
– Как же нам быть – сидеть сложа руки?
– Напротив, действовать! Отбирать силой и покупать оружие. Собирать деньги. Наводить панику на противника... и ждать часа.
– Опять ждать! Зачем медлить? И до каких пор? – Козелл горячился.
– Мне кажется, что правильнее всего массовое восстание, взрыв назначить на конец апреля, когда оденутся листвой леса и на снегу не будут оставаться следы нашего движения.
– И тогда вы будете с нами?
– Да, конечно.
Леса, однако, не успели одеться.
Двадцать третьего марта Сераковскому принесли записку Огрызко, содержавшую одно слово: "Свершилось" – условный сигнал о том, что получено назначение.
– Наконец-то я вижу перед собой воеводу Литвы и Белоруссии. – Огрызко улыбнулся пришедшему к нему Зыгмунту и протянул руку. – Только что поступило распоряжение из Варшавы. Собирайтесь возможно скорее, Отдел управления делами Литвы – так теперь называется Литовский провинциальный комитет – с нетерпением ждет вас в Вильно. Там все готово.
Это уже была не просьба, не предложение, а приказ, ослушаться которого Сераковский не имел права.
– Я выеду, как только подучу разрешение.
Итак, свершилось...
Ему захотелось, ему обязательно надо было побыть одному, все обдумать, осмыслить. Выйдя от Огрызко, он долго и, казалось, бесцельно бродил по уже уснувшему Петербургу, великолепному и царственному в эту мартовскую ночь со звездным высоким небом, инеем, покрывшим деревья Летнего сада, его решетку. За садом белела застывшая, скованная льдом, молчащая Нева, в лунном свете блестел шпиль Петропавловской крепости, той самой, которая погубила стольких борцов за великое дело.
Студеный ветерок тянул с реки, пощипывал щеки, но Сераковский не замечал этого. Вся его не очень длинная жизнь, как освещенная светом морозной ночи река, как древний белый свиток, на котором незримо было записано то, что он делал, о чем думал, о чем мечтал, разворачивалась перед ним.
Да, прожито почти сорок лет... Но много ли из них счастливых? Восемь прошли в солдатских казармах на краю света, вычеркнуты из жизни... Хотя нет, разве может он думать так, если именно в эти годы он встретил стольких искренних, настоящих друзей – Станевич, Венгжиновский, Шевченко, Плещеев, Погорелов... – он вспоминал все новые имена поляков, русских, украинцев, казахов и думал, что тесное общение с ними, единство взглядов, пусть даже не всегда полное, похожесть судьбы скрашивали его жизнь в те годы и делали ее захватывающей, несмотря ни на что. Именно там, в пустыне, на берегу Каспия он понял сердцем, как важно всегда и во всем чувствовать локоть друга, независимо от того, кто этот друг, к какой нации, к какому племени принадлежит, важно лишь, чтобы это был верный друг.
И сейчас, приняв ответственный пост воеводы, почувствовав на себе почетнейшую, но неимоверно тяжелую ношу, он не мыслил своих дальнейших действий, не мыслил победы иначе, как при совместных усилиях всех народов, населяющих охваченные революционным пожаром земли.
Вот когда будут использованы с отдачей те военные знания, за которые он сполна заплатил на Мангышлаке! Теперь он не мальчишка, как в сорок восьмом, мечтавший без оружия, без опыта бросить свою жизнь на прусские штыки! Сейчас он чувствовал в себе достаточно сил, чтобы оправдать доверие и стать во главе войска, во главе народа, из которого будут пополняться ряды этого войска. В том, что он не будет терпеть недостатка в преданных людях, в воинах своей будущей армии, он не сомневался ни на минуту. Это будет войско, в котором он, их командир, воплотит в жизнь все свои гуманные идеи, выношенные во время солдатчины и службы в Генеральном штабе, войско без палок, мордобоя, унижения человеческого достоинства, самое дисциплинированное и сознательное, самое верное долгу.
Наиболее трудным было снабдить этих людей штуцерами, порохом, саблями. Он мысленно перенесся в Динабургскую крепость, где позапрошлым летом встречался с поручиком Ивановым. Там есть надежные люди, есть русские офицеры, готовые стать на сторону восставших. Они откроют ворота крепости, через них ворвется отряд хорошо вооруженных, готовых на смерть патриотов. За стенами цитадели их встретят единомышленники. Совместными усилиями они захватят арсенал...
Размечтавшись, он видел перед собой победу, видел счастливую родную землю, очищенную от грязи и насилия, видел завоеванное отечество, в котором хорошо будет всем, а не горстке людей и где все будут равны перед законом справедливости и братства.
Но трезвый голос рассудка возвращал его и к действительности, как бы спускал с неба на землю, где все, что он представлял в пылком воображении, надо было еще завоевать ценой огромных жертв. Размышляя трезво, он должен был с ужасом и страхом признаться (только себе одному и никому больше!), что восстание в том виде, в каком оно есть сейчас – без оружия, без тесного единства вожаков, одолеваемых зачастую междоусобицей и распрями, такое восстание едва ли достигнет цели. Без опоры на русские губернии, без того, чтобы революционный пожар с земель чисто польских не перекинулся в глубину России, – боже мой! – разве без этого можно рассчитывать на полный успех!
И все равно он твердо шел на этот самый трудный, самый важный шаг в своей жизни. В глубине души он понимал, что, возможно, идет на смерть, идет на то, чтобы оставить все, что так безмерно любил, – родину, мать, Аполонию, друзей... Но какая революция, какой народный взрыв обходились без жертв?! Пусть восстание обречено, но, свершившись, вспыхнув, подняв народ, оно все равно пробьет еще одну брешь в страшной стене самодержавия. Вслед за декабристами, за пугачевцами, за петрашевцами... Погибнет он, погибнут тысячи других, но их пример, их подвиг не пропадут, не затеряются в истории, и, воодушевленные их примером, на смену им, мертвым, придут новые, живые...
На следующий день он был у военного министра.
– У меня осталось три недели отпуска, и я убедительно прошу вас, Дмитрий Алексеевич, предоставить их мне сейчас... для лечения.
Милютин держался суше, чем обычно. С некоторой подозрительностью он посмотрел на Сераковского, но, встретившись с его открытым взглядом, вздохнул.
– Быть по сему, Сигизмунд Игнатьевич. Я доложу государю.
Теперь осталось попрощаться с друзьями.
"С друзьями..." – повторил он вслух. Где они сейчас?.. Залеский, милый, добрый Бронислав, он вообще покинул Россию. Может быть, он вернется, чтобы стать во главе отряда?.. Венгжиновский по-прежнему в Одессе, так близко, а он, Зыгмунт, ни разу и не повидал его за все эти годы... Одного за другим он вспоминал своих соизгнанников: ксендза Зеленко, штабс-капитана Герна, толстого провизора Цейзика – где они? Плещеева он встретил как-то в Петербурге, затащил к себе домой, и они долго вспоминали Оренбург, Уральск, форт Перовский...
Спасович принял Сераковского в своем богато обставленном кабинете преуспевающего петербургского профессора.
– Ты покидаешь нас, Зыгмунт... – сказал он, вздохнув. – Увы, я не могу последовать за тобой. Кафедра, адвокатура, учебники...
– Да, да, я понимаю. – Сераковский грустно улыбнулся.
– Что касается твоего "Вопроса польского", то я прочел его с большим интересом. Но видишь ли...
– Не надо об этом. Как-нибудь после.
...Погорелов был в лаборатории, и Зыгмунту пришлось долго стучать, пока открылась дверь.
– А, это ты, Сераковский? Заходи, но предварительно заткни нос. Пахнет несколько иначе, чем на цветущем лугу.
Воздух действительно был не из лучших – насыщен запахами каких-то кислот; сизый дым вился над колбой, налитая в ванночку желтая жидкость пузырилась.
– У меня к тебе просьба, Погорелов: срочно нужна печать: "Воевода Литвы и Белоруссии Доленго".
– Сделаю... А кто этот Доленго?
– Он перед тобой.
– Что ж, поздравляю! Если бы я был более сентиментален, я бы обнял тебя, а так – дай лапу!.. Значит, вступаешь в дело?
– Да. Уезжаю, сначала в Вильно, потом...
– Ладно, я тебя все равно разыщу! Надеюсь, ты будешь о себе давать знать кому следует? – Он рассмеялся с грубоватым дружелюбием.
– Постараюсь!.. Сработанные тобой документы еще никого не подводили. И еще просьба: через неделю, нет, лучше через десять дней занеси в военное министерство письмо... У тебя есть конверт?
Сераковский с трудом нашел место на столе и написал несколько строк. "Я не могу оставаться в стороне от борьбы своего народа, а посему прошу считать меня свободным от службы в русской армии. Возможно, что, приняв это трудное, но единственно правильное решение, я огорчу вас. Возможно также, что через несколько дней вы подпишете мой смертный приговор, но и тогда не сможете отказать мне в уважении. Сигизмунд Сераковский".
Он запечатал письмо и надписал на конверте: "Его высокопревосходительству военному министру".
– Небось приносишь извинения, каешься? – Погорелов перевел насмешливый взгляд с письма на Сераковского.
– Я уважаю Милютина, – уклончиво ответил Зыгмунт.
Когда они прощались, Сераковский спросил:
– А ты не боишься вот так, в открытую? – Он показал взглядом на колбы.
– В открытую лучше, никаких подозрений! По заданию профессора Квашнина колдую над новыми лекарствами – и все тут! Поди разберись.
Наконец все было готово к отъезду, осталось лишь еще раз поговорить с теми, которые вскоре тоже покинут Петербург ради восстания, и с теми, которые этого сделать не смогут. Удобнее всего было собраться у Огрызко, и Зыгмунт послал к нему денщика с запиской. Квартира пана Иосафата не привлекала внимания полиции: вице-директор департамента разных податей и сборов оставался вне подозрений, тем более, что недавно получил очередную награду за отличную службу – пятьсот рублей серебром, и не было ничего удивительного в том, что по сему поводу у него собрались гости.
За столом сидели около тридцати человек, военных и штатских. Сераковский знал далеко не каждого, но Огрызко пригласил к себе только проверенных, преданных польскому делу людей, и Зыгмунт мог говорить откровенно.
– Воевода Литвы и Белоруссии завтра покидает нас ради освобождения Польши, – сказал хозяин. – Послушаем, что он скажет нам на прощание.
Сераковский встал. Обычно живое, подвижное его лицо было сурово и сосредоточенно. Все, что предстояло ему сказать этим людям, он глубоко продумал прошлой бессонной ночью.
– Друзья, братья! – начал он. – Телеграф ежедневно приносит известия о развертывании военных действий в Ковенской и Виленской губерниях. Недавно на правобережье Немана, около местечка Средники, произошло самое крупное с начала действий столкновение с карательными отрядами. Положение обостряется с каждым днем, с каждым часом. Народ польский поднимается на борьбу, берется за оружие. Пришла пора и нам, офицерам, кому дорога свобода отчизны, перейти от слов к делу. Мы не одиноки. Народ великорусский, литовский, белорусский так же терпит от царя, так же жаждет свободы. Восстание в Польше и Литве должно стать той искрой, которая зажжет пожар в России. Только в свете этого пожара мы можем увидеть победу нашего дела. Без помощи русского народа мы обречены, у нас просто не хватит сил. Я призываю вас видеть в русском народе не врага, а брата и друга. Я призываю вас приветствовать и принимать каждого русского солдата, каждого русского офицера, который пожелает бороться вместе с нами. Некоторые говорят о сочувствии к нашему делу европейских народов, но согласитесь, что сочувствие русского народа нам гораздо важнее и нужнее, чем сочувствие Европы. Я берегу, как святыню, прокламацию, за распространение которой грозит смерть. Возможно, не все знакомы с ее содержанием, а посему разрешите привести ее здесь:
"Обращаемся еще с несколькими словами к русским войскам, находящимся в Царстве Польском. Вам выпал на долю счастливейший жребий быть передовыми в деле освобождения России; не отталкивайте от себя этого жребия. Мы призываем вас на помощь Польше, этой великой многострадальной мученице; пока угнетена она, Россия не может быть свободной. Народное дело уже созрело в Польше, и скоро народ возьмет свое; власть петербургского правительства держится в ней только вами, и от вас зависит уменьшить число будущих жертв... Если вы откажетесь бить поляков, то и этим сделаете много; но это не все. Вы должны стать за них, и только тогда вы своею кровью можете смыть с себя пятна мученической крови".
Сераковский на минуту замолчал, чтобы посмотреть, какое впечатление произвела на офицеров прокламация. Иные сочувственно кивали головами, иные казались безразличными, на лицах некоторых блуждала ироническая улыбка. Это его встревожило.
– Я вижу, – сказал Зыгмунт, – что не все присутствующие польские офицеры согласны со мною. А между тем многие русские офицеры и солдаты сражались и сражаются в рядах борцов за свободу Польши, и мне горько, мне стыдно за некоторых командиров наших отрядов, которые не пожали протянутую руку, а отвернулись, а то и ударили по ней. Давайте склоним свои головы перед памятью русского офицера подпоручика Андрея Потебни, сражавшегося за нашу свободу в отряде Лянгевича, перед памятью русских офицеров Арнгольдта, Сливицкого и Ростковского, расстрелянных за то, что подняли свой голос в защиту Польши. – Сераковский на мгновение замолчал, как бы запнулся на полуслове. В этот момент он подумал о том, что приказ о казни русских офицеров подписал Милютин, тот самый человек, который не раз поддерживал его в поединке со сторонниками телесных наказаний. И продолжал: – Перед памятью телеграфиста телеграфной станции Александрова, который, приняв по телеграфу приказ царя: "Применить холодное оружие, а если надо – картечь" – против варшавян, намеренно исказил текст: "Не стрелять, действовать мягко, убеждением", за что и попал на каторгу. Борьба, которую мы ведем, не преследует целью отторжение Польши от России.
По комнате пронесся настороженный шумок, некоторые офицеры недоуменно переглядывались, но Сераковский сделал вид, что не замечает этого.
– Я считал и считаю, что мы должны бороться за автономию отчизны путем введения во всем государстве освободительной конституции. Не гегемония одних над другими, а братская взаимопомощь во имя общегосударственных интересов и блага наших народов – вот идеал, к которому мы стремимся. Я надеюсь, что если не наши сыновья, так наши внуки увидят тесный братский союз не только России и Польши, но и всех славянских народов.
Мы должны идти вместе с теми, кто поднял знамя "Земли и воли", ибо у нас и у них одна цель – антицарская революция во всей империи, освобождение крестьян от подданнического звания, безвозмездное наделение их землей, замена императора выборным лицом, самоуправление народов, свобода слова и совести. Эта программа, с которой меня впервые познакомил ныне томящийся в застенке Чернышевский, должна стать и нашей программой. Эта программа близка народу польскому, близка всем народам России, и, если мы будем не на словах, а на деле осуществлять ее, народ пойдет за нами.
План, который я предлагаю, таков. Собрать под свои знамена крупные силы в центре Литвы – это можно сделать, объединив уже действующие там отряды, – а затем, разделив эту силу надвое, направить один удар на Биржи, с тем чтобы перейти в Курляндию и поднять на борьбу латышей. Направление другого удара – через Белоруссию в Смоленскую, Тверскую и Московскую губернии, вплоть до правого берега Волги. На этом великом пути мы не будем одиноки: к нам примкнут белорусские и великорусские крестьяне, ибо, как я неоднократно говорил, интересы всех крестьян империи совпадают...
– Чем мы вооружим столько людей? – спросил сидевший в первом ряду гвардеец.
– Хоть бы полякам хватило штуцеров! – добавил другой офицер.
– Кос и тех не хватает!
Сераковский поднял руку, призывая к спокойствию.
– Сейчас, отвечу, господа... Вы правы, оружия у нас почти нет, и его надо добывать в боях. Каждая победа – это ружья, пистолеты и сабли для повстанцев. Отряд, действующий между Вильно и Динабургом, готов напасть на транспорт со штуцерами. Кроме того, к балтийским берегам отчизны в ближайшее время отправится из Англии пароход с оружием и боеприпасами. Снаряжение экспедиции ведется тайно проживающими в Англии поляками и сочувствующими нашему делу русскими. Непосредственными организаторами экспедиции являются Демонтович и Бакунин.
Здесь многие ждут иноземного вмешательства в защиту Польши. Я не разделяю этих надежд. И вот почему. Известно, что по инициативе лорда Пальмерстона в английском парламенте недавно, пятнадцатого февраля, был поднят вопрос о восстании в Польше. Произносились многочисленные речи "за" и "против" нашего дела. Но чем закончилось заседание парламента? Министр иностранных дел Великобритании лорд Россель по поручению лорда Пальмерстона послал своему представителю при петербургском дворе лорду Непиру депешу о делах в Польше для прочтения этой депеши канцлеру Горчакову. В ней говорилось не о помощи нашей несчастной отчизне, а лишь о том, что правительство ее величества королевы Виктории крайне встревожено восстанием в Царстве Польском, боясь, что оно отразится и на подданных других государств, то есть самой Великой Британии в первую очередь. Не судьба Польши, а собственное благополучие интересует Англию. Ее правительство, равно как и правительства Франции и Австрии, если и направят правительству России протесты, то лишь в виде дипломатических нот, а не войск. А между тем многие наши соотечественники, читая иностранные газеты, так бурно предаются восторгу, будто французская армия уже в Польше, а английский флот входит в Финский залив.
Я напоминаю вам обо всем этом для того, чтобы предостеречь от благодушия. Помните, мы можем рассчитывать и надеяться только на собственные силы. Они есть! К восстанию готовы Литва и Белоруссия, губернии на правом берегу Днепра. Здесь возьмет свое начало антицарская революция во всей России.
Варшава приказывает нам занять свои места в строю. Народ ждет нас руководителей, вожаков, командиров. Я обращаюсь к офицерам! Под любым предлогом берите отпуска в своих частях и покидайте Петербург. Я это сделаю завтра.
Глава седьмая
Михаил Николаевич Муравьев был удивлен и даже встревожен, когда к нему домой на Литейный проспект прискакал фельдъегерь и вручил приглашение немедленно явиться во дворец к государю.
Всю дорогу от министерства государственных имуществ, где он жил, занимая квартиру, пока не отделают собственный дом, всю дорогу от министерства и до дворца Муравьев думал, зачем он понадобился императору, который последнее время к нему явно не благоволил. Несколько месяцев назад государь довольно грубо отстранил его от министерской должности, высказав свое неудовольствие его деятельностью на столь высоком посту. Муравьеву это, естественно, показалось обидным: он искренне считал, что Россия обязана ему многим. В самом деле, как человек, умеющий быстро расправляться с крамолой, он оставил о себе долгую память в Гродненской и Минской губерниях, где занимал должности губернаторов. На таком же посту в Курске он проявил немалое рвение, взымая с крестьян недоимки. С этой же стороны он отличился и как директор департамента податей и сборов.
В 1857 году Муравьев по милости государя стал министром государственных имуществ.
И все-таки государь не благоволил к Муравьеву.
Последний раз они виделись несколько дней назад, семнадцатого апреля, в день тезоименитства императора. Выходя после молебна из церкви, все говорили о нашумевшем динабургском происшествии, всколыхнувшем умы: шайка польского графа Плятера разграбила под Динабургом воинский транспорт с оружием. Правда, Плятера скоро схватили, но все равно случай был беспрецедентный, и его обсуждали не только в военных кругах.
Государь тоже разговаривал об этом деле, и поравнявшись с Муравьевым, спросил его мимоходом:
– А что вы скажете о Динабурге?
– Боюсь, ваше величество, что случай может повториться в любом месте западных губерний, особенно в Ковенской.
Александр поморщился.
– Я послал туда полк и надеюсь, что все будет прекрасно.
– Дай бог. – Муравьев посмотрел на императора. – Более тридцати лет я знаю этот край и хочу напомнить вашему величеству, что те фамилии, которые замешаны в динабургском деле, участвовали и в мятеже в тридцать первом. Польша в бреду, ей нужно пустить кровь!
...Муравьев вошел в кабинет государя строевым шагом, но это, кажется, не понравилось Александру, и в ответ на приветствие "Здравия желаю, ваше императорское величество!" он вяло и, как показалось Муравьеву, брезгливо махнул рукой в сторону кресла.
"Боже мой, какая все-таки образина!" – прошептал император, оглядывая Муравьева.
Михаил Николаевич действительно не отличался красотой. Он был коротконог, сутул, с массивными плечами, на которых прочно сидела лишенная шеи голова с одутловатым, курносым лицом. В Петербурге долгое время ходила такая шутка: закройте мундир на карточке Ермолова – выйдет лев; сделайте то же на карточке Муравьева – получится бульдог. В нем, и верно, было что-то от бульдога, и не только во внешности, но и в той мертвой хватке, которой обладал этот человек. Несмотря на тучность, Муравьев передвигался довольно легко, быстрыми, мелкими шажками.
– Я хотел бы узнать, Муравьев, – спросил царь, – каких поляков вы считаете наименее опасными?
– Тех, которые повешены, ваше императорское величество, – ответил Муравьев, не задумываясь.
Император усмехнулся:
– Что ж, может быть, вы и правы.
И он стал громко, отчетливо выговаривая каждое слово, рассказывать, что после недавних угроз Англии и Франции в адрес России, положение в Царстве Польском и северо-западных губерниях стало особенно опасным. Поляки наглеют с каждым днем, рассчитывая на помощь наших недругов извне, и, что самое неприятное, эта помощь вполне реальна. Генерал Назимов в Вильно, при всем уважении к нему императора, слишком добр и великодушен для смутного времени, которое переживает Россия...
При этих словах императора бывшее до того каменным лицо Муравьева заметно оживилось; кажется, он стал догадываться, зачем его столь спешно вызвали во дворец.
– Исконно русский Северо-Западный край наш при управлении генерала Назимова ополячен, – сказал Муравьев, дождавшись, когда Александр закончит излагать свои мысли. – Все русское, православное в нем подавлено. Священник, встретив на улице ксендза, вынужден первым снимать перед ним шляпу...
Оставшись не у дел, Муравьев сильно тяготился своим вынужденным, затянувшимся бездельем. Недавняя поездка за границу на воды не успокоила, а лишь взвинтила нервы. Смотреть со стороны, как кучка мятежников, поправ стыд, топчет достоинство России, которая молча сносит оскорбления, – что может быть горше для такого человека, как он! Деятельная натура Муравьева требовала не отдыха, а ежедневного, ежечасного напряжения, работы, которой он никогда не чурался, полной отдачи сил. Но идеи, обдуманные на свободе, – как быстро и малой кровью уничтожить крамолу – принуждены были лежать под спудом, вместо того чтобы воплощаться в немедленные действия, приносить плоды, столь нужные России в эти трудные для нее дни.
– Да, Владимир Иванович Назимов огорчил меня, – сказал Александр, – и как это ни прискорбно, нам придется искать ему замену. – Император помедлил и посмотрел в напряженное лицо Муравьева. – А посему я просил бы вас принять на себя управление Северо-Западным краем, включая командование войском, в нем расположенным, с тем чтобы прекратить мятеж и навести надлежащий порядок.
Муравьев низко наклонил голову.
– С моей стороны, – сказал он, – было бы бесчестно отказываться от исполнения возлагаемой на меня вашим императорским величеством обязанности. Всякий русский должен жертвовать собой для пользы отечеству... Единственное, о чем я прошу...
– О чем же, Муравьев? – перебил Александр.
– ...о полном доверии ко мне вашего величества. Я с радостью готов жертвовать собой для пользы и блага России, но вместе с тем нижайше прошу ваше величество, чтобы мае были дани все, – он подчеркнул голосом это короткое слово, – все средства к выполнению возложенной на меня обязанности.
Александр небрежно кивнул головой.
– В средствах, конечно, в пределах разумного, вы можете не стесняться...
– Благодарю вас, ваше величество.
Всю обратную дорогу Муравьев напевал себе под нос бравурный военный марш, запомнившийся еще с кампании двенадцатого года, в которой он принимал участие и даже был ранен на Бородинском поле. Вообще же Муравьев петь не умел и не любил и если уж что-нибудь напевал, то лишь находясь в состоянии крайнего возбуждения.
Так было и сейчас. Куда девалась апатия, на которую он жаловался последнее время? Он выглядел гораздо моложе своих шестидесяти семи лет, был энергичен, полон сил, а в его узеньких глазках светились решимость и самодовольство.
Дело, порученное Муравьеву, требовало тщательной, однако ж быстрой подготовки. Штат, состоявший при нынешнем виленском генерал-губернаторе, Муравьев решил обновить почти полностью, набрав его здесь, в Петербурге, исключительно из знакомых, разделяющих его взгляды людей. Согласие императора на это было получено, и Муравьев вызывал каждого к себе в кабинет, которым он пользовался еще в бытность министром государственных имуществ.
В приемной можно было увидеть отставных и находившихся на службе офицеров разных родов войск – они тоже хотели послужить отечеству под началом такого человека, как генерал-от-инфантерии Михаил Николаевич Муравьев. Обычно офицеры сидели тихо и важно, полные собственного достоинства. Военные помоложе, пониже чинами, а также штатские позволяли себе тихонько перешептываться в ожидании вызова в кабинет.
Сегодня прием начался, как обычно, в восемь часов утра: – у Муравьева было слишком мало времени, чтобы не дорожить каждой минутой. Сначала из боковой двери появился секретарь, молодой человек в штатском, и начал обход собравшихся.
– Ваш чин? Фамилия? С какой просьбой вы обращаетесь к его высокопревосходительству? – спрашивал он у каждого и быстро записывал ответы в тетрадку.
Через полчаса раскрылась большая белая дверь и показался Муравьев. Он внимательно оглядел залу и мелкими шажками приблизился к вставшим при его появлении просителям. Прием начался. Тех людей, которых Муравьев не знал в лицо, ему представлял секретарь: заглянув в тетрадь, он тихонько называл фамилию.
– Ваше прошение удовлетворено. – Муравьев милостиво протянул руку отставному генерал-лейтенанту Энгельгардту. – Вы назначаетесь ковенским губернатором вместо отозванного контр-адмирала Кригера... Мой брат просил за вас, – добавил он по-французски.
– Поздравляю, граф, государь, по моему предложению, утвердил вас в должности губернатора в Гродно.
Круглое строгое лицо флигель-адъютанта полковника Бобринского засияло от довольной улыбки.
– А вы чего пожаловали в Петербург? – Муравьев грубо обратился к представительному розовощекому человеку со Станиславскою лентою через плечо, действительному статскому советнику и камергеру Домейко.
– Осмелюсь просить ваше высокопревосходительство об отпуске за границу по причине опасного расстройства здоровья, – сказал Домейко, подобострастно улыбаясь Муравьеву.
– Вы нездоровы? У вас, очевидно, насморк? Это очень опасная болезнь. – По тихому голосу генерал-губернатора трудно было определить, насколько он взбешен.
– Доктора нашли у меня подагру, – пролепетал Домейко.
– В сей трудный для нашей родины час, – отчеканил Муравьев, губернскому предводителю дворянства надлежит не болеть и не пытаться улизнуть от ответственности, а находиться на месте! Немедленно возвращайтесь в Вильно!
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство, – растерянно пробормотал Домейко.
С двух часов дня новый виленский генерал-губернатор принимал министров. Он не шел к ним, а требовал их к себе, ссылаясь на волю государя и на собственную обремененность неотложными, государственной важности делами. Разговор начинался с того, что Муравьев знакомил министров со своей системой, которую он выработал, правда пока вчерне, для ликвидации мятежа и польской смуты.
С военным министром Милютиным сегодня обсуждался общий план операции и определялись части войск, которые надлежит дополнительно двинуть в северо-западные губернии, охваченные мятежом.
– Дмитрий Алексеевич, – сказал Муравьев как бы между прочим, – вам не кажется странным, что во главе многих мятежных шаек стоят воспитанники академий, несшие службу в Генеральном штабе?
– Это вполне естественно, Михаил Николаевич, – сухо ответил Милютин. – Для того чтобы руководить отрядом, нужны военные знания.