Текст книги "Доленго"
Автор книги: Георгий Метельский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Академия только начинала ощущать свежий ветерок реформ, в ней еще была жива солдафонская школа ее первого директора генерал-адъютанта Ивана Онуфриевича Сухозанета, с его двумя любимыми изречениями, употребляемыми им к месту и не к месту: "Без науки победить возможно, без дисциплины никогда" и "Наука в военном деле не более как пуговица к мундиру: мундир без пуговиц нельзя надеть, но пуговица еще не составляет всего мундира".
Сменявшие Сухозанета начальники, и в том числе теперешний, генерал-майор Густав Федорович Стефан, в общем-то шли дорогой, проторенной первым директором. По инерции на палочную, казарменную дисциплину в академии обращали гораздо больше внимания, чем на науку. Но сейчас как будто многое должно было измениться к лучшему. В нынешнем, 1857 году, впервые за всю историю академии, был объявлен неограниченный прием офицеров. Это, естественно, повлекло за собой значительное увеличение расходов. Боялись, что государь этого не одобрит, но на докладе главного начальника военно-учебных заведений появилась высочайшая резолюция: "Для такого полезного дела о новых расходах жалеть нечего".
Сераковскому врезался в память день первого посещения академии, когда он явился сюда, чтобы ознакомиться с приказом о допущении к экзаменам. Это происходило в мрачном кабинете штаб-офицера для начальствования над обучающимися офицерами, Генерального штаба подполковника Александра Ивановича Астафьева, угрюмого человека в выцветшем черном сюртуке с потускневшими от времени погонами. Подполковник невнятно пробормотал приказ – его зачем-то выслушивали стоя – и предложил завтра же явиться на прием к начальнику академии.
Прием заключался в том, что всех поступающих выстроили по полкам на маленькой площадке. Последовала команда: "Смирно!" – после чего появился сухонький и старенький Стефан, увешанный множеством русских и заграничных орденов. Он небрежно махнул рукой, разрешив тем самым стоять вольно, и принялся молча оглядывать ряды.
– Что вас побудило подать заявление в Академию Генерального штаба? спросил он поручика в гренадерском мундире с красным воротником.
– Желание служить родине, ваше высокопревосходительство! – бойко ответил тот.
– А разве в полку вы были бы менее полезны России?
– Так точно, ваше высокопревосходительство!
Такой же вопрос начальник академии задал еще нескольким офицерам. Кто-то ответил: "Не могу знать!", – вызвав тонкую насмешливую улыбку генерала.
– А вы, прапорщик? – Стефан остановился против Сераковского.
– Я хочу служить в Генеральном штабе и употребить возможные усилия для того, чтобы в армии были отменены телесные наказания. В полку добиться этого труднее, чем в Генеральном штабе.
– Смело, но в отличие от других совершенно конкретно. Как ваша фамилия, прапорщик?
Чтобы поступить в академию, требовалось набрать средний балл не менее восьми. Восемь было нижним пределом хорошей оценки. Отличный ответ оценивался двенадцатью баллами.
– Двенадцать баллов, по-моему, никто не получит, – сказал, подойдя к Зыгмунту, незнакомый поручик, с изящно подстриженными усиками и бакенбардами на смуглом лице. – По крайней мере я – пас! А ты?
– Буду стараться, – ответил Сераковский осторожно.
– И совершенно зря! Ты знаешь, что означает отличная оценка?.. Иди за мной! – Он бесцеремонно потащил Сераковского в какую-то комнату, в которой на черной доске висело литографированное "Положение для поступающих офицеров, или оценки успехов в науках". – Слушай! – продолжал веселый поручик. – "Пятая степень. Успехи отличные, – прочитал он вслух. – Только необыкновенный ум, при помощи хорошей памяти, в соединении с пламенной любовью к наукам, а следовательно, и с неутомимым прилежанием, может подняться на такую высоту в области знания". Слышал? – Поручик вздохнул. О нет, пятая степень – это определенно не по мне. Увы! – Он развел руками.
– А какая же по тебе? – спросил Сераковский. – Неужели первая?
– Достоинство первой степени в том, что ее может осилить каждый, даже наш дворник Харитон. Хотя и первая, оказывается, имеет целых четыре балла – от благородного нуля и до трех. – Он снова прочел с потешной серьезностью в голосе: – "Успехи слабые. Ученик едва прикоснулся к науке, по действительному ли недостатку природных способностей, требуемых для успеха в оной, или потому, что совершенно не радел при наклонности к чему-нибудь иному"... Смотри, как дипломатично: тебе не говорят, что ты круглый идиот, а, напротив, оставляют надежду на то, что ты гений, правда в какой-то другой области знаний... Нет, я постараюсь ехать на третьей и четвертой степенях – от семи до одиннадцати баллов. Вот так! Ты боишься?
– Боюсь, – признался Сераковский.
– А я – смотря чего. Артиллерии и строевых уставов не боюсь нисколечко. Фортификации – тоже, разве что полевой. А вот за всеобщую географию опасаюсь. А ты?
– За арифметику. Я ведь целый курс сидел на математическом факультете – не получилось... Нет, серьезно, иной раз попадается такая задачка, что без алгебры не решишь, а алгебре в арифметику вход строго воспрещен.
– Законоведение! Политическая история! Кому это надо?.. Языки, конечно, знаешь. А то тут, говорят, немец очень строгий, Лемсон, что ли. А вот француз Кун – душка... Да, как тебя зовут? Полчаса болтаем, а еще не знакомы!
– Сигизмунд Сераковский.
– Поручик Николай Дементьевич Новицкий Второй, как значусь в списках испытуемых, – отчеканил молодой человек, щелкая каблуками и козыряя. – У тебя тут дружок есть?
Сераковский кивнул.
– Жаль. А то я хотел бы тебе предложить дружбу.
– Разве число друзей у человека ограничено? По-моему, чем больше, тем лучше.
– Правильно! Тогда давай руку! Вот так. – Новицкий попытался крепко стиснуть Зыгмунту руку, но вместе этого сам вскрикнул от боли. – Однако ты силен!.. А где твой друг?
– Если не ошибаюсь, – Сераковский посмотрел в окно, – ходит по дорожке и, наверное, ждет меня.
– Так что же мы тут стоим битый чае! Пошли – познакомишь.
Они вышли.
– Ясь, мы здесь! – крикнул Сераковский. – Знакомься – это Николай Дементьевич Новицкий... А это Онуфрий Фердинандович Станевич.
– Ясь... Онуфрий? Не понимаю! – воскликнул Новицкий.
– Особенность и преимущество римско-католической веры. Несколько имен на выбор, – пояснил Станевич, улыбаясь.
– Кто из вас в какой очереди? – спросил Новицкий.
– Оба в третьей.
– И я в третьей. Вот совпадение!
Двенадцать офицеров, из которых состояла третья очередь, сегодня держали экзамен по политической: истории – древней, новой и русской. На ответ отводилось не менее получаса, при двенадцати экзаменующихся это составляло не менее шести часов, а с двумя перерывами – и все восемь. В классные комнаты, где заседали комиссии, дежурный офицер вызывал по списку: тех, кто уже сдал, он просил не задерживаться.
– Черт возьми, даже расспросить не у кого! – возмущался Новицкий.
...Несмотря на офицерские чины, все поступающие вели себя, как самые захудалые гимназисты – толпились у дверей аудитории, где шли экзамены, старались подслушать ответы. Дежурный офицер лениво стыдил их: "Все там побываете, господа! Куда торопитесь?"
Тут распахнулась дверь – из аудитории вылетел красный как рак, вытиравший пот с высокого лба преображенец, перед ним все быстро расступились с молчаливым и тревожным сочувствием.
– Прапорщик Сераковский! Извольте пройти на экзамен, – послышалось из-за двери.
Зыгмунт через силу улыбнулся Станевичу, тот незаметно пожал ему руку.
В большой и пустой комнате за длинным столом сидели трое: генерал, полковник и капитан Генерального штаба. Сераковский поклонился всем сразу, подошел к столу и взял три билета. Последний, по русской истории, показался Сераковскому трудным и, главное, идущим вразрез с его убеждениями: "Докажите происшествиями ту истину, в которой убеждаемся мы здравым смыслом и которую каждый россиянин должен считать догматом веры, то есть что единодержавие есть совершеннейший и лучший образ правления для всякого народа и особенно для могущественного государства".
По этому вопросу экзаменовал генерал.
– Попрошу отвечать, – сказал он, подняв на Сераковского усталые глаза.
Сераковский мог бы без труда доказать, что лучшей формой правления является отнюдь не единодержавие, но это означало бы полный провал, а может быть, и новый арест... Он остановился на Италии, которая из-за раздробленности пока не смогла стать государством, достойным своего народа, давшего миру великих писателей, скульпторов и художников.
Генерал ухмыльнулся.
– Подобно математику, – сказал он, – вы доказываете теорему от противного... Что ж, это довольно оригинально, прапорщик.
С вопросом, интересовавшим полковника, – о войнах Франции в семнадцатом веке – Сераковский справился довольно легко, но чуть было не осекся на дополнительном вопросе: "Станьте спиной к карте и назовите все мосты, через которые прошла армия Бонапарте, отступая от Москвы до пределов России".
Капитан Генерального штаба экзаменовал по древней истории и после того, как Сераковский обстоятельно рассказал о завоеваниях Александра Македонского, не задал больше ни одного вопроса и поставил высший балл. Он сделал это так, что Зыгмунт видел отметку.
О результатах экзамена Сераковский узнал в конце дня, когда из аудитории вышел курсовой начальник и среди других назвал фамилию Сераковского. "По древней истории – 12, по новой – 10, по русской – 11, средний балл – 11".
Остальные Зыгмунт сдал так же успешно и тридцатого октября прочел приказ о своем зачислении в академию. Из 152 офицеров, явившихся к экзаменам, были приняты 106, в том числе Станевич и Новицкий.
– Поздравляю! – торжествовал Новицкий. – Итак, мы снова школяры. Но ничего, здешний лекарь берет трешку за визит и свидетельствует о твоем расстроенном здоровье при любом его состоянии. Имейте это в виду.
Первый день занятий запомнился надолго. Сераковский пришел чуть ли не раньше всех. В дежурной комнате на столе лежал журнал, в котором надо было расписаться. Дежурный офицер, высокий и нескладный, осмотрел его с головы до ног – нет ли какого непорядка в форме? Непорядка не оказалось, и Сераковский вошел в гардеробную, где отставной солдат Федор принял у него пальто, каску и шашку.
Ровно в девять в аудиторию быстрым шагом вошел молодой человек в мундире полковника Генерального штаба – профессор и начальник кафедры военной статистики Николай Николаевич Обручев. Несмотря на свои двадцать восемь лет, он уже был достаточно известен как автор военно-исторических трудов, напечатанных отдельными книжками и в "Отечественных записках".
– Господа офицеры, – начал Обручев, – наука, которую я имею честь вам преподавать, занимается изучением стран и государств в военном отношении.
Это была смелая и блестящая по форме лекция о военном потенциале Российской империи, прозвучавшая как обвинение правительству, приведшему страну к поражению в Крымской войне. Два часа показались Сераковскому минутой. Забыв о необходимости соблюдать субординацию, он подошел к Обручеву, когда тот уходил из академии.
– Как редко в наши дни можно услышать столь смелые мысли ...я не нахожу слов, чтобы выразить вам свое восхищение, профессор...
Обручев улыбнулся, и его простоватое лицо с широким носом и излишне крутым лбом сделалось удивительно симпатичным.
– Благодарю вас, я рад, что вам понравилось... Простите, ваша фамилия? Сераковский?.. Очень, очень приятно. Я слышал о вас от Николая Гавриловича...
С Чернышевским Сераковский не виделся давно – время отнимали экзамены, продолжавшиеся месяц, – и теперь он решил, что сегодня же обязательно съездит к нему.
– О, Зигизмунд Игнатьевич! – Чернышевский с чувством пожал Сераковскому руку. – Как ваши успехи? Впрочем, не надо отвечать: судя по вашему сияющему виду, вы приняты и ваши дела идут отлично. Поздравляю, поздравляю...
– Спасибо, Николай Гаврилович. Да, я зачислен, уже был на занятиях и слушал великолепную лекцию профессора Обручева.
– Николая Николаевича? Это подающий большие надежды молодой человек. И главное, свободомыслящий! Я бы хотел, чтобы вы поближе сошлись с ним, это полезно вам обоим.
– С моей стороны препятствий к сему не будет.
– Думаю, что и с его тоже.
Выдался тот редкий вечер, когда у Чернышевского никого не было. Они сидели в кабинете, и Николай Гаврилович расспрашивал Сераковского об академии, о принятых в нее офицерах – каких они полков, как настроены и есть ли среди них мыслящие люди.
– Простите, Зигизмунд Игнатьевич, запамятовал что-то, сколько, вы сказали, принято в теоретический класс?
– Более ста человек.
– Прошлые годы принимали куда меньше... Это те люди, которые в большинстве, завершив образование, снова уйдут в роты, батальоны, полки. Вы понимаете, Зигизмунд Игнатьевич, как было бы заманчиво иметь там людей, близких нам по духу, мыслящих, свободолюбивых, готовых бороться за счастье народа... Как вы думаете, Зигизмунд Игнатьевич, такие люди среди ваших товарищей по академии есть?
– Конечно! – мгновенно откликнулся Сераковский. – Но ручаться головой я могу пока человек за трех, за четырех.
– Немного, но для начала хорошо и это... Молодые люди, Зигизмунд Игнатьевич, – благороднейший сырой материал, глина, из которой можно вылепить то, что захочет рука скульптора.
– Да, но кто же займется этой лепкой?
– Вы!
Сераковский протестующе замахал руками:
– Что вы, что вы! Какой из меня скульптор!
– Зигизмунд Игнатьевич, поверьте моему опыту. У вас есть все для того, чтобы быть впереди, вести за собой других, – страсть, я бы даже сказал, одержимость идеей, целеустремленность, искренность, водя. Вы горячи, возможно, даже опрометчивы в своих действиях, но этот недостаток всегда может быть ослаблен при помощи более опытного и уравновешенного друга. Уверяю вас, что эти качества вашего характера привлекут к вам множество людей, и вам надлежит превратить их в своих единомышленников. И надо приступать немедля, два года занятий в академии – срок слишком мизерный для того, чтобы долго раздумывать, пора действовать!
Все это время Зыгмунт смотрел на Чернышевского – на его ставшее вдруг почти юным лицо, на утомленные добрые глаза и движения руки, как бы подтверждающие высказанную мысль.
– Начните с кружка, – продолжал Николай Гаврилович, – с безобидного на первый взгляд, ну хотя бы литературного...
– Я думал об этом...
– Тем лучше! Единомышленникам необходимо встречаться, чтобы выработать план совместной борьбы. Вот вы однажды познакомили меня с некоторыми вашими друзьями. Это прекрасные люди, но они разобщены. Все вместе вы мне напоминаете руку с растопыренными пальцами, тогда как нужен кулак!
– Хорошо, я постараюсь, – ответил Сераковский после некоторого раздумья. – Боюсь, однако, что мне придется изрядно надоедать вам: я буду приходить за советом, за помощью и за добрым словом...
– Рад буду помочь вам.
Итак, снова кружок – литературный, исторический, дело не в названии, а в существе, в том, что любая организация, любое объединение людей не может остаться вне политики, не высказать своего отношения к текущим событиям, к вопросам, которые волнуют все общество.
Сераковский часто возвращался в своих воспоминаниях к университетским годам, к тому первому студенческому кружку, который нарочно, подчеркнуто ограничивал себя чисто польскими вопросами и не допускал в свои ряды никого, кроме поляков. Нет, новый кружок будет не таким, он станет шире, просторнее, и не только по идеям, которые в нем будут утверждаться, но и по составу. Никакой кастовости, ни малейшего проявления национализма! Недавно он получил письмо от Шевченко: "батько" надеется скоро обнять его, встретиться "в добром кругу друзей-соизгнанников", так неужели и перед ним надо захлопнуть дверь кружка лишь по той причине, что Шевченко не поляк? Или Николай Николаевич Обручев? Разве не интересно будет послушать его статьи "Изнанка Крымской войны", статьи, которые, возможно, так и не увидят света из-за содержащихся в них смелых идей?
Сераковский мысленно как бы продолжал недавний спор с одним из своих старых знакомых по университету – Якубом Гейштором, из ковенских помещиков, который говорил, что у него не поднимется язык говорить правду, если в их кружке будет хоть один русский. Сераковский резко ответил, что кружок очень мало потеряет, если там не окажется такого поляка, как Гейштор. Зыгмунта поддержал Эдвард Желиговский. Недавно он закончил вторую часть своей драмы в стихах "Иордан" и хотел прочитать ее друзьям. Что ж, боевая поэзия Совы – тоже повод для занятия кружка.
Кого же пригласить еще? Последние дни Сераковский присматривался к товарищам по академии особенно пристально. У него был своеобразный подход к людям: он заведомо принимал на веру, что любой человек – хороший, и, наоборот, требовал всякий раз доказательств, если ему говорили, что тот или иной человек дурной.
Для приглашения он решил воспользоваться общим торжественным вечером, посвященным двадцатипятилетию академии. Оно отмечалось двадцать шестого ноября, в день учреждения ордена святого Георгия Победоносца, патрона Генерального штаба. Собрание членов Совета академии, на которое пригласили всех бывших и настоящих воспитанников ее, состоялось на следующий день. После молебна с обязательным провозглашением многолетия императору и христолюбивому победоносному русскому воинству к собравшимся обратился заслуженный профессор Богданович.
– Каждый из офицеров, получивший военное образование в академии, заплатит ей долг развитием дарований своих и скромностью, украшающею самые дарования! – провозглашал Богданович. – Да радуют нас они отличиями по службе, приобретенными ценою подвигов прямой доблести! Да явятся из среды их новые Суворовы на гибель врагам России!
Тут грянули аплодисменты, и все перешли в верхние залы, где были накрыты праздничные столы. Сераковский сидел вместе со своими товарищами по классу. Звенели бокалы, произносились речи, с каждым разом все более смелые – за новые веяния, за новые времена, за новые свободы. Сераковский вглядывался в лица говорящих.
Веселье тянулось до утра. Постепенно из зал перебрались в аудитории, образовав компании: каждый выбирал товарищей по вкусу.
– В следующую субботу, к пяти часам пополудни. Нет, ничего особенного, просто соберемся, поговорим. Если у тебя есть верный друг, приведи и его.
И Сераковский, широко улыбаясь, подходил к другому офицеру.
Вечером в субботу все четыре комнаты на Офицерской, составлявшие одну холостяцкую студенческую квартиру, заполнили молодые люди. Преобладали военные. Было немало и сюртуков – это пришли "гражданские чины" из числа знакомых Сераковского. Почти все штатские носили длинные модные бороды, среди которых выделялась красиво расчесанная надвое борода худого высокого мужчины лет тридцати пяти на вид, в отлично сшитом сюртуке, с бронзовой медалью на андреевской ленте – столоначальника департамента горных и соляных дел Иосафата Петровича Огрызко. Он говорил что-то юнцу в студенческой потрепанной куртке.
Пожалуй, лишь один человек держался пока обособленно, он стоял возле окна, скрестив на груди руки, и наблюдал за тем, что происходит в комнатах. Был он среднего роста, крепко сложен, во всей его фигуре, и не только в ней, но и во взгляде, в чертах мужественного лица чувствовалась физическая и духовная сила. На крутой высокий лоб спадали непослушные русые волосы. Это был Константин Калиновский, студент университета.
– Кастусь, не изображай из себя памятник, – сказал, подойдя, Сераковский. – Все равно тебе его не поставят даже после смерти.
– Как знать, Зыгмунт... – Мрачное до этого лицо Калиновского сделалось добродушным.
Почти все уже перезнакомились друг с другом, многие обменялись визитными карточками и разбрелись по комнатам. То здесь, то там раздавался смех: это какой-то остряк рассказывал пикантные истории.
– Боже мой, на столько мужчин – ни одной дамы! – воскликнул бравый офицер в гвардейском кавалерийском мундире.
– Но тогда бы ты не услышал этого анекдота!
На длинном непокрытом столе лежали журналы и газеты, среди которых были иностранные, недавно полученные из Лондона и Парижа. В соседней комнате стоял другой стол – с закусками, принесенными самими же гостями, и шипел огромный медный самовар.
– Не хватает только кувшинов с молоком, – сказал Сераковскому Станевич. – И еще пани Терезы!
– Ты, кажется, с удовольствием вспоминаешь те дни! – Зыгмунт вздохнул. – Впрочем, я тоже.
Он волновался, хлопотал, стараясь поспеть всюду.
– Настоящая красота в том, чтобы избавить людей от голода! – говорил молодой человек в форме студента военного лесного института.
– И ты знаешь рецепт, как это сделать? – на ходу поинтересовался Зыгмунт. – Рад видеть тебя, Врублевский!
Поодаль, собрав нескольких слушателей, длинноволосый юноша в мундире с инженерным кантом декламировал запрещенные стихи:
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена;
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени мертвой и позорной
И всякой мерзости полна...
– О ком это? – спросил Сераковский.
– О матушке-России, – ответил офицер. – И нам, представителям новой силы и нового духа, надлежит обновить ее! О-бе-лить!
– Может быть, не Россия черна, – сказал Зыгмунт, – а черны порядки в ней? Вот с ними-то и надо бороться, а не с Россией...
Собравшиеся чувствовали себя непринужденно, подходили к столу со снедью, наливали чай, брали бутерброды и несли все это в другие комнаты, устраиваясь кто на диване, кто на подоконнике. Газет и журналов тоже не осталось на месте – все пошли по рукам.
– Может быть, устроителю сегодняшней встречи пора сказать слово? крикнул кто-то.
– Зыгмунт, просим!
– Пожалуйте все в столовую, господа!
Сераковский обождал, пока установилась тишина.
– Среди нас есть люди, принадлежащие к разным нациям. Но принадлежность к той или иной из них не может разъединить людей, которые одинаково мыслят, стремятся к одной и той же цели. Пусть не все мы родные по крови, но мы родные по духу, а это более важно, это выше и святее, чем родство по крови!
Сераковский говорил недолго, а затем попросил Антония Сову прочитать свою новую драму.
– Нет, господа. – Желиговский встал. – Я хочу с вашего разрешения прочесть вам не свои стихи, а чужие – одного виленского поэта. Только что я получил их с оказией, ибо по почте посылать было рискованно... несмотря на новые веяния, – добавил он с ухмылкой. – Стихи посвящены поэту Некрасову и заслуживают того, чтобы о них узнали все, кому дорога родина.
Стихотворение было довольно длинное, но Желиговский прочел его на одном дыхании, вдохновенно и, когда смолкли аплодисменты, обращенные не только к поэту, но и к чтецу, тут же перевел их на русский язык.
"Пой, молодой поэт, пой! Ты счастлив, у тебя миллионы почитателей. Твой народ любит своих поэтов, ждет с ними встречи и плетет им венки. У нас – все труднее и все иначе. Народ, прошлое которого велико и могущественно, тяжело болен от горя, от тоски, от унижения – что можно спеть этим людям? Пой, молодой поэт, пой, чем полно твое сердце. Пусть и стар и млад наслаждаются песней твоею, пусть упивается ею вся русская земля. Но если тебе когда-либо станет грустно, вспомни меня, как вспоминают брата, сделай это для меня, прошу тебя. Но только не проклинай нас в своих песнях. Довольно ненависти между братьями! Довольно крови и слез, довольно могильных холмов, оставшихся на поле сражений. Пусть песнь мира пронесется над той землею, которая орошена кровавым дождем. Пой, молодой поэт, пой! Я тебе желаю славы, венков лавровых, признания, овации! Нам же остаются одни молитвы, вздохи и слезы, нам остается смерть без славы! Пой, молодой поэт, пой!.."
Желиговский умолк, устало опустился на стул, по еще долго стояли не двигаясь все, кто до тесноты заполнил комнату. И по тому, как долго они молчали, по тому, как кто-то приложил к глазам платок, как у него самого навернулись непрошенные слезы, Сераковский понял, что встреча не пройдет впустую, да что не пройдет – уже не прошла!
...После нищенского, подневольного существования в Оренбургском корпусе, после казармы с нарами и глинобитной каморки в форте Перовском теперешнее петербургское жилье Сераковского выглядело просто великолепно в большом четырехэтажном доме с фонарями у подъезда и широкой парадной лестницей, которой он, правда, не пользовался, так как к нему в квартиру вел черный ход со двора. Но боже мой! Какое это имело значение, если в нескольких минутах ходьбы шумел Невский, а в смежной комнате жил не кто иной, как дорогой соизгнанник Ян Станевич, мудрый и спокойный Ясь.
Жалованье, которое получали воспитанники академии, помогло покончить с нищетой. Впрочем, денег все равно не хватало: Сераковский тратил их широко, давал взаймы, заведомо зная, что долг не вернут, покупал много книг, выписывал газеты. Комната, которую он занимал, походила на бивак: казалось, ее хозяин вот-вот должен отправиться в далекое путешествие. Сдававший квартиру домовладелец поскупился на мебель, и книги лежали на подоконнике, на софе и просто на полу. На видном месте красовался потертый кожаный саквояж, с которым Зыгмунт никак не хотел расставаться, и он тоже усиливал впечатление, что его обладатель вот-вот покинет свое жилье.
Обычно Сераковский занимался много и допоздна, но из-за вчерашней затянувшейся встречи сегодня проспал, благо было воскресенье и можно было поваляться в постели. Он уже собирался встать, когда зазвонил звонок над входной дверью. Зыгмунт подумал, что это пришла молочница-чухонка, но молоко, оказывается, уже стояло на столе. Он накинул халат, привезенный из Азии, и открыл дверь. Перед ним стоял Чернышевский.
– Николай Гаврилович! – Сераковский обрадовался.
– Здравствуйте, Зигизмунд Игнатьевич... – Чернышевский вошел в переднюю. – Я, кажется, помешал вам?
– Что вы! Что вы! Прошу, проходите, пожалуйста! Извините, что у меня не прибрано... Вы уже завтракали? Ах, какая жалость. А то я мог бы вас угостить кофе по рецепту одной великолепной старушки, которая жила в Новопетровском укреплении, – пани Зигмунтовской... Ясь! Я-ась! – крикнул он. – Посмотри, кто к нам пришел! – Никто не отозвался. – Оказывается, его нет дома... Сейчас я уберу с дивана книги, и вы сможете сесть.
Чернышевский улыбнулся.
– Не беспокойтесь, Зигизмунд Игнатьевич, я не надолго. Зашел отдать визит и поинтересоваться, как идут ваши дела.
– Великолепно! Вчера было первое собрание кружка. Пришло человек тридцать.
По обыкновению горячась, он стал рассказывать о вчерашнем вечере.
– Читали прекрасные стихи...
Чернышевский мягко улыбнулся:
– Если прекрасные, хорошо. Но, видите ли, Зигизмунд Игнатьевич, мне бы хотелось увидеть ваш кружок другим. Вы еще не знакомы с издателем и книгопродавцом Дмитрием Ефимовичем Кожанчиковым? У него на Невском можно приобрести весьма ценную литературу. Например, вот такую. – Чернышевский вынул из бокового кармана сюртука небольшого формата газету, сложенную вчетверо. – Это "Колокол". Первый нумер. Вольная русская газета, издаваемая в Лондоне Искандером.
– Великим изгнанником? – спросил Сераковский взволнованно. Покажите!
Он взял газету и стал нетерпеливо проглядывать ее, сначала быстро, одни заголовки, потом все медленнее, внимательнее.
– Вы уже читали? Нет, вы только послушайте, что он пишет! "Неужели пройдет даром гигантский подвиг в Тавриде? Севастопольский солдат, израненный и твердый, как гранит, испытавший свою силу, так же подставит спину палке, как и прежде?" Боже мой! Ведь это то самое, о чем я думаю много лет, с того дня, когда нам дали в руки шпицрутены и заставили стать убийцами солдата Охрименко! – Он поднял глаза на Чернышевского. – Николай Гаврилович, вы можете мне оставить эту газету?
– Я для того и принес ее вам, Зигизмунд Игнатьевич... Но читать запрещенного Герцена одному, в одиночку, – слишком большая роскошь.
– Я вас понял, Николай Гаврилович. На следующем заседании кружка я познакомлю с "Колоколом" всех.
– Только, пожалуйста, будьте осторожны. Не забывайте, что Петропавловская крепость в получасе ходьбы.
– Третье отделение и того ближе.
– Вот-вот... обратите внимание, как остро ставится в "Колоколе" проблема освобождения крестьян. К ней примыкает другая проблема наделение землей тех, кто ее поливает своим потом. А это, конечно, потребует жертв, ибо, на мой взгляд, мирное, тихое развитие вообще невозможно. Без конвульсий нельзя сделать ни одного шага в истории. Чернышевский замолчал и прислушался. – Кажется, звонят... На всякий случай, спрячьте газету.
– Не беспокойтесь, Николай Гаврилович, полиции пока еще не известен адрес этой квартиры.
– Как знать... Но пойдите же откройте, звонят!
– Это, наверное, Ясь.
Пришел, однако, не Станевич, а живший по соседству Новицкий.
– Ты выбрал очень удачное время для визита! – сказал Сераковский, приглашая гостя в комнату. – Знакомься, пожалуйста. Это... – он показал на Чернышевского.
– ...Николай Гаврилович, – закончил Новицкий. – С которым мы уже встречались несколько лет назад. Не помните? Николай Дементьевич Новицкий, – представился он.
– Сказать по правде, нет, – добродушно ответил Чернышевский.
– Тогда мы пытались разыскать вашу студенческую квартиру...
– И слава богу, не разыскали. – Он рассмеялся. – Я поныне не могу решить, что в ту пору было для меня более затруднительно – указать свою квартиру или принять кого в ней... Но если вы пожелаете навестить меня сейчас, то милости просим. Я живу... Впрочем, вот моя визитная карточка. Он стал шарить по многочисленным карманам своего костюма, но безрезультатно. – Ничего не поделаешь, – сказал он, – придется вам записать адрес... А я-то собирался сегодня же отдать два-три визита! Вот растяпа!
– Николай Гаврилович, не беспокойтесь, все поправимо! – Сераковский пришел ему на помощь. – У меня есть готовые карточки, на которых остается только написать имя.
Не дожидаясь согласия Чернышевского, он уселся за письменный стол, вынул из ящика пачку карточек и начал быстро писать на них "Николай Гаврилович Чернышевский". Он очень торопился, и чернила брызгали, оставляя многочисленные пятна. Уже давно были готовы три первые карточки, а Сераковский все писал новые.
– Да, постойте, постойте, Зигизмунд Игнатьевич, на что мне столько! Чернышевский, добродушно смеясь, тщетно попытался удержать Сераковского.
– Ничего, пригодятся на случай, если вдруг опять потеряете!
Сераковский взбежал на четвертый этаж и, распахнув дверь, крикнул с порога:
– Ясь, слушай! Какая новость! На той неделе приезжает Шевченко... Ты не знаешь, когда приходит поезд из Москвы?
– Ты что, собираешься всю неделю ходить на вокзал? Поезд приходит часа в два, что ли.
– Черт возьми! В самый разгар лекций!