Текст книги "Доленго"
Автор книги: Георгий Метельский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Метельский Георгий Васильевич
Доленго
Георгий Васильевич МЕТЕЛЬСКИЙ
ДОЛЕНГО
Повесть
о Сигизмунде Сераковском
ОГЛАВЛЕНИЕ:
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвертая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвертая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
–
Повесть писателя Георгия Метельского "Доленго" посвящена
Зыгмунту (Сигизмунду Игнатьевичу) Сераковскому – неутомимому
борцу за равноправное единение России и Польши, за теснейший
братский союз населяющих эти страны народов, ссыльному солдату,
отдавшему половину своей жизни борьбе за облегчение солдатской
участи, за отмену позорных и мучительных телесных наказаний в
армии, другу Чернышевского, Шевченко, сотруднику некрасовского
"Современника", наконец, вождю восстания, охватившего в 1863
году Литву и Белоруссию.
Писатель изучил большое количество исторических материалов,
много ездил по стране. Г. Метельский известен как автор
художественных произведений, в числе которых сборники повестей и
рассказов – "Чистые дубравы", "Листья дуба", "Один шаг", "В
трехстах километрах от жизни", "Лесовичка", "Ямал – край земли",
"Янтарный берег", "В краю Немана", "Восемь дней ожидания" и
другие.
–
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
В дверь резко и бесцеремонно застучали.
– Кто тут? – спросил жилец по-польски. Он ждал этого стука, хотя не такого требовательного и немного позднее, ближе к рассвету.
– Полиция... Откройте! – громко ответили по-русски.
– Одну минуту. Я не одет...
Первой мыслью было выпрыгнуть в окно, в темень, в грозовой ливень, продолжавшийся уже два часа подряд... Он рывком отдернул занавеску и при свете озарившей землю молнии заметил у самого окна мундир полицейского.
Бежать было некуда.
Стук повторился.
– Вы скоро там? – нетерпеливо спросил другой голос.
– Я готов, – ответил жилец и отпер дверь.
В коридоре он увидел двух жандармов с саблями – пожилого и помоложе, хозяина корчмы, где он проводил ночь, жену хозяина, прислуживавшую вечером, и возницу, который привез его вчера в эту корчму близ австрийской границы. Возница, в длиннополом кафтане, подпоясанном узким ремешком, в облезлой меховой шапке и с грязным шарфом на шее, молча показал на него и сразу же попятился, скрылся в полумраке коридора. Остальные вошли в комнату, хозяин корчмы услужливо светил фонарем.
– Ваш вид на жительство? – спросил пожилой жандарм.
Жилец протянул ему отпускной билет, выданный в Петербурге около месяца назад. Жандарм бегло взглянул на бумагу.
– Разрешите узнать, каким образом вы очутились в Почаеве, вместо того чтобы следовать или находиться в Херсонской губернии?
– Я заехал к матери в село Лычше Луцкого уезда...
– Без разрешения? – Жандарм улыбнулся, показывая этим, что ему заранее известно все, о чем будет говорить молодой человек в студенческой куртке.
– Я узнал, что матушка больна, и счел сыновним долгом ее проведать.
– Так, так... Ваша фамилия?
– Она написана в отпускном билете Санкт-Петербургского университета... Билет же вы изволите держать в руках.
– Меня не интересует, что там написано. Постарайтесь отвечать на задаваемые вопросы!
– Пожалуйста... Сераковский. Сигизмунд Игнатьевич.
– Звание?
– Потомственный дворянин Волынской губернии.
– Год рождения?
– Тысяча восемьсот двадцать шестой.
– Вероисповедания?
– Римско-католического.
– Подорожная при вас?
– В кармане сюртука, который висит на вешалке, вернее, на гвозде, вбитом в стену.
Подорожную жандарм достал сам.
– Выдана восьмого апреля тысяча восемьсот сорок восьмого года... Пункты следования... – прочел он вслух. – Почему не отметились в Житомире?
– Не успел. Я уже говорил вам, что торопился к больной матери.
– У вас есть вещи?
– Вот только саквояж.
– Разрешите взглянуть...
Саквояж был почти пуст. В нем лежала пара чистого белья, польская драма "Иордан", почтовая карта Российской империи и восемнадцать полуимпериалов в потертом кожаном портмоне.
– А это что такое? – грозно спросил жандарм, вынимая из-за подкладки саквояжа пистолет.
– Он даже не заряжен, – ответил Сераковский спокойно.
– Не имеет значения... Попрошу вас следовать за мной.
– Куда?
– Это вас не касается, господин Сераковский. Вопросы здесь задаю я, а не вы.
Жандарм помоложе взял саквояж. Сераковский надел студенческий сюртук, шапку и вышел из комнаты. Во дворе ждала пролетка, в которую жандарм постарше сел первым. Рядом занял место Сераковский, второй жандарм вскочил на козлы, махнул на прощание рукой полицейскому, и пара коней не спеша потрусила по размокшей немощеной дороге.
Уже начало светать. Гроза ушла на север, необычно ранняя, первая в этом году, небо очистилось, и лучи еще невидимого солнца вдруг вспыхнули на позолоченных куполах Почаевской лавры. Туда уже стекались богомольцы.
– Спать хочется, – устало сказал жандарм постарше. – Ни дня тебе, ни ночи... Беспокойное время настало, господин Сераковский.
И он посмотрел в сторону границы, за которой лежала принадлежавшая Австрийской империи Галиция.
Сераковский вдруг усмехнулся:
– В одной из французских газет недавно была напечатана карикатура: из бутылки шампанского с надписью "Франция" вылетает пробка, да так, что разносит и французский трон и самого Луи Филиппа. А рядом – Россия. В виде штофа русской водки... – он показал руками, как примерно выглядит этот штоф. – Водка, само собой разумеется, не бурлит, и на пробке спокойно и величественно восседает наш монарх.
– Карикатура на государя императора?! – Жандарм повысил голос. – Я запрещаю!..
– К сожалению, вы не поняли ни меня, ни французского художника. Своим рисунком он хотел показать, что в России все так спокойно...
– Вот вашего брата и тянет за границу, – ворчливо сказал жандарм.
– Надеюсь, это относится не ко мне.
– Именно к вам, господин Сераковский. Признайтесь, ведь вы хотели уйти в Галицию и об этом договорились с извозчиком... Нам, господин Сераковский, все известно.
– Ни с кем я не договаривался! И вообще, зачем мне переходить границу? – Сераковский пожал плечами.
– Ну это ясно – чтобы принять участие в мятеже, в смуте, которая там поднялась... Хорошие люди из Галиции к нам бегут, – доверительно сказал жандарм. – А вы куда? Такой молодой, и уже в инсургенты! Вам ведь только двадцать два года!..
...Итак, Крыштан его предал. Кто бы мог подумать!
Он вспомнил, как в Кременце на постоялом дворе встретил этого разбитного извозчика. Сюда Сераковский приехал с умыслом. Отказавшись от записанного в подорожной направления, он побывал сначала в Житомире, где повидался с младшим братом Игнатием, еще гимназистом, потом через Луцк поехал в село, где жила мать, и уже оттуда направился в Кременец, поближе к австрийской границе. Там и познакомился с Крыштаном. Извозчик был как извозчик – пожилой, смуглый, кудлатый, много говорил и много жестикулировал при этом. Сераковский нашел его в бедной и грязной лачуге с почерневшими стенами и провисшим от ветхости потолком. У раскаленной печи стояла пожилая женщина с лихорадочным чахоточным румянцем на щеках, должно быть жена Крыштана. За столом, на полу и на деревянной кровати возилось множество оборванных детей – мал мала меньше.
– Пан Соснович посоветовал мне обратиться к вам с одной деликатной просьбой, – сказал Сераковский, войдя в лачугу извозчика.
– Слушаю пана, – ответил хозяин, наклоняя прикрытую ермолкой голову.
– Мне надо перебраться на ту сторону, – Сераковский показал рукой по направлению к границе. – Там у меня невеста.
– О, у пана невеста! – Крыштан причмокнул языком. – Но это не так просто – попасть в Галицию, как кажется пану.
– Конечно, не даром...
– И сколько пан заплатит?..
Сначала все шло хорошо, Крыштан довольно быстро доставил его в Почаев, небольшое местечко, существующее в основном за счет богомольцев, стекавшихся в лавру, и посоветовал остановиться в захудалой корчме, куда среди ночи и явились жандармы.
Сейчас он снова ехал в Кременец обсаженной вязами дорогой с полосатыми верстами, с той лишь разницей, что теперь его сопровождал не Крыштан, а два жандарма. Выехав на тракт, кони пошли резвее, и часа через два на горизонте показались две костельные башни с железными крестами.
Они въехали в город через Русские ворота – массивную арку в толстой крепостной стене. Пролетку начало нещадно трясти на булыжной мостовой, по сторонам которой стояли похожие друг на друга островерхие каменные домики ремесленников. К толстым шулам ворот были прибиты цеховые знаки, заменяющие вывески, – ножницы (здесь живет портной), бочка (бондарь), лошадиная морда (извозчик)...
В жандармском управлении, куда они приехали, Сераковского поместили в пустую комнату с решетками на окнах, столом в углу и двумя стульями, один из которых предназначался для посетителей.
– Можете располагаться как дома, – сказал жандарм. – Сейчас вам принесут из трактира завтрак. Небось проголодались? А я пойду спать...
Завтрак был скудный, невкусный, и Сераковский едва поковырял вилкой. Когда убрали посуду, в комнату, гремя саблей, вошел жандармский офицер, задавший примерно те же вопросы, что и жандарм в почаевской корчме.
– Давали ли вы извозчику поручение вести переговоры о проводнике через границу? – спросил офицер.
– И не думал давать таких поручений, – ответил Сераковский.
– Я вам советую признаться и рассказать обо всем совершенно откровенно.
– Мне не в чем признаваться.
– Ну что ж, в таком случае я буду вынужден препроводить вас в Житомир к губернатору.
От Кременца до Житомира добрались немногим более чем за сутки. Бричка ехала знакомой с детства дорогой. Вот и памятный поворот на Лычше, высокий черный крест с иконкой, повязанной вышитым рушником. Сераковский попросил жандарма остановиться.
– Хочу взять немного родной земли, – сказал он. – Не возбраняется?
– Что ж, можно... – равнодушно ответил жандарм.
Сераковский набрал горсть земли у кромки поля и завернул в носовой платок.
Утром уставшего от быстрой езды и бессонной ночи Сераковского доставили к губернаторскому дворцу. Беседа с начальником губернии была непродолжительной. Сераковский по-прежнему отрицал свое намерение нелегально перейти границу.
– Вы не желаете, молодой человек, сказать всей правды, а посему заставляете меня делать то, чего бы мне не хотелось.
Волынский губернатор соврал. У него уже лежало полученное из Петербурга предписание – срочно и под строгим караулом переправить Сераковского в Третье отделение.
Путь был наезжен. В прошлом году по нему везли арестованных членов Кирилло-Мефодиевского братства. И в одной из бричек сидел охраняемый полицейским и жандармом Тарас Григорьевич Шевченко. Дело не удалось сохранить в тайне, и в студенческих кружках Петербурга бурно и гневно осуждался произвол "коронованного жандарма" – Николая I, жестоко расправившегося с участниками Кирилло-Мефодиевского братства. Одним из кружков руководил студент камерального отделения университета Сигизмунд Сераковский.
...Летели лошади. Смотрители на почтовых станциях услужливо предлагали отдохнуть, но сопровождавший Сераковского жандарм показывал запечатанный сургучом пакет и требовал свежих лошадей.
– И рад бы, да ничего не поделаешь – служба!..
Станционный смотритель записывал подорожную в шнуровую книгу, Сераковский с жандармом торопливо пили чай или обедали, и снова ямщик понукал лошадей.
В Петербурге, на заставе, пассажиров прописали.
– Вот мы и опять путешествуем, – сказал жандарм знакомому чиновнику.
– Поменьше бы таких путешествий. – Чиновник в ответ грустно улыбнулся. – Намедни одного в цепях из столицы проводили. Не встречали?
Перед ними лежал Петербург. Он медленно появлялся из тумана, вырастали громады серых зданий, заслоняя друг друга, кирпичные дымящиеся трубы заводов на окраине, кладбища за каменными оградами и теряющиеся в пасмурном небе шпили и купола церквей.
Потом были торцы Невского, набережная реки Фонтанки, Цепной мост, проехав который бывалый извозчик сам свернул на Пантелеймоновскую, где и остановил притомившихся лошадей.
– Приехали, господа хорошие!
У железных ворот дежурили два "архангела" – жандарма. Они охраняли вход в огромный серый дом во дворе – печально знаменитое Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии. Это были задворки, один из второстепенных подъездов, через который доставляли преступников.
Жандарм пропустил вперед Сераковского с саквояжем и вынул из сумки пакет.
– Прошу вас следовать за мной!
Они прошли через вымощенный булыжником двор к двери и поднялись по крутой, плохо освещенной лестнице. Их встретил высокий жандармский офицер в чине майора, с бледным узким лицом и зачесанными назад редкими волосами. Молча, не удостоив Сераковского и словом, он пошел впереди по широкому коридору с бесконечным рядом дверей с застекленными окошками, задернутыми занавесками. Навстречу шагал пожилой солдат-часовой. Майор назвал ему какую-то цифру, солдат побежал в конец коридора и распахнул дверь в одну из комнат.
– Вот ваше жилище, господин Сераковский, – сказал офицер. – Скоро к вам придет смотритель.
Сераковский услышал, как щелкнул в замке повернутый снаружи ключ.
В комнате стояли узкая железная кровать, покрытая одеялом из грубого солдатского сукна, столик, два стула и параша в углу. В дверное стекло, отодвинув занавеску, заглянул уже знакомый Сераковскому солдат: ему надо было знать, что делает арестант, не занимается ли он чем-нибудь недозволенным.
Вскоре пришел сутулый, остроносый человек лет шестидесяти. В руках он нес сверток с бельем, больничного вида халат и стоптанные башмаки, а под мышкой – толстую книгу.
– Здравствуйте, молодой человек, – сказал он. – Меня зовут Михаил Яковлевич. Я, так сказать, смотритель сего богоугодного заведения. – Он тихонько и довольно рассмеялся. – Извольте раздеться и надеть на себя вот этот костюм от самого дорогого портного... А в платочке, простите, что у вас?
– Земля с родины. Я бы хотел оставить это при себе.
– Оставляйте, молодой человек... родная землица, – мечтательно протянул смотритель. – Многие из вашей братии просили прислать с воли хоть щепотку... перед дальней дорогой, значит. А вы вот хоть и молоды, а догадались загодя запастись.
Сераковский скинул с себя свое студенческое одеяние и надел казенное – все белое, включая штаны и носки.
– Вот еще извольте шлафрок. – Смотритель подал длинный, не по росту, халат. – А теперь попрошу ваше имя, звание, происхождение...
– Боже мой! Меня спрашивают об этом по крайней мере в десятый раз! воскликнул Сераковский.
– Это еще не самое страшное, молодой человек. – Смотритель раскрыл шнуровую книгу, вынул из кармана чернильницу, отвинтил крышку и обмакнул в чернила гусиное перо... – Семейное положение?
– Холост.
– Чин?
– Пока первый, четырнадцатого класса.
– Воспитание?.. Адрес местожительства?..
Смотритель задал еще несколько вопросов, после чего аккуратно закрыл книгу.
– Ужин прикажете сейчас подать или погодя? – спросил он.
Сераковский невесело усмехнулся:
– Разве я могу здесь приказывать?
– Насчет ужина? Почему же? Насчет ужина – можно, молодой человек...
Ужин принес солдат. Он молча постелил на столике салфетку, положил ложку, трехкопеечную булку и поставил три судка с едой.
– А нож и вилка? – спросил Сераковский.
– Никак не положено, ваше благородие. Как бы не поранились.
Солдат унес опорожненные наполовину судки. Громко, словно выстрел, щелкнул ключ в замке двери. Сераковский вздрогнул. Только сейчас он с беспощадной ясностью ощутил, что же с ним случилось. Напряжение, в котором он держал себя всю дорогу от Кременца до Петербурга, стараясь не показать ни сопровождавшему его жандарму, ни смотрителям на станциях свое душевное состояние, было слишком велико. Наступила реакция.
Он бросился на жесткую кровать, уткнулся лицом в подушку, не замечая, что острые перья больно колют щеки. Что будет теперь? – спрашивал он себя. Неужели его вина так велика, что заслужила внимание самого Третьего отделения, которое (о, он это хорошо знал!) занимается только важными государственными преступниками?
За дверью, шаркая сапогами, ходил солдат. Время от времени он заглядывал в комнату, а когда стемнело, принес ночник – глиняную плошку с растопленным салом и куском фитиля. Ночник отчаянно коптил, черный столбик, колеблемый воздухом, поднимался кверху, наполняя камеру смрадом.
Сераковский погасил ночник, но тотчас вошел солдат и снова зажег фитиль.
– Светло ведь... белые ночи, – сказал Сераковский, закашлявшись от копоти. – Зачем этот огонь?
– Так положено, ваше благородие. Не могу знать...
Сераковский подошел к раскрытому окну. Со двора тянуло сыростью и холодом, горьким запахом осины от сложенных у стены дров. Едва слышные в ночной тишине проиграли крепостные куранты.
Устало опустившись на табуретку, Сераковский вынул из кармана платок с землей и вспомнил, как недавно в Петербурге, держа в руке горсть так похожей на эту литовской земли, он приносил присягу. В комнате тускло горели свечи, едва освещая лица его товарищей по "Союзу литовской молодежи", вернее, по одному из тайных студенческих кружков, входящих в этот союз, созданный виленскими учителями Францишеком и Александром Далевскими. В тишине отчетливо и торжественно звучали слова:
"Перед лицом бога и всего человечества, перед лицом моей совести, во имя святой польской народности, во имя любви, которая соединяет меня с несчастливою моею отчизною, во имя великих страданий, которые она испытывает, во имя тех мук, которые терпят мои братья поляки, во имя слез, проливаемых матерями по своим сынам, погибшим или теперь погибающим в рудниках Сибири, не то в казематах крепостей, во имя крови мучеников, которая пролита и еще проливается на алтарь самоотвержения за отчизну; во имя ужасной и вечнопамятной польской резни: я, Зыгмунт Сераковский, зная, что в силу божеских и человеческих законов все люди равны, свободны и друг другу братья – равны в правах и обязанностях, свободны в употреблении своих способностей ко всеобщему благу, веря, что идти в бой против насилия и неравенства прав, в отчизне моей существующих, есть долг и доблесть, убежденный, что согласие составляет силу и что союз, заключенный между собою нашими притеснителями, может быть ниспровергнут единственно совокупными силами народов; проникнутый верою в грядущее Польши, единой, целой, независимой, воссозданной на основаниях вседержавства народа, вступаю с полной уверенностью в свободный союз угнетенных поляков против угнетателей и их сообщников, для того чтобы призвать к новой жизни мою отчизну..."
Собирались на квартире у Сераковского. Так получилось, что в тайном кружке он стал главным, а его слово – решающим в споре. Споров было много, преимущественно о том, как достичь основной цели – освобождения Польши. Будущая Польша мыслилась великой, какой была до раздела – с Литвой и Юго-Западной Русью. Для достижения этой цели каждый готов был пожертвовать жизнью. Впрочем, до этого было еще далеко, многие в кружке стояли за неторопливый путь реформ, рассчитанный на несколько поколений, когда народ под влиянием пропаганды образованных людей осознает свои силы...
Наутро Сераковского разбудил солдат, он поставил на пол таз и кувшин с водой. Затем пришел знакомый майор с узким лицом и смотритель Михаил Яковлевич; смотритель принес одежду, которую вчера забрал у Сераковского.
– Как спали? Здоровы ли? Довольны ли помещением? – спросил майор заученной скороговоркой.
– Все великолепно: помещение, сон, ночник, – ответил Сераковский насмешливо.
– Я распоряжусь, чтобы вместо сала туда налили деревянного масла.
– Попрошу переодеться, господин Сераковский, – сказал смотритель, раскладывая на кровати одежду.
Пока Сераковский натягивал на себя платье, офицер сидел и курил, а смотритель стоял, наклонив набок голову и наблюдая за арестантом.
– Извините, тут немного того... мелом-с, – сказал он и потер ладонью запачканное место на студенческом мундире.
Майор шел сзади, приказывая, куда идти.
– Пожалуйста, прямо... Теперь направо по коридору... Налево... Через двор вон к тому подъезду...
Дежуривший у подъезда часовой дернул за проволоку звонка. Звонок звякнул где-то далеко, возвещая, что ведут преступника, которого надо встретить. И снова были лестницы и коридоры, чем дальше, тем более чистые и светлые, устланные коврами. Жандармский офицер с обезображенным оспой лицом молча козырнул майору и раскрыл дверь, к которой была прикреплена табличка: "Леонтий Васильевич Дубельт, управляющий III Отделения собственной Е. И. В. канцелярии".
Сераковский, конечно, слышал о Дубельте, об этом шпионе номер один, или, как его еще называли, "шпионе аншеф", то есть главном, и даже об этом кабинете, в преддверии которого он сейчас стоял и куда стекались политические доносы со всей России. Сюда ежедневно приходили доносчики-любители и те, кто сделал из этого преступного ремесла себе профессию, агенты-подстрекатели, провокаторы разных мастей и рангов, от совсем дешевых "мальчиков на побегушках" до очень дорогих "мастеров своего дела", срывавших за услуги немалый куш. Дубельт исправно платил каждому доносчику, соразмерно проявленному усердию, десятками и сотнями рублей, но всегда так, чтобы цифра вознаграждения делилась на три – в память об иудиных тридцати сребрениках. Он любил хвастаться в узком кругу, что органически не переносит предателей, в руках которых донос может стать орудием личной мести самому честному и благородному человеку.
– Пожалуйте сюда, – сказал жандармский офицер Сераковскому, показывая на дверь.
Сераковский вошел в большой кабинет с окнами на Фонтанку, со шкафами из красного дерева, диваном и мягкими зелеными креслами. За огромным письменным столом, стоявшим перед камином, сидел пожилой человек с прокуренными усами, одетый в синий генеральский мундир, на котором холодно сияла большая восьмилучевая звезда. Острые, пронзительные глаза его смотрели пристально. Несколько мгновений, показавшихся Сераковскому невероятно долгими, морщинистое худое лицо Дубельта оставалось неподвижным, но постепенно морщины на лбу расправились, и раздался тихий голос:
– Я бы предпочел с вами встретиться в другой обстановке, мой юный друг, и по другому поводу.
Сераковский растерялся. Он не ожидал подобного приема, обращения "мой юный друг"... Что это – насмешка? Злая шутка? Или, может быть, всесильный жандармский генерал хочет проявить по отношению к нему справедливость, тщательно разобраться во всем?
– В этой комнате вы можете чувствовать себя как дома, мой юный друг... Садитесь.
На бесстрастном лице Дубельта появилось подобие улыбки, и он даже чуть привстал со своего с высокой спинкой кресла, чтобы еще раз, тем же слабым, однако ж заметным движением руки показать на кресло напротив.
Сераковский молча поклонился и сел.
– Вы свободны... – Дубельт сделал знак офицеру, и тот неслышно удалился из кабинета; шаги скрадывал толстый, застилавший весь пол ковер.
– Я не буду задавать официальных вопросов, которыми вам, очевидно, неоднократно докучали, – сказал Дубельт все тем же любезным голосом. – Я пригласил вас к себе, мой юный друг, чтобы по-отечески побеседовать с вами и выяснить размер ошибки, которую вы, я полагаю, невольно допустили.
Сераковский еще не проронил ни слова, не зная, как себя вести с этим странным человеком.
– Как здоровье вашей матушки? Надеюсь, она уже поправилась?
– К сожалению, я не имею от нее никаких сведений, господин генерал. Мне не разрешили написать ей даже двух слов.
– Что вы говорите! – Дубельт сделал удивленное лицо. – Мы исправим эту ошибку. Вы можете сегодня же написать вашей матушке подробнейшее письмо, и я обещаю, что оно уйдет немедленно.
– Спасибо, господин генерал...
– Итак, – Дубельт оперся локтями о стол и вытянул голову вперед. Итак, мой юный друг, вы изменили свой маршрут в Херсонскую губернию исключительно для того, чтобы повидаться с больной матушкой. О, я высоко ценю ваши сыновние чувства!..
– Вы совершенно правы, господин генерал. Я сделал это только ради матушки.
– И перейти границу решили лишь из простого, естественного в вашем возрасте любопытства... Не тай ли, мой юный друг?
– Я не собирался переходить границу, – ответил Сераковский по возможности твердо.
– И следовательно, этот... – Дубельт заглянул в какую-то лежавшую на столе бумажку, – этот Крыштан просто выдумал про вас небылицу.
– Наверное. Он очень беден, а за донос неплохо платят...
– Я понимаю вас, мой юный друг. – Дубельт поморщился. – Донос – это так нечистоплотно, нечестно... Будто попал в сточную канаву. – С каждым новым словом лицо жандармского генерала принимало все более брезгливое выражение, и можно было подумать, что он действительно попал в сточную канаву и никак не может оттуда выбраться. – А ваш батюшка, надеюсь, он в добром здравии? – спросил Дубельт, не меняя выражения лица. – К сожалению, нам ничего не известно о нем... Его зовут, кажется, Игнатий?
– Он скончался, господин генерал.
– Давно ли? При каких обстоятельствах?
– Мне шел четвертый год, и я не помню подробностей...
– Четвертый год... Вы родились, мой юный друг... – Дубельт снова заглянул в бумажку на стопе, – ...в тысяча восемьсот двадцать шестом году, и, таким образом, ваш батюшка скончался... если я правильно произвел в уме арифметическое действие, в тысяча восемьсот тридцатом. – Дубельт тяжело вздохнул. – Страшный год, когда несчастная Польша ввергла себя в пучину кровавого восстания... Надеюсь, ваш батюшка не находился в рядах инсургентов?
Сераковский молчал. Не мог же он сказать этому главному жандарму России, что помнит ту ночь, когда его отец навсегда покидал дом, чтобы уйти к повстанцам. Что-то разбудило Зыгмунта (сдержанный ли шепот матери, тихие, осторожные шаги, бряцанье отцовской сабли...), он спросонья приоткрыл глаза и увидел склоненное над ним бородатое, нежное и суровое лицо отца. Отец трижды перекрестил его и тихонько поцеловал в лоб. В четыре года трудно понять, что происходило в родительском доме, но последние слова отца запомнились: "Спи спокойно... Собственной грудью прикрою тебя".
– ...Например, о своем отце я знаю все, – снова услышал Сераковский журчащий голос генерала. – Даже любопытную подробность о его женитьбе. Дубельт улыбнулся. – В свою бытность в Испании мой батюшка похитил там принцессу царствовавшего королевского дома и обвенчался с нею. Не правда ли, пикантно, мой юный друг?.. Кстати, если вы желаете, мы поможем вам узнать подробности кончины вашего батюшки... – Он снова заглянул в бумагу, – Игнатия-Антона Сераковского.
– Не стоит беспокоиться по пустякам, господин генерал.
– О, это совсем не такие пустяки, как вам кажется! В жизни довольно часто случается, что сын идет по стопам отца.
...Да, в чем, в чем, а в этом жандармский генерал прав. Что может быть святее памяти о солдате, погибшем за свободу отчизны, о его мужестве, о его героической смерти в бою с карателями! В ту памятную ночь отец ушел в отряд, организованный им под Уманью. С тех пор в доме как бы поселился дух протеста против существующего режима, против тех, кто поработил Польшу. О свободолюбивых настроениях тихого дома в Лычшах свидетельствовали портреты Костюшко на стенах, повстанческая конфедератка с металлическим гербом – рельефной Адамовой головой над двумя скрещенными костями, стихи Адама Мицкевича, которые по вечерам читала вслух бабушка Мария Моравская. Ее муж погиб, сражаясь в одном из повстанческих отрядов. Два брата матери – пани Фортунат – тоже с оружием в руках защищали свободу Польши в 1831 году. Один из них был ранен в руку, и маленький Сераковский не уставал слушать его рассказы о том сражении...
Легкий шум у двери вернул Сераковского к действительности. В кабинет вошел адъютант Дубельта.
– Ваше превосходительство, прибыл Булгарин. Сказать, чтобы обождал?
– Нет, зачем же? Проси!.. Надеюсь, мой юный друг не будет в претензии, если придется прервать наш разговор. Впрочем... – по лицу Дубельта пробежала легкая усмешка.
Так вот он какой, редактор "Северной пчелы", едва ли не самой популярной и самой цареугодной газеты в России. Сераковский с любопытством рассматривал вошедшего в кабинет широкоплечего, тучного, толстоногого человека с оттопыренной нижней губой и хитрыми большими глазами, которые виновато и в то же время подобострастно глядели на Дубельта.
– Здравствуйте, Леонтий Васильевич! Явился, как вы изволили приказать. Не ведаю только зачем, – сказал Булгарин заискивающе.
Дубельт не ответил на приветствие. Он медленно поднялся с кресла и, опершись обеими руками о край стола, хмуро уставился в сникшего сразу под его взглядом Булгарина.
– Ты... Ты у меня! – вдруг закричал Дубельт. – Вольнодумствовать вздумал?! О чем ты написал в своей поганой статейке? Климат царской резиденции бранишь? А известно ли тебе, что государь император изволил высказать мне свое неудовольствие? – Дубельт замолчал и, выдержав длинную паузу, сказал: – Становись в угол.
– К-как, в-ваше превосходительство... в угол? – Редактор "Северной пчелы" ошалело глядел на Дубельта.
– Очень просто. Носом к стенке...
Сераковский с удивлением следил за нелепой сценой. Странное дело, несмотря на крик, Дубельт не выглядел по-настоящему сердитым: так кричит учитель на своего любимого ученика – для острастки, для того, чтобы провинившийся впредь не допустил новой шалости.
Булгарин повиновался.
Дубельт действительно быстро остыл, успокоился, и Сераковский снова услышал его ровный голос.
– Надеюсь, вам известно, мой юный друг, что господин Булгарин поляк, как и вы. И этот поляк, несмотря на некоторые ошибки, за которые мы его строго наказываем, верой и правдой служит своему государству. – Дубельт вышел из-за стола и сел на кресло ближе к Сераковскому, как бы показывая свое расположение к нему. – И все же поляки бунтуют. Каким большим несчастьем явились недавние волнения в Галипии! Сколько в этом безрассудном предприятии было невинных жертв! Крестьяне, которых их владельцы сами же подготовили к восстанию, начали резать помещиков, и много семейств в ужасе бежали из Галипии под нашу защиту и покровительство. Сердце обливается кровью, когда подумаешь о них.
– Я полагаю, господин генерал, что в Галиции поляки бунтовали не ради собственного удовольствия. Их заставляла бунтовать сама жизнь, – сказал Сераковский.
– Вы так думаете?
– Всякий народ будет бунтовать, если он угнетен.
– О, вы высказываете, однако, довольно смелые мысли, мой юный друг. Дубельт помолчал. – Мысли, за которые недолго отправиться и в крепость... – Он выразительно посмотрел в окно, на Инженерный замок, в котором был задушен Павел. – Но забудем об этом.