Текст книги "Доленго"
Автор книги: Георгий Метельский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
– Боже мой, совсем как в Луцке! – воскликнул Сераковский.
– Варшавские выселки! – усмехнулся пан Аркадий.
В доме тоже многое напоминало родину – чугунное распятие на стене залы, икона Остробрамской богоматери, засушенные цветы за ней, польские книги на этажерке, литографии, одна из которых была точно такой, как в отчем доме: могила Наполеона на острове Святой Елены со скорбным силуэтом императора между деревьями.
– Пока ты умоешься с дороги, – Венгжиновский притащил на кухню таз с водой, – я сбегаю за друзьями. Это рядом.
Через несколько минут в домике пана Аркадия стало шумно. Первым пришел худенький солдат с удлиненным, суживающимся книзу лицом, очень большими глазами и коротенькими усиками. Он щелкнул каблуками солдатских ботинок и приложил руку к околышу круглой, без козырька, фуражки.
– Рядовой второго линейного батальона, высочайше конфирмованный Бронислав Залеский!
– Зыгмунт Сераковский! Тоже по высочайшему повелению... Тебя за что? – Сераковский с ходу перешел на "ты".
– За связь с молодцами генерала Вема.
– Вот совпадение! И меня тоже. Правда, мне так и не удалось принять участие в деле.
– О, наш Бронислав уже имеет стаж, – поддержал разговор Венгжиновский. – Три года тюрьмы, высылку в Чернигов, а теперь сюда в солдаты. Прямо из Дерптского университета.
– Значит, коллеги! Я из Петербургского. – Сераковский порывисто протянул руку.
Затем в комнату с достоинством, не торопясь, вошел высокий статный военный с погонами штабс-капитана – Карл Иванович Герн, служивший дивизионным квартирмейстером.
– Рад познакомиться еще с одним изгнанником, – сказал он. – Вас уже определили в полк?
– Этот юноша только что с жандармской брички, – ответил за Сераковского пан Аркадий. – Мы надеемся на твою помощь, Кароль.
– Все будет зависеть от того, с какой ноги встанет завтра его высокопревосходительство.
Звонок над дверью в прихожей возвестил о приходе еще одного гостя, в длинной, до пят, сутане, маленького, плотно сбитого, с круглым, словно вычерченным циркулем лицом, которое к тому же светилось широчайшей улыбкой.
– Ба, кого я вижу! – радостно крикул он, направляясь к Сераковскому и раскрывая объятия.
"Боже, откуда он меня знает? – подумал Зыгмунт, тоже с жаром отвечая на приветствие.
– Пан Аркадий, скорей рассказывайте, кто этот юноша, которого я полюбил с первого взгляда.
– Ты бы сперва помолился за изгнанника, – перебил его Венгжиновский.
– О, помолиться я всегда успею. – Ксендз отпустил Сераковокого и перевел взгляд на икону. – Матка бозка Остробрамска, змылуйсе над нами, бедными поляками, а над москалями як себе хцеш...
– Э-э, отец префект, так дело не пойдет! – раздался насмешливый басок нового гостя. – Кто же будет заботиться о москалях?
– О, Федор Матвеевич! Рад вас видеть! – Ксендз оставил Сераковского и бросился навстречу "москалю" Лазаревскому, который шутливо попятился к двери.
– Пан Михал, побойтесь бога, ведь мы уже с вами сегодня дважды лобызались!
– Ну и что же? Бог троицу любит.
Он все же попытался поцеловать Лазаревского в губы, но дотянулся лишь до густой, аккуратно подстриженной бороды.
Когда Венгжиновский уже познакомил Зыгмунта с этими двумя ("Лазаревский Федор Матвеевич, чиновник особых поручений при председателе Оренбургской пограничной комиссии"... "Михал Зеленко, а по-русски Михаил Фадеевич, бывший ссыльный, а теперь капеллан Оренбургского корпуса"...), в комнату ввалился, поблескивая стеклами очков, толстенький человечек, представившийся Сераковскому Михаилом Игнатьевичем Цейзиком, оренбургским провизором. Провизор притащил с собой большой, из красного дерева ящик, оказавшийся фотографическим аппаратом.
– Нет, нет, не отказывайтесь, пан Зыгмунт, я обязательно должен сделать с вас снимок!
– Знаменитый человек. – Венгжиновский похлопал Цейзика по плечу. – Он имеет единственную на весь Оренбург фотографическую камеру!
Постепенно комната наполнилась народом. Это были либо ссыльные, либо уже вольные люди, оставшиеся служить в этом крае. Они крепко пожимали Сераковскому руки, говорили добрые, ободряющие слова, в которых он сегодня особенно и не нуждался, потому что чувствовал себя необычайно приподнято.
За большим дубовым столом пили чай из медного самовара, обсуждали последние местные новости, расспрашивали аптекаря – когда же, по его мнению, окончится эта холера? – но всего более слушали Сераковского, который громко, радуясь, что рядом друзья, рассказывал о своем аресте, Третьем отделении, Петербурге...
Сидели долго, пели польские и русские песни и не заметили, как заглянул в окна розовый, необычайно яркий рассвет, предвещавший зной и ветер. Лишь тогда гости разошлись, но Сераковский так и не прилег. "Последние свободные часы, – подумал он, – а потом казарма и муштра". Чем ближе подходило время к десяти, тем тревожнее становилось на душе. Что-то ждет его у генерал-губернатора, который, говорят, крут и строг, особенно со ссыльными?
Город проснулся рано. О начале дня возвестили резкие крики верблюдов, позвякиванье колокольчиков на их шеях и гортанные голоса погонщиков. Хозяин и гость вышли из дому загодя, чтобы, упаси бог, не опоздать в штаб корпуса.
Солнце еще только грело, а не палило, не жгло, как днем, и горожане запрудили улицы. Кричали торговцы, на ломаном русском языке зазывая покупателей. Прошла рота солдат. Служащие в форменных кителях неторопливо направлялись в присутственные места.
На проезжей части улицы лежал чернобородый человек, должно быть крестьянин-переселенец, и тихо звал на помощь. Прохожие обходили его стороной.
– Сейчас умрет, – сказал кто-то из толпы.
– Почему никто не поможет?! – опросил Сераковский и, прежде чем пан Аркадий ответил, подбежал к умирающему. – Дайте хотя бы воды!
Пока из соседнего дома принесли воду, Сераковский поддерживал руками голову крестьянина.
Подъехал на казенных дрожках военный лекарь и, мельком взглянув на обоих, распорядился:
– Отвезите тело на съезжий двор!
Толпа в ответ загудела.
– Он жив еще! – крикнул кто-то. – Живых хороните!
– Это ты травишь людей! – раздался голос.
– Он, он травит! Бей его!
Кто-то бросился вперед и остановил лошадь, другой схватился за рессору дрожек, третий начал стаскивать с козел кучера... Но тут послышался полицейский свисток, топот коней, свист казачьих нагаек. Толпа сразу отхлынула, рассеялась, и на опустевшей мостовой остались лишь дрожки с седоками, Сераковский, все еще державший голову несчастного, да рядом пан Аркадий.
– Так нетрудно и заразиться, молодой человек, – сказал доктор. Оставьте, он уже мертв...
Генерал-губернатором края и командиром Отдельного оренбургского корпуса был Владимир Афанасьевич Обручев. Верный солдатскому долгу, он безропотно принял назначение в забытый богом край, который надо было освоить, продвигаясь на юго-восток, к Бухарскому ханству, однако же тяготился жизнью в беспорядочном, диком Оренбурге на окраине империи. Высокая должность доставляла генерал-губернатору немало хлопот: надо было уживаться с киргизами, как называли всех туземных жителей, привлекать их на сторону царя, мирить бедняков с баями, а тех и других защищать от набегов кокандцев... Затем эти сосланные поляки, всегда готовые к смуте. Они были не только в солдатских батальонах и ротах, но полонили и присутственные места, занимали офицерские должности в корпусе, а граф Орлов все продолжал посылать их сюда... Не далее как сегодня утром дежурный адъютант опять положил на стол дело какого-то Сераковского, высочайше отданного в солдаты.
– Попросите этого поляка, – сказал Обручев, хмурясь.
Сераковский вошел и встретился с испытующим взглядом человека лет за пятьдесят, моложавого, в темно-зеленом генеральском сюртуке с сияющими эполетами и золотыми орденами.
– Бунтовать изволили? – спросил Обручев, держа в руке бумаги Сераковского. – "На правах по происхождению", – прочел он. – Где же эти права? Где подтверждение вашего дворянского звания?
– Мое дело находится в геральдической комиссии, ваше высокопревосходительство. Сам генерал Дубельт обещал мне поторопить производство...
– Ах, сам генерал Дубельт! – повторил Обручев. – Но мне надлежит решить ваше дело сейчас, не дожидаясь, пока начальник корпуса жандармов займется вашей особой. – Он обмакнул гусиное перо в чернила и написал четким разборчивым почерком: "Рядовым в первый линейный батальон Новопетровского укрепления".
Аудиенция у генерала Обручева продолжалась не более пяти минут.
– Видит бог, я не сумел даже поговорить с генералом, – оправдывался перед паном Аркадием дивизионный квартирмейстер Герн. – Единственное, что я смог сделать для Зыгмунта, – это определить его к вам на квартиру до отправки в батальон.
– Спасибо, Карл Иванович... А это далеко, Новопетровское укрепление? – спросил Сераковский. – Я что-то не слышал о таком.
Венгжиновский и Герн переглянулись.
– Полторы тысячи верст, Зыгмунт.
– Зато южнее Венеции, – Герн попытался подсластить горькую пилюлю.
"Вот когда начинаются настоящие испытания, – подумал Сераковский. – И ничего, ровным счетом ничего нельзя изменить. Разве что..."
Он вспомнил о Дубельте, как бы снова вернулся к событиям почти месячной давности, к встрече с человеком, который был с ним любезен, по крайней мере, не так строг, как Обручев. Он снова услышал его тихий, вкрадчивый голос: "Мой юный друг..."
Сераковский попросил бумаги, перо и сел за письмо. Он писал долго получалось не так, как хотелось, – вымарывал и бросал в корзину испорченные листы. Он не мог требовать справедливости, а только просил о ней, не мог оставаться в письме самим собою, а был лишь тем, кого бы хотел видеть всесильный Дубельт, – покорным, смирившимся, безропотно переносящим удары судьбы.
"...Да будет воля божья, но, Генерал, ведь бог не непосредственно, а через добрых людей печется о уповающих на него; может быть, бог назначил Вас моим попечителем; ежели это так, Отец-Генерал, прикажите как можно скорее выслать мои бумаги, за которыми вы послали в университет, иначе я останусь навсегда рядовым, и сделайте так, чтобы оставили в городе Оренбурге.
Ах, если б еще в этом году я мог, по Вашему назначению, броситься на батарею и отнять пушки у Шамиля; ежели же мне суждено остаться рядовым в Новопетровском укреплении, старайтесь, по крайней мере, узнать, любезный Генерал, о моем поведении и, ежели найдете, что я достойно веду себя, напишите ко мне одно слово: "я доволен тобою"; это слово вознаградит меня за все лишения".
Ночью Сераковский почувствовал себя плохо. Он не хотел будить пана Аркадия, но тот проснулся сам, зажег свечу и увидел осунувшееся, покрытое испариной лицо Зыгмунта.
– Матерь божья, что с тобой?
– Не знаю, Аркадий... – Голос Сераковского изменился и стал хриплым. Каждое слово давалось ему с трудом.
– Полежи... Я сбегаю за Цейзиком.
Михаил Игнатьевич явился тотчас. Не подходя близко к Сераковскому, он несколько минут внимательно смотрел на него.
– Не хочу тебя ни обманывать, ни утешать, Зыгмунт. Это – о н а.
Госпиталь, куда поместили Сераковского, располагался на окраине Оренбурга. Длинные каменные здания были разбросаны по парку, и в одном из них лежали только холерные больные.
Сераковского привезли туда утром, и пожилой солдат-санитар сразу же растер его тело смоченной в одеколоне щеткой, а затем обложил мешочками, наполненными горячим овсом. В палату зашел лекарь, обрусевший француз Альберт Иванович. Он назначил то, что в подобных случаях назначал всем, мятный чай, миндальное масло и капли из бобровой струи, если начнутся судороги.
Сераковский болел трудно. Был день, когда Альберт Иванович долго стоял у его койки и, скрестив по-наполеоновски руки на груди, мрачно смотрел на своего пациента. Уже было испробовано последнее средство кровопускание, но и оно не помогло, и госпитальный лекарь не знал, что еще он может сделать для больного.
– Наверное, у мосье Сераковского есть родные? Жена? Невеста? спросил он у пана Аркадия, который ежедневно приходил в госпиталь, чтобы узнать о состоянии Зыгмунта.
– У него есть мать, Альберт Иванович, есть брат и сестра, которых я хорошо знаю, может быть, есть невеста, но, увы, – они далеко отсюда, очень далеко...
Сераковский все-таки выжил. На двенадцатый день болезни он выпросил у лекаря разрешение встать и сделал несколько неверных шагов, опираясь на плечо санитара.
– Почему вы так торопитесь, господин Сераковский? – спросил лекарь. Неужели вас тянет скорее попасть в казарму?
– Вы угадали, доктор. Чем скорее я начну служить, тем скорее закончу службу. Мне еще надо что-то полезное сделать в жизни.
В госпитале Зыгмунт пролежал почти полтора месяца. Из штаба округа уже торопили лекаря – вскоре должна была отправиться из Гурьева-городка парусная почтовая лодка, и Сераковскому надо было на нее успеть. По Каспийскому морю суда ходили редко и нерегулярно.
Почувствовав себя чуть лучше, Зыгмунт стал ждать ответа на свое письмо к Дубельту. Ответа не было. "Отец-Генерал" не снизошел до переписки с государственным преступником. Правда, он пометил на полученном письме: "Через три месяца спросить, как себя ведет", – и даже зашел к графу Орлову, чтобы поговорить о своем "подопечном". Шеф жандармов согласился подписать отношение к генералу Обручеву, обязывающее того через три месяца уведомить Третье отделение о поведении Сераковского и его усердии к службе.
Дорожные сборы были недолги – что собирать солдату? Все тот же домашний саквояж, две-три книжки, подаренные паном Аркадием, все тот же студенческий мундир – одеть Сераковского в солдатскую форму должны были на месте службы, в Новопетровском. Добрые напутствия новых друзей...
В день отъезда, 17 июля 1848 года, Сераковский написал еще одно письмо Дубельту.
"Отец-Генерал! Вы позволили мне, сироте, лишенному отца, удаленному на несколько тысяч верст от моей несчастной матери, обращаться прямо к Вам, как к отцу родному, изливать, как Вы сказали, перед Вами мою душу бог наградит Вас за это!
Сегодня я отправляюсь к месту моего назначения в Новопетровск, на Каспийское море; до сих пор я лежал в госпитале... Расстроенные беглым огнем лихорадки, мои силы подверглись жестокому картечному огню холеры, но бог милостив, спас меня...
Генерал!.. Вот в чем состоит дело, которым еще в том письме я осмелился Вас беспокоить. Согласно Вашему обещанию, бумаги мои, находившиеся в университете, по первой почте после моего прибытия получены в Оренбург и 22 июня обратно отправлены в С.-Петербург, в инспекторский департамент, чтобы он решил, какие права дают мне они... должен ли я, на основании этих бумаг, остаться рядовым или Соступить в юнкера и сколько времени служить до офицерского чина.
Отец-Генерал! Просите дежурного генерала, чтобы инспекторский департамент решил мое дело в скорейшем времени и зачислил меня юнкером. Теперь, Отец-Генерал, я, как рядовой, отправляюсь в Новопетровск, 800 верст сухим путем, не на курьерских с поручиком Шамониным, но пешком, по этапу.
Я уповаю на бога и надеюсь, что со временем и в Новопетровске и в Оренбурге успею приобрести отцовское внимание и доверие моих начальников; я спокоен; правда, и на меня приходят черные минуты, особенно когда подумаю, что делает моя несчастная мать, моя молодая сестра, мой меньшой брат; с 20 апреля, рокового дня, в который меня арестовали, я не имею никакого от них известия, ни одной строки ответа на письма, написанные в Вашем штабе, в С.-Петербурге. В теплой молитве к всевышнему единственное утешение и подкрепление! Прощайте, Отец-Генерал! Я с христианским смирением отправлюсь в Новопетровск; пустыня меня не пугает, пустыня мне по сердцу..."
Пока пустыни не было, а была лишь выжженная солнцем степь, пойменные леса по берегам Урал-реки и извилистая дорога с разъезженными колеями, по которой изредка проходили обозы и верблюжьи караваны: в Россию с рыбой, солью, икрой, шкурами и к берегам Каспия – с мукой, красным товаром и безделушками для инородцев. Изредка, поднимая клубы пыли, пролетала почтовая тройка, лениво тащили арбу волы, погоняемые малороссом-переселенцем. Направо и налево, докуда видел глаз, лежали казачьи немереные земли.
По этапу из Оренбурга вышло двенадцать солдат, некоторые из них должны были остаться в Уральске, другие – в Гурьеве-городке и лишь одному – Сераковскому – предстояло добираться до Новопетровского укрепления. Солнце палило нещадно, и путники старались держаться тени деревьев, посаженных вдоль тракта.
Конвойный офицер – поручик Вербович – сразу выделил Сераковского и старался идти рядом с ним, разговаривая на равных, или же предлагал садиться с ним в бричку, которая ехала вслед за телегой, нагруженной скудными пожитками арестантов.
Дорога повторяла изгибы Урал-реки, шла через казацкие станицы, мимо озер с густой водой, из которой выпаривали соль, через бывший Яицкий городок, а теперь Уральск с его церквами, молитвенными домами и мечетями. Здесь был первый на всем пути мост через реку, и путники перебрались на правый берег, к тому месту, откуда начинался ведущий к югу оживленный Гурьевский тракт.
Гурьев-городок, как оказалось, стоял довольно далеко от моря верстах в пятнадцати. После солончаков и топей, подступавших последние дни к дороге, было радостно смотреть на саманные домики поселенцев. То тут, то там слышались звонкие удары молотов о наковальни – это работали кузнецы самое многочисленное племя гурьевских ремесленников.
У длинного деревянного причала, на Стрелецкой косе, куда Сераковский приехал вместе с конвойным офицером, стоял колесный пароход, только что воротившийся из Астрахани, да несколько небольших парусных судов, среди которых поручик Вербович сразу же отыскал почтовую лодку "Жаворонок".
– По приказу генерал-губернатора Обручева, следуем до Новопетровска, – сказал он, протягивая капитану запечатанный пакет.
– Устраивайтесь, места хватит, – равнодушно ответил капитан. – Уходим завтра на рассвете.
До устья Урала лодка шла под веслами. В дельте река раздробилась на несколько рукавов, все пространство между которыми густо заросло могучими камышами. В море подул небольшой ветер с суши, и белый треугольник паруса наполнился.
А потом было только море. До этого Сераковский знал лишь Финский залив, его серую холодную гладь, загородные дачи на песчаном берегу с изломанными ветром соснами. Сейчас перед ним было совсем другое море, теплое и ослепительно синее, о горько-соленой водой.
Над суденышком иногда проносились птицы, покрытые розовым, чистейшего цвета оперением, особенно ярким во время полета. Это были фламинго. Ночами в кромешной южной темноте поднималась из черной воды багровая круглая луна, освещая, золотя, неровную поверхность моря.
К Новопетровскому укреплению подошли на пятые сутки. Сераковский увидел обрывистую известковую скалу с возвышающейся над ней маленькой Каменной церковью и несколькими казенными зданиями, а перед этой скалой, ближе к морю, жалкие лавчонки, мазанки и кочевые казахские кибитки. Ни одного деревца, ни одного кустика не заметил глаз на всем обозреваемом пространстве – только выгоревшая трава, только песок да серый известковый камень...
Лодка еще не причалила к берегу, а уже ощущалось огненное дыхание раскаленной земли. Высохший ковыль почти лежал на ней – с такой силой дул сухой и горячий ветер. Трепетал на мачте трехцветный русский флаг. Несколько солдат и офицер спускались к берегу, наверное, встречать лодку. Два-три туземца в барашковых шапках брели тропинкой в сторону пустыни, почта их не интересовала.
У Сераковского сжалось сердце. "Южнее Венеции", – печально повторил он слова Герна и лишь сейчас понял ту горечь, которую вложил в них штабс-капитан.
Матросы спустили шлюпку и бросили в нее тощий парусиновый мешок с почтой.
– Пожалуйте и вы, господа, – сказал капитан лодки, обращаясь к поручику и Сераковскому. И добавил, помолчав: – Грустное здесь житье!
Новопетровское укрепление было возведено в 1846 году на месте форта "Сибирный Новопетровск", с казармами, гауптвахтой и несколькими пушками, обращенными жерлами к пустыне – в сторону Хивинского тракта. Это был единственный русский укрепленный пункт на восточном берегу Каспия.
В укреплении, как полагается, находился гарнизон – двадцать офицеров, врач, священник да две роты солдат. Одним из них предстояло стать Сигизмунду Сераковскому, который сейчас на шлюпке приближался к незнакомому унылому берегу.
– Ну вот мы и прибыли! – объявил поручик Вербович. – Здравия желаю, господин капитан! – Это уже относилось не к Сераковокому, а к длинноногому, с разделанными по-николаевски височками офицеру, встречавшему лодку. – Принимайте новобранца!
– Новобранца поневоле, – пояснил Сераковский с грустной улыбкой.
– Не поневоле, а по высочайшему повелению, – поправил поручик, козыряя капитану.
Капитан неприязненно оглядел прибывшего, его угловатую, ширококостную фигуру в поношенном студенческом мундире; дерзкие серые глава Сераковского смотрели без почтения и страха.
– Бунтовщик? – спросил капитан, плохо, с присвистом выговаривая "щ", и, не ожидая ответа, пошел прочь, высоко и нелепо поднимая длинные ноги.
Барак батальонной канцелярии стоял вблизи от крепостных ворот. Служилый немолодой солдат-малоросс, назвавшийся Андрием, отвел Сераковского к писарю Петрову, разжалованному в солдаты за мошенничество. Писарь был пьян еще с ночи. Он осоловело посмотрел сначала в бумаги, потом на Сераковского, после чего изрек, плохо ворочая языком:
– А, конфирмованный, а проще говоря – государственный преступник... Честь имею внести в списки первого линейного батальона... Гордитесь...
Батальон назывался линейным, потому что стоял на укрепленной линии границы.
– А теперь в цейхгауз пожалуйте, ваше благородие, – сказал Андрий.
– Какой я благородие! Такой же солдат... – Сераковский усмехнулся.
– Такой, да не совсем. Из панычей вы, сразу видать.
В цейхгаузе скучный, с испитым лицом каптенармус в чине унтера достал с полки нехитрое солдатское обмундирование – длинный черный мундир с тугим стоячим воротником, черные штаны, ремень, черную, с красным околышем фуражку без козырька. Он помог и надеть все это, застегнуть ремни от ранца, повесить через плечо манерку – жестяную походную флягу, а пониже рукавицы и патронную сумку с номером роты на ней.
– Ну вот и получился из тебя солдат, – сказал каптенармус.
Сераковский поглядел в обломок тусклого зеркала, висевший на стене. На него смотрело знакомое и в то же время незнакомое лицо, бледное, даже желтоватое от недавней болезни, с высоким крутым лбом и блестящими глазами из-под нависших бровей.
Рядом на плацу занималась рота.
Высокий грузный солдат шел строевым шагом; он с усилием, так, что и без того красное его лицо становилось багровым, оттягивал вперед ногу в тяжелом сапоге и плашмя, всей ступней, ставил ее на растрескавшуюся от жары, твердую как камень землю. Почему-то вспомнилось, что вот таким же твердым и звонким был в родном селе ток, на котором молотили цепами сжатое жито.
– Рр-аз – д-вва!.. Рр-аз – д-вва! – командовал унтер, нажимая на согласные, и в такт команде раздавались солдатские шаги. Лицо унтера было тоже напряжено, глаза выпучены, и казалось, что это не солдат, а он механически, как машина, выкидывает вперед ногу.
Неподалеку второй унтер строил отделение. Сераковский не сразу заметил веревку, натянутую у земли меж двумя колышками. По команде, похожей на рявканье, стоявшие в отдалении солдаты сорвались с места и побежали строиться. Первый ряд должен был стать таким образом, чтобы коснуться веревки кончиками носков.
– Охрименко! Где твои ноги, собака! – Унтер дополнил окрик похабным ругательством. Тяжело приседая, он подбежал к неловкому солдату и, выбросив вверх сжатую в кулак руку, стукнул его в челюсть.
Солдат молча дернулся головой и побледнел.
Побледнел и Сераковский. "Если завтра он вот так ударит меня, я его убью", – подумал он.
– Рр-аз – д-вва!.. Рр-аз – д-вва!.. Рр-аз – д-вва! – висели в накаленном воздухе слова команды.
– Глаза напра-аво!
– Отделение, на пле-чо! Равнение на середину, ша-агом марш!..
– К батальонному командиру зараз пошли, – сказал Андрий, дотрагиваясь до плеча Зыгмунта.
По заведенному порядку конфирмованным полагалось представиться всем начальникам, от самых высших до взводного и младшего унтер-офицера.
– Как зовут того... который ударил? – спросил Сераковский.
– Поташев... Ух такая зверюга, дальше некуда.
В кабинете батальонного командира было душно, почти так же, как и на плацу, несмотря на раскрытые окна и опущенные шторы. В полумраке Сераковский не сразу разглядел человека в форме пехотного майора, который сидел за письменным столом и, насупясь, изучающе смотрел на вошедшего.
– Солдат, когда он входит к начальству, обязан приветствовать его, как положено по уставу, – раздался негромкий голос. – На первый раз я вам прощаю.
– Извините, господин майор, со свету очень плохо видно...
– Раз вас пригласили войти, значит, я здесь... Садитесь, Сераковский. – Майор закашлялся. – Итак, вы прибыли к нам в качестве конфирмованного. Что же привело вас к наказанию, довольно тяжелому для студента столичного университета?
Сераковский уже кое-что знал о майоре со слов конвойного офицера.
Лет пятнадцать назад Михайлин, ныне командир расквартированного в Новопетровском укреплении батальона, окончил Неплюевский кадетский корпус; сначала он служил в Оренбурге, потом в Уральске и, чтобы получить второй просвет на погонах, согласился перебраться в Новопетровск. В молодости Михайлин мечтал о блестящей карьере, о гвардии, о Петербурге, но с годами мечты поблекли, а чувства притупились. Он свыкся со своим положением, смирился с судьбой, забросившей его на Мангышлак, простудил здесь легкие и уже не жил, а лишь отмерял, отсчитывал отпущенные на жизнь дни.
– Вам будет трудно, Сераковский, – сказал батальонный командир. – Но я получил строгое предписание начальника корпуса не делать вам никаких послаблений по строевой службе и правилам казарменной жизни. Больше того, мне вменено в обязанность с особым вниманием следить, чтобы то и другое вы выполняли неукоснительно... Теперь идите ужинать, дядька вас проводит. Надеюсь, что из вас получится хороший солдат.
Когда Сераковский и ожидавший его Андрий вышли от майора, уже наступил вечер, принесший прохладу. Мерцали крупные звезды в аспидно-черном небе, по-прежнему дул сильный ветер, с моря доносился гул прибоя.
Муштра на плацу окончилась, солдаты поужинали и прочитали молитву на ночь.
– Марш в казармы! Марш в казармы! – монотонно кричал фельдфебель, загоняя опоздавших в душный барак. – А ты чего? Тебе особое приглашение требуется?! – набросился он на Сераковского.
В казарме пахло прелью, человеческим потом, водкой. На узких деревянных, покрытых рядном нарах, занимавших всю левую сторону, лежали и сидели солдаты. Ни стульев, ни табуреток не было. На веревках, протянутых от одной стены к другой, сушилось белье. Кто-то чинил рубаху, кто-то чистил сапоги. Несколько человек, усевшись на соломенном тюфяке, азартно играли в карты.
– Вот тут ваше место будет. – Андрий показал рукой на крайние, у двери, нары. – Аккурат рядом со мной.
На новичка никто не обратил внимания, разве что покосились глазами картежники – не поставит ли штоф водки ради знакомства.
И вдруг в дальнем углу казармы с нар поднялся молодой солдат и, пристально глядя на прибывшего, сказал громко:
– Боже мой! Это же Сераковский!
– Погорелов!
Сераковский не верил глазам. К нему шел тот самый студент Московского университета, с которым он виделся во дворе Третьего отделения.
– Какая неожиданная встреча!
– И какая радостная! – добавил Сераковский.
Теперь уже все обернулись к этим двоим. Рука у Сераковского была сильная, пожатие – крепкое, и Погорелов едва удержался, чтобы не вскрикнуть.
– Правда, я предпочел бы встретиться с тобой где-нибудь в Нескучном саду... – Он осторожно, чтобы не обидеть Зыгмунта, высвободил руку.
– Или в Летнем...
– И без этой дурацкой формы... – Погорелов брезгливо дотронулся до стоячего воротника. – Такая духота, а тебе велят застегнуться на все пуговицы!
Они шептались до одиннадцати часов, пока дневальный не погасил огарок сальной свечи.
Несмотря на усталость, Сераковский спал плохо.
В шесть утра казарму поднял грохот барабанной побудки, которая давалась за час до призывного сигнала "К сбору!". Зыгмунт очнулся, с трудом открыл глаза и услышал добродушный голос Андрия, напевавшего в такт барабану: "Це тоби не дома, це тоби не дома, пидиймайсь, пидиймайсь..."
В Лычше крестьяне тоже говорили по-украински; Сераковскому на какое-то время представилось, что он дома, но грозный окрик унтера вернул его к действительности. Он быстро спрыгнул с жестких нар, решив про себя, что должен обязательно одеться первым.
Да, да, он теперь все должен делать лучше всех. Шагать! Равняться! Колоть! Стрелять! Только став образцовым "фрунтовиком", он добьется производства в офицеры, после чего можно будет либо уйти в отставку, либо поступить в Академию Генерального штаба, если он решит посвятить себя ратному ремеслу. Впервые о военном образовании он подумал, когда собрался перейти границу. В самом деле, чем он мог помочь галицийским повстанцам, поднявшимся против австрийского гнета? Тем, что очертя голову, первым бросился бы в атаку? Жизнью, которую он готов отдать за свободу Польши? Но ведь он даже не умеет держать в руках ружье! Разве не больше пользы он принесет родине, если будет не только сражаться сам, но и поведет за собой других?
– Па-а-тарапливайсь! – покрикивал расхаживавший по казарме унтер. Усем привести себя в хворменный вид як можно скорей и построиться в ранжирном порядку!
Для обитателей укрепления начался самый обыкновенный, ординарный день, точно такой, как месяц и год назад, и точно такой, какой будет через месяц и через год, – для Сераковского же все было внове. За час – с шести до семи – он должен успеть убрать постель, помыться солоноватой водой, начистить до блеска сапоги, сбрить щетину на бороде и нафабрить усы какой-то пахучей мазью, после чего "облачиться в бронь", иначе – надеть на себя и так пригнать по фигуре одежду, чтобы ни один начальник ни к чему не придрался. Большого умения тут не требовалось, и Сераковский все сделал довольно быстро, ощущая на себе испытующий взгляд того самого унтера Поташева, который вчера ударил солдата.
Каждому солдату полагалось сдать экзамен по ружейным приемам, которые, как велел заучить унтер, "имеют своей целью создать однообразие в действии огнестрельным оружием".
"Чего-чего, а однообразия тут хватает", – думал Сераковский, глядя, как Поташев показывает ему эти приемы.
– Де-елай рраз! – скомандовал сам себе унтер и быстрым движением рук поднял ружье кверху.