355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Метельский » Доленго » Текст книги (страница 15)
Доленго
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:13

Текст книги "Доленго"


Автор книги: Георгий Метельский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

То, что заграничные рапорты Сераковского соизволил читать сам государь, создавало Зыгмунту авторитет в глазах начальства, и теперь в Генеральном штабе твердо знали, на каком деле надо его использовать.

В мае 1861 года Сухозанет был смещен. Правда, горькую пилюлю подсластили, назначив его наместником Царства Польского. (По этому поводу кто-то сложил песенку: "Царь сказал Сухозанету: "Ведь тебя уж хуже нету, поезжай же, на смех свету!"") Военным министром стал Дмитрий Алексеевич Милютин. Об этом Сераковский узнал еще в Париже, в русском посольстве, и обрадовался: он рассчитывал на сочувственное отношение нового Министра к своим идеям – и не ошибся в этом. В числе первых, кого пригласил к себе Милютин по вопросу о реформе военно-уголовного законодательства, был Сераковский.

Зыгмунт впервые встречался с военным министром. Он увидел стройного, молодого, подтянутого генерала с дородным аристократическим лицом, изящно подстриженными бакенбардами и густыми волосами, зачесанными на пробор. Еще в академии Сераковский слышал много хорошего о профессоре Милютине. В Генеральном штабе рассказывали, что он чуть не прямо с поля боя на Кавказе был призван в Петербург на пост товарища военного министра. Всего два месяца потребовалось ему, чтобы представить Александру II подробный доклад о необходимости коренных преобразований по военному делу и общему пересмотру всего военного законодательства.

– После того как с вашей помощью весь мир публично заклеймил телесные наказания, стало гораздо легче бороться за их отмену в России, – сказал Милютин. Он сел рядом с Сераковским на диван, как бы подчеркивая этим свое расположение к молодому офицеру. – Между прочим, не так давно князь Николай Алексеевич Орлов подал государю записку об отмене телесных наказаний. Вы не знакомы с ней?

Зыгмунт вспомнил раут у Пальмерстона, бельгийского посланника с черной повязкой на глазу, их разговор.

– Отчасти да, – ответил Сераковский.

– Вот как? Откуда же?

– Я несколько раз встречался с Николаем Алексеевичем в Лондоне.

Милютин понимающе кивнул в ответ.

– В четверг, – сказал он, – состоится очередное заседание комитета для пересмотра военно-уголовных законов. Я бы хотел, чтобы вы присутствовали при сем.

Комитет собрался в одной из комнат аудиторского департамента военного министерства. Пришел барон Модест Андреевич Корф, начальник Второго отделения и одновременно директор Публичной библиотеки, генерал-аудитор армии Философов, бородатый, о высоким лбом мыслителя Дмитрий Александрович Ровинский – московский губернский прокурор, к тому времени прославившийся как видный историк искусства, сенатор Капгер. Сераковский знал Капгера как автора проекта нового военно-уголовного устава, в котором в неприкосновенности сохранялись телесные наказания. Были еще какие-то незнакомые генералы и высшие чиновники. Один из них с брезгливой миной на лице просматривал последний номер герценовского "Колокола". По особому разрешению Третьего отделения газета регулярно поступада в комитет, "чтобы все знали, что о нас будут писать за границей".

Корф занял председательское место, заседание началось.

– Продолжаем обсуждение записки князя Орлова, – сказал Корф. – В комитет поступило несколько заявлений от разных лиц, разрешите огласить. Корф взял со стола папку. – Мнение митрополита московского Филарета: "По христианскому суждению телесное наказание само по себе не бесчестно, а бесчестно только преступление. Некоторые полагали бы совсем уничтожить телесные наказания и заменить их тюремным заключением. Для сего, при многолюдном городе, потребовалось бы построить и содержать почти город тюремный... Если государство найдет неизбежным в некоторых случаях употребить телесное наказание, христианство не осудит сей кротости, только бы наказание было справедливо и не чрезмерно".

"И это говорит пастырь!" – подумал Сераковский.

– Типичное кнутофильское мнение, – сказал Ровинский. – Плети и розги могут быть уничтожены одним словом высочайшего милосердия без всякой замены их другим наказанием.

– Ну, знаете, это уже слишком! – развел руками сенатор Капгер.

– Преступников надо не бить, а заставлять работать, чтобы они приносили пользу государству и не ели даром хлеб, – сказал Сераковский.

– Ваше мнение, капитан, нам известно. – Капгер свысока посмотрел на Сераковского. – И ваши тайные помыслы – тоже.

– А именно? – спросил Зыгмунт с вызовом.

– Уничтожив телесные наказания, уронить дисциплину в войске, подорвать значение и власть командиров...

– Извините, но это не что иное, как клевета!

– Тише, господа, – вмешался Корф. – Мнение генерал-адмирала великого князя Константина Николаевича. – Корф взял со стола лист. – Их императорское высочество соизволили начертать: "Телесные наказания составляют для государства такое зло, которое оставляет в народе самые вредные последствия, действуя разрушительно на народную нравственность и возбуждая массу населения против установленных властей. Ни жестокость телесных наказаний, ни частое употребление розог не ведут к поддержанию дисциплины, а, напротив, жестокость их и частое употребление их могут ослабить силу военной дисциплины. Иная, более разумная система наказаний способна более благотворно действовать на возвышение в войсках духа нравственности и на развитие чувства сознательного долга..."

Сераковский неожиданно получил высокую поддержку.

– Прошу извинить, господа... – В комнату вошел крупный мужчина с хорошо сохранившейся седой шевелюрой. В выражении надменного бритого лица, в снисходительном, самодовольном взгляде из-за очков, в том, как этот человек держал большой палец в петлице длинного фрака, чувствовалось огромное самомнение и упрямство. Это был министр юстиции граф Панин. Он взял слово, когда речь зашла о наказаниях женщин.

– Чувствительность тела женщины едва ли может быть принята за основание для отмены для них телесных наказаний. Что касается нравственного посрамления женщины при ее обнажении для наказания, то женщины часто совершают преступления, обнаруживающие еще больше разврата, чем мужчины, или позволяют себе действия, явно свидетельствующие об отсутствии всякой стыдливости. Вот почему я не вижу достаточных оснований освободить женщин от розог.

Государственный контролер генерал Анненков, печально прославившийся при подавлении польского восстания 1830 года, во время своего выступления не спускал с Зыгмунта узких злых глаз.

– Всякое изменение системы наказании несвоевременно, всякое заявление намерений по сему предмету опасно и вредно!

Казалось, что Анненков говорил это одному Сераковскому. Он видел в нем не только офицера-бунтовщика, но к тому же еще поляка, возмутителя спокойствия, источник смуты. Зыгмунт выдержал колючий враждебный взгляд.

Теперь он знал, что ему надо делать – как можно скорее заканчивать записку о своей заграничной командировке. Конечно же, в официальном документе, который, возможно, тоже будет показан императору, Сераковский не мог высказываться слишком резко. И все же он не побоялся написать горькую правду. "Становится страшно при сравнении наших острогов или арестантских рот с французскими военными тюрьмами. В этом отношении мы далеко позади... Никто теперь не может спорить о преимуществах штуцеров перед луком и стрелами. Все заводят штуцера, даже турки. Тем более необходимо завести военные тюрьмы, и систему у с т р а ш е н и я заменить системой и с п р а в л е н и я".

Он дипломатично написал в своем докладе, что военно-уголовное законодательство в России во времена Петра Великого были ничем не хуже западноевропейских, а кое в чем и превосходило их. "Но с тех пор прошло полтораста лет, – писал Сераковский. – Все военно-уголовные законодательства совершенствовались; наше со времени Петра Великого осталось почти неподвижно, и поэтому мы страшно отстали".

Теперь этот доклад, переписанный каллиграфическим почерком писаря, находился у военного министра, и Сераковский со дня на день ждал вызова. Ждать пришлось недолго, Милютин пригласил его на понедельник, к десяти часам утра.

– Здравствуйте, Сигизмунд Игнатьевич! – Милютин встал и протянул Сераковскому руку. – Садитесь, пожалуйста... Я с живым интересом прочитал вашу записку и думаю, что ее следует опубликовать в "Военном" или "Морском сборнике". Ваши описания системы наказания в странах, где вы побывали, весьма правдивы и убедительны... по крайней мере для меня, – добавил он, чуть запнувшись. – Я согласен с вами – необходимо радикальное изменение всей нашей военно-уголовной системы, она безнадежно отстала и служит тормозом для развития русской военной мощи. – Он взял со стола записку Сераковского и быстро отыскал в ней нужное место. – Вы пишете: "Совершенно иные результаты представляет радикальное изменение системы наказаний, где высшее наказание – есть изгнание из рядов армии и позорное лишение военного звания, соединенное, разумеется, с заключением и тяжким трудом. Такое преобразование, как доказано историей, везде чрезвычайно возвышало звание военного в глазах служащих и в глазах всего народа". Я полностью согласен с вами – пришла пора нарушить устаревшую и жестокую систему наказаний. Россия не должна отставать, она должна быть впереди и в этом вопросе.

Сераковский слушал Милютина с вниманием. Ему было лестно, что военный министр одобрил все то, что он писал не как холодный наблюдатель и регистратор, а кровью сердца, во имя благородной идеи, которая с некоторых пор полностью захватила его.

– Но, Сигизмунд Игнатьевич, – продолжал Милютин, – у нас с вами есть могущественные противники, сокрушить которых будет нелегко. А посему, Милютин встретился взглядом с Сераковским, – я хочу предложить вам проездиться по нескольким нашим западным губерниям и осмотреть там тюрьмы и арестантские роты инженерного ведомства. Результаты вашей работы, надеюсь, помогут нам в подготовке нового, весьма важного закона, принятие которого одинаково обрадует и меня и вас... Вы согласны?

– Я готов!

– Ну что ж, тогда с богом! Рассчитываю получить от вас добросовестное и беспристрастное исследование печального мира заключенных.

Сераковский собирался недолго. В предписании военного министра значилось, что он направлен в войска Виленского округа для подробного ознакомления с жизнью заключенных. Комендантам крепостей и начальникам арестантских рот вменялось в в обязанность "всевозможно содействовать удовлетворению любознательности Генерального штаба капитана Сераковского по части содержания арестантов, а также снабжать его всякого рода сведениями, которые он найдет нужным иметь для достижения предположенной им цели".

С русскими военными тюрьмами Сераковский знаком не был и перед отъездом зашел в военно-тюремный комитет. Там удивились – что за нужда привела к ним офицера Генерального штаба? – однако сведения дали самые исчерпывающие.

Правительствующий сенат указом от 21 февраля 1834 года распубликовал высочайше утвержденное положение об учреждении в России арестантских рот военно-инженерного ведомства. Начальствовали над ними крепостные коменданты, а управляли – плац-майоры, служившие на правах батальонных командиров. Жалованья за работу в ротах не платили, бессрочных арестантов держали в кандалах, за малейшие проступки секли розгами или тростью палкой в палец толщиной. В свободное от работы время заключенных обучали маршировке.

С ворохом этих невеселых сведений в голове ехал Сераковский по обсаженному старыми березами тракту, ведущему на Брест-Литовск.

Дорога была тихая. Лишь однажды попалась навстречу жандармская бричка. Зыгмунт сразу же вспомнил лето сорок восьмого года и вот такую же бричку, мчавшуюся в Оренбург через всю Россию. "Боже мой, как давно ото было!" – подумал он, радуясь своему теперешнему положению, – он свободен, счастлив, здоров и направляется с благородной высокой целью добиться того, чтобы с заключенными обращались по-человечески.

Уже стемнело, когда он подъехал к почтовой станции. Можно было сразу отправиться в крепость и там остановиться на квартире у коменданта, но Сераковский решил этого не делать, а прежде узнать у местных жителей, что известно им о порядках в крепостной тюрьме.

В чемодане у него лежал штатский простенький костюм, он переоделся и пошел в ближайшую корчму. Стояла темная звездная ночь, город не освещался, и все, кто побогаче, ходили по улицам с фонариками.

Корчма помещалась в деревянном двухэтажном доме, с передней стороны дома была прилеплена деревянная крытая галерейка – за ней жил хозяин с семьей, а сам трактир помещался внизу. Оттуда доносились нетрезвые голоса, песни... Сераковский с трудом нашел свободное место, сел и заказал ужин. Его быстро привес хозяин-еврей с грустными усталыми глазами.

– Скажите, любезный, хорошо ли, плохо ли живут в здешней роте? спросил Сераковский напрямик, но хозяин ответил уклончиво – посоветовал нанять фактора, который все мигом разузнает.

– Не слушайте вы его! Зачем вам фактор, господин хороший? – встрял в разговор аккуратненький старичок, похожий на отставного чиновника. – Вы сами извольте полюбопытствовать, как тамошние унтер-офицеры табачок заключенным продают. Один унтер продаст пачку да тут же другому унтеру скажет, тот и отберет – табачок-то запретный плод у несчастненьких! – а отобрав, тут же продаст еще одному арестанту. И тут же, имейте в виду, известит того, кто вместо него заступает, третьего унтера, значит. Так и идет по кругу пачка, раз десять обернется. Унтеры сами-то ее и выкурят в конце концов.

– А розги, отец, здесь в почете? – спросил Сераковский.

– В почете, господин хороший, в почете... Табачок-то не только отбирают, еще и секут за него, двадцать розог дают. И за водочку секут. Ее-то, родимую, в ружейном стволе проносят.

– Как так? – Сераковский сразу не понял.

– Проще простого, господин хороший. Нальет в ружейный ствол часовой и несет несчастненьким, за мзду, понятно. Без малого полштофа в ствол помещается.

– А еще про что-нибудь, отец, – попросил Сераковский.

– Много рассказывать – как бы в беду не попасть. Но уж так и быть, кое о чем поведаю. Так вот полюбопытствуйте вы у господина генерала, чьи это свиньи в цитадели содержатся. И по какой такой причине лучше, чем арестанты, кушают свиньи-то.

Утром Сераковский нанял извозчика и поехал в крепость. Комендантом ее был лысый высохший старичок Федор Федорович Пандель. Ни на что больше он уже не был годен и доживал свой век в крепости, обремененный огромной семьей и испытывая вечный страх, что вот-вот нагрянет ревизор, найдет неполадки и его, Панделя, заставят уйти в отставку.

По двору ходили заключенные с наполовину бритыми головами, и комендант охотно пояснил "разницу в прическах": осужденным на срок брили полголовы от уха и до уха, а всегдашним – от затылка до лба с левой стороны.

– Всегдашним? – переспросил Сераковский.

– Это кто в роты навсегда приговорен, – растолковал комендант, пожизненно то есть.

Все заключенные были одеты одинаково – в грязно-белые шаровары и куртки с черным позорным тузом на спине. Несколько арестантов, впрягшись в телегу, везли бочку с водой. Зыгмунт остановил их.

– Вы за что попали в роту? – спросил он одного из заключенных.

– За потерю тесака, ваше благородие. На полтора года.

Сераковский посмотрел на коменданта.

– Вы не помните, Федор Федорович, сколько стоит тесак?

– Копеек пятьдесят, наверное. – Пандель пожал плечами.

– А содержание заключенного в крепости в течение полутора лет обойдется казне в триста рублей. Это в среднем по империи.

Вокруг Сераковского уже собралась небольшая толпа. По тому, как почтительно вел себя рядом с ним комендант, заключенные поняли, что, несмотря на меньший чин, главным здесь все же этот капитан Генерального штаба.

– А вы за что осуждены? – спросил Сераковский у молодого красивого арестанта с цепью на ногах.

– Солдатом будучи, офицера ударил. – Арестант усмехнулся. – Должно быть, больно... Он меня "безмозглым полячишкой" обозвал.

– А вы поляк?

– Русский, с вашего позволения.

– Чего же вы ударили офицера? Обиделись, что вас поляком назвали?

– Никак-с нет. За поляков обиделся! – Он помолчал. – Я с поляками рос, друзей-поляков имел много, вот и взяла меня злость, что их так обзывают. Уж вы похлопочите за меня в Петербурге.

– И за меня!.. И за меня!.. – послышалось с разных сторон.

– Молчать! – крикнул, подбегая, плац-майор, но, увидев коменданта и незнакомого офицера Генерального штаба, пробормотал: – Извините, ваше превосходительство!.. Тот опять больным притворился. Пришлось всыпать полсотни горяченьких...

– А вам не пришло в голову, майор, что этот человек действительно болен? Вы его показывали лекарю? – спросил Сераковский.

– А зачем лекарю? Я лучше любого лекаря лодыря определю. На слух. Если кричит благим матом, когда лупят, значит, лодырь. Настоящие больные, те быстро с ног сваливаются.

Сераковский потребовал штрафной журнал, и ему принесли толстую тетрадь, испещренную фамилиями и цифрами. "За картежную игру Иванову 4-му – 50 ударов", – прочитал Зыгмунт. – "За шум в отделении – 20 ударов", "За приобретение пачки табака... – 15". Слово "удары" часто не писалось, цифра говорила сама за себя.

Били за все – за шум в отделении, за воровство рубашки у соседа, за порчу тарелки, за ссору, за намерение пронести в камеру водку, за "непослушание фельдфебелю", за то, что знал и не донес начальству на других арестантов...

Чем больше читал эту страшную книгу Сераковский, тем мрачнее становилось его лицо. "Всюду одно и то же, по всей России, – думал он. Плеть, кулак, кнут, трость, всюду кровь..."

Ни комендант, ни плац-майор так и не отставали больше от Сераковского, покуда тот ходил по крепостной тюрьме. Оба они порядочно перетрусили перед этим странным офицером, присланным самим военным министром, отвечали невпопад и всегда утвердительно: да, в баню арестантов водят каждую неделю... белье чистое... пища хорошая...

Комендант часто посматривал на часы и несколько раз предлагал пойти к нему домой "откушать", но Сераковский отказывался, говорил, что намерен отведать арестантской пищи.

– Помилуйте, Сигизмунд Игнатьевич! – Комендант взмолился. – Супруга, Анна Павловна, дочки – все ждут дорогого гостя... Обед, как на праздник, готовят.

Все-таки они пошли в арестантскую столовую, помещавшуюся в грязном и темном подвале. В углу стоял деревянный ушат, у которого хозяйничал пожилой арестант – дежурный. К нему в очередь подходили другие арестанты с мисками. Дежурный черпал ковшом какую-то серую бурду и наливал в миски.

– Давайте и мы с вами, – предложил Сераковский. – Пища у арестантов, вы говорите, хорошая...

Плац-майор, переглянувшись с комендантом, выбежал за дверь, но Сераковский сказал, что будет есть только из того ушата, который видит перед собой, и попросил налить три миски супа.

– Побойтесь бога, Сигизмунд Игнатьевич, Зачем вы старика перед арестантами позорите? – сказал комендант еле слышно. – Не могу я есть эту гадость. И вы не сможете.

– Хорошо, Федор Федорович, идемте отсюда. Но не к вам, а сначала в хлев. Хочу посмотреть на свиней, которых вы держите.

Комендант покраснел.

– Все-таки донесли стервецы. И когда успели?

Два месяца ездил Сераковский по крепостям, побывал в Гродно, Витебске, Могилеве, Минске, Сувалках и всюду видел одно и то же своеволие, беззаконие, обман. Пьяных невежественных офицеров, превращавших жизнь заключенных в пытку, тюрьмы, которые не исправляли преступников, а ожесточали их.

Особенно страшны были одиночки. Он вспомнил Гродненскую цитадель, стук капель, падающих со сводчатого потолка, крохотное оконце вверху, почти не дающее света, окованные железом двери. Он шел по коридору вместе с комендантом под аккомпанемент бешеного стука. Из камер доносились площадная ругань, стоны, плач.

– За что они присуждены к одиночному заключению? – спросил Сераковский.

– Бежал один преступник из их отделения, вот всех и перевели в одиночки. Двое ума лишились. Около года сидят...

Вильно с его тюремным замком и арестантской ротой Сераковский отложил напоследок. Там у него были особые дела, были друзья, жила Аполопия, о которой он думал все эти годы. Он так и не повидал ее ни разу, хотя часто, очень часто вспоминал, перебирая в памяти события того промелькнувшего вечера, когда они встретились на Погулянке.

В Вильно он приехал поездом по недавно проложенной железной дороге из Динабурга. Город поразил его своей немотой. Нет, здесь, конечно, разговаривали, даже шумели на узких улицах и в маленьких двориках, и однако ж было ощущение чего-то недоговоренного, тайного, того, о чем вслух говорить нельзя. Город носил траур по убитым в Варшаве.

С высоты извозчичьей пролетки, на которой Сераковский ехал в гостиницу, он видел печальных полек в траурных платьях и возбужденных мужчин с траурными повязками на рукавах. Многие носили национальную одежду и пояса с белым польским орлом. Браслеты, брошки, бусы тоже были темными, с белыми полосками, даже обручи, которые катали маленькие девочки, наряженные в темные платьица, несмотря на жаркий июльский день. Из окон магазинов на него смотрели портреты Мицкевича, Костюшко, Гарибальди.

На этот раз Сераковский прибыл в Вильно не на каникулы, а с официальным поручением, и ему надлежало представиться генерал-губернатору Владимиру Ивановичу Назимову.

Местная польская знать считала Назимова своим человеком и относилась к нему доброжелательно, после того как еще в 1840 году он, в ту пору полковник и флигель-адъютант, стал председателем следственной комиссии по делу о тайном революционном обществе, возникшем в Вильно вслед за казнью польского патриота Шимона Конарского. Назимов, разобравшись в деле и не желая восстанавливать против себя поляков, заявил, что заговора, по всей вероятности, не было, и это позволило многим виленским шляхтичам избежать ссылки, а может быть, и смертного приговора. И когда в 1856 году Назимова назначили генерал-губернатором Северо-Западного края, виленская аристократия обрадовалась старому знакомому.

Назимов принял Сераковского сдержанно, но, увидев предписание военного министра, подобрел, хотя и заметил, что офицерам Генерального штаба полезнее было бы заняться составлением диспозиции по подавлению мятежа в Царстве Польском, чем лазить своими ложками в арестантские котлы. Очевидно, комендант Пандель уже успел пожаловаться.

– Я надеюсь, господин Сераковский, что вы, как русский офицер, будете не только добиваться улучшения положения преступников, по и призовете своих соотечественников к благоразумию.

– Само собой разумеется, ваше высокопревосходительство.

– В Петербурге, полагаю, все спокойно? – спросил Назимов. – Сказать откровенно, мне надоело управлять этим неблагодарным краем.

– Я уже давно из столицы, но, судя по письмам друзей, Петербург, как всегда, преуспевает и энергично готовится к празднованию тысячелетия России. Для Новгорода отливается памятник, напоминающий по форме колокол...

– Вечевой или, может быть, лондонский? – спросил Назимов с усмешкой. – Я шучу, конечно. Хотя в этой шутке есть доля горькой истины. В мятеже, охватившем Царство Польское, к глубокому сожалению, замешаны несколько офицеров – как поляков, так и русских.

Когда Сераковский ушел, он велел адъютанту принести полученное вчера анонимное письмо и еще раз перечитал его. А затем написал в Петербург шефу жандармов Долгорукову.

"Милостивый государь, князь Василий Андреевич! Получаемые мною разными путями сведения возбуждают подозрение о существовании в Петербурге многочисленной и влиятельной партии людей злонамеренных, стремящихся к ниспровержению законной власти и существующего государственного порядка. Ныне я вновь получил одно из таких сообщений, которое еще более подтверждает мои предположения, и потому поспешаю препроводить таковое в подлиннике к вашему сиятельству с тем, не угодно ли вам будет представить этот документ на благовоззрение государя императора... Его текст составлен одним из поборников польской справы, ибо в противном случае не отличался бы таким резким суждением принимаемых в настоящее время мер строгости, вызванных крайнею необходимостью и ведущих к восстановлению нарушенного порядка..."

Он уже собрался было запечатать письмо, но помедлил и приписал внизу: "Сегодня мне нанес визит Генерального штаба капитан Сераковский, поляк, и, судя по первому впечатлению (а оно почти всегда бывает справедливым), поборник польской справы. Убедительно прошу проверить, не замешано ли сие лицо в партиях, о которых и имел честь доложить Вам".

Тем временем тот, о ком шла речь в приписке Назимова, шел по знакомому адресу к Врублевским, чтобы увидеть Валерия, которого он заранее известил о своем приезде. Навстречу, как и вчера, попадались молодые люди в сюртуках – чемарках, шапках-конфедератках и высоких сапогах – это напоминало своеобразную форму, и Сераковский подумал, что так могут выглядеть будущие повстанцы. У входа в университетский костел святого Яна висел небольшой переломленный надвое металлический крест в терновом венке в знак того, что римско-католическая вера сломлена царем, попрана и терпит мучения.

В костеле шла служба, и Сераковский зашел внутрь.

Несмотря на будничный день, костел был убран по-праздничному букетиками живых цветов. Пламя высоких восковых свечей едва виднелось из-за солнечного света, косо падавшего сверху из узких и очень высоких окон. По сторонам в нишах стояли раскрашенные то синим, то желтым святые в изломанных неестественных позах, висели склоненные, похожие на хоругви пестрые знамена, напоминавшие о былом величии Польши. Строгие дубовые скамьи сплошь заняты молящимися с маленькими молитвенниками и четками в руках. Спиной к ним, воздев руки горе, стоял ксендз, облаченный в орант коротенькую темную ризу.

Когда Сераковский вошел, служба уже заканчивалась и ксендз повернулся к прихожанам лицом. Это было знаком, что пора петь гимн. Все встали – и те, кто сидел на скамьях, и те, кто бил поклоны перед иконой богородицы покровительницы поляков. Откуда-то с высоты, сзади, раздался тихий голос органа.

Когда ж ты, о господи, услышишь нашу мольбу

И даждь воскресенье из гробы неволи?

Уж мера страданий исполнилась в нашем гробу,

И жертвы, и смерть уж не страшны нам боле.

Мы пойдем на штыки, на ножи палачей

Но только свободу, отдай нам свободу!

Ведь наши отцы в багрянице из крови своей

Твой крест защищали в былую невзгоду...

Сераковский пел вместе со всеми. Это было опасно, но он не мог не петь, глядя на морщинистое лицо ксендза с лихорадочно блестевшими глазами, на слезы, выступившие у многих...

Когда он выходил из костела, то встретился с полицейским, который, хотя и не запрещал петь гимн, однако ж записывал то одного, то другого, кого знал в лицо. Сераковского он видел первый раз, но не преминул взять на заметку, очевидно, прибывшего из Петербурга некоего капитана Генерального штаба.

...Врублевский уже ждал его. Они не виделись два года, хотя и переписывались, правда осторожно, употребляя в целях конспирации условные выражения и слова. Россия называлась "Опекун", Пруссия – "Сосед", оружие "хлеб", повстанцы – "деньги". Засекречены были и географические названия вместо Варшавы писали "Поневеж", вместо Вильно – "Россиены"... Герцена звали "Сердечником". Сам Сераковский подписывался "Доленго".

– Ай, какой ты красивый! – воскликнул Врублевский, пожимая Зыгмунту руку. – Мундир Генерального штаба тебе определенно к лицу.

– Не мундир, как известно, красит человека, – пошутил Сераковский, но тут же добавил серьезно: – На форму я, и верно, не жалуюсь. Она мне помогла так много увидеть за последнее время, завести столько интересных знакомств – и в России, и в других странах.

– А я в своем непрезентабельном лесном мундире прикован к одним лишь пущам.

– Ничего, отличное знание пущи тебе скоро понадобится.

– Ты думаешь? – Валерий понял намек.

– Уверен... Для того я и просил тебя приехать.

Они сидели за чашкой сваренного на спиртовке кофе, и Врублевский рассказал, что в училище лесоводства есть много верных и горячих голов, на которые он может в случае чего положиться, как на самого себя.

– Очень хорошо! – одобрил Сераковский. – Твои люди могут быть не только бойцами, но и проводниками. На Кавказе горцы ускользали от наших отрядов потому, что великолепно знали свою землю.

– Но когда... это знание местности нам пригодится? Когда?

– Не знаю точно, но думаю, что скоро. Видишь ли, к делу готовятся не только здесь, но и в самой России.

Кто-то резко и бесцеремонно застучал во входную дверь, будто бы не было звонка.

– Не беспокойся, это "Топор", – сказал Валерий. – Узнаю по голосу.

– Людвик! – обрадовался Сераковский. – Я горю желанием услышать от него о девятом мая.

Раздались торопливые шаги, бряцанье шпор, и в комнату, распахнув рывком дверь, вошел адъютант Назимова Людвик Жверждовский.

– Я узнал от губернатора, что ты объявился в Вильно, подумал, где тебя искать, и сразу же пошел сюда... Здравствуй, Зыгмунт!

Он небрежно бросил на диван парадную, однако ж излишне теплую для лета каску, точно такую, как и у Сераковского, с которым он был в одном чине.

– Очень рад тебя видеть! – Людвик дружески хлопнул Зыгмунта по плечу. – И вообще рассказывай что и как! Есть ли новости в Петербурге?

– Из Петербурга я давно... Хотелось бы сначала послушать тебя.

– Надеюсь, ты обратил внимание на то, что делается в Вильно. В какой-то мере это наша работа.

– И девятого мая – тоже?

– Конечно! Моя и Францишека Далевского.

– Поздравляю! Впервые множество людей, объединенных одной идеей, одним чувством, пришли к представителю власти требовать устранения несправедливости. Неплохое начало, Людвик!

Девятого мая ко дворцу генерала-губернатора направились женщины. Их было много, и они остановились перед дворцом. С помощью Жверждовского кто-то проник внутрь, требуя, чтобы их выслушал начальник края. Женщины пришли просить Назимова выпустить из тюрьмы нескольких молодых людей, которых власти арестовали как подстрекателей к пению запрещенных революционных песен и гимнов. "Освободите невинных!" – кричали в толпе. Назимов даже не вышел. Он приказал вызвать пожарную команду.

Разговор перекинулся на других друзей Сераковского, вспомнили веселого ксендза Мацкевича ("Он все там же, в своем Подберезье". – "Но мне надо его повидать!" – "Хорошо, съездим к нему"), Кастуся, который вот-вот должен вернуться в Вильно, и сестер Далевских.

– Кстати, вы не знаете, здесь ли Аполония? – спросил Зыгмунт по возможности равнодушным голосом.

Врублевский понимающе усмехнулся:

– Уж коль я тогда был чем-то вроде свата, то продолжу эту роль и теперь. Вечером сходим к Зеленому мосту, где каждую пятницу устраиваются политические демонстрации.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю