412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Федотов » Судьба и грехи России » Текст книги (страница 41)
Судьба и грехи России
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:32

Текст книги "Судьба и грехи России"


Автор книги: Георгий Федотов


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 54 страниц)

                Алеко порвал «оковы просвещения», «неволю душных городов», и это первое освобождение – байроническое —

==152                                                     Г. П. Федотов

остается непререкаемым. Он прав в своем бунте против цепей условной цивилизации. Он ищет под степными шатра ми свободы и не находит. Почему? Пушкин верит, или хочет верить, что «бродячая бедность» цыган и есть желанная «воля»:

Здесь люди вольны, небо ясно...

                Но этой ясности Алеко не дано. Он несет в себе свою собственную неволю. Он раб страстей:

Но, Боже, как играли страсти

Его  послушною       душой.

                Грех Алеко в «Цыганах» не столько против милосердия, сколько против свободы:

Ты не рожден для дикой доли,

Ты для себя лишь хочешь воли,

Порвавшему оковы закона необходимо второе освобождение – от страстей, на которое Алеко не способен. Способны ли на это сыны  степей? Поэту кажется, что да. В цыганской вольности даются два ответа на роковой вопрос: легкость изменчивой Земфиры, этой пушкинской Кармен, и светлая мудрость старика, который из отречения своей жизни выносит то же благословение природной, изменчивой любви:

...вольнее птицы младость.

                Кто в силах удержать любовь?

                В оптимизме старика цыгана слышатся отзвуки Руссо. Но, отдавая дань и здесь XVIII веку, Пушкин все же сомневается в его правде. Один ли Алеко, чужак, угрожает счастью детей природы? Последние звуки полны безысходного, совершенно античного трагизма:

И всюду страсти роковые,

И от судеб защиты нет.

                Очищение  Пушкина  от «роковых страстей» протекает параллельно с изживанием революционной страстности. Это первый серьезный кризис его «свободы», о котором дальше. Прощание с морем в 1824 году – не простая раз лука уезжающего на север Пушкина. Это внутреннее про-

                                         ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ

==153

щание с  Байроном, революцией  – все еще дорогими, но уже отходящими  вдаль, но уже невозможными.

                С тех пор, на севере, свобода Пушкина все более утрачивает свой страстный, дионисический характер. Она становится трезвее, прохладнее, чище. Она все более означает для Пушкина свободу творческого досуга. Ее все более приходится отстаивать от утилитаризма толпы, от большого света, в который вошел Пушкин. Она расцветает чаще всего осенью; уже не море, а русская деревня, Михайловское, Болдино являются пестунами ее. Свобода Пушкина становится символом независимости. Такова ее, приправленная горечью, последняя декларация (так называемое «ИзПиндемонте»):

Иная, лучшая потребна мне свобода...

                Никому

Отчета не давать; себе лишь самому

 Служить и угождать...

                По  прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным  природы красотам,

И  пред созданьями искусств и вдохновенья

Безмолвно утопать в восторгах умиленья —

Вот счастье! Вот права...

                Но если здесь свобода как бы снижается до себялюбия, до индивидуалистического отъединения от мира людей, то на противоположном  полюсе она начинает для Пушкина звучать религиозно. Не смея касаться мимоходом чрезвычайно сложного вопроса о пушкинской религиозности, не могу не отметить, что во всех, не очень частых, высказываниях Пушкина, в которых можно видеть отражение его религиозных  настроений, они всегда связаны с ощущением свободы. В этом самое сильное свидетельство о свободе как метафизической основе его жизни. Религия предстоит ему не в образе морального закона, не в зовах таинственного мира и не в эросе сверхземной любви, а в чаянии послед него освобождения.

                Так он вздыхает, заглядевшись на монастырь в горах Кавказа (1829):

Туда, сказав прости ущелью,

Подняться к вольной вышине,

Туда б, в заоблачную келью,

 В соседство Бога скрыться мне!

==154                                                       Г. П. Федотов

Здесь важна интуиция Пушкина, что Бог живет в царстве свободы и что приближение к Нему освобождает.    Переводя из Беньяна (1834) начало его суровой пуританской поэмы, весьма далекой от всякого чувства свободы, Пушкин  роняет стих, который, очевидно, имеет для него особое значение:

Как раб, замысливший отчаянный побег, —

для выражения аскетического отречения от мира.    Даже перелагая монашескую, покаянную, великопостную молитву, Пушкин вкладывает в нее тот же легкий, освобождающий  смысл:

Чтоб сердцем возлетать во области заочны...

                И, наконец, накануне смерти, в послании к жене, он оставляет свое последнее завещание свободы, в котором явно сливаются образы  беньянского беглеца и монастыря на Кавказе.

                На  свете счастья нет, а есть покой и воля.

                Давно завидная мечтается мне доля,

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальнюю трудов и чистых не)

*         *         *

Вглядимся пристальнее в ту линию, которую на общем фоне пушкинского свободолюбия описывает кривая его политической свободы – свободы, сопряженной с Империей.

                Пушкин  начинает с гимнов революции. Напрасно трактуют их иногда как вещи слабые и не заслуживающие внимания. «Кинжал» прекрасен, и послание к Чаадаеву при надлежит  к лучшим  и, что удивительно, совершенно зрелым (1818 г.) созданиям Пушкина. Среди современных им  вакхических и вольтерьянских шалостей пера революционные гимны  Пушкина  поражают своей глубокой серьезностью. Замечательно то, что в них выражается не одно лишь кипение революционных страстей, но явственно дан и их катарсис. Чувствуется, что не Байрон, ааполлинический Шенье  и Державин водили пушкинским пером. А за

                                        ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ

==155

умеряющим   влиянием Аполлона как не почувствовать его собственного благородного сердца?

                Конечно, срывы  есть. Дионисическая стихия мятежа иногда захлестывает, и муза поэта, как в кавказском гимне Цицианову, поет кровь. Строфа из «Вольности» «Самовластительный  злодей» и т. д., которая читается теперь как проклятие, исполнившееся через сто лет, конечно, ужасна. Но дочитаем до конца. Поэт, только что выразивший свою радость по поводу убийства Павла, рисует сцену II марта:

О, стыд! О, ужас наших дней!

Как звери, вторглись янычары!

Падут бесславные удары —

 Погиб увенчанный злодей!

Нравственное сознание торжествует здесь над политическим удовлетворением. Убитый тиран и убийцы-звери одинаково отвратительны поэту. Не находит оправдания в его глазах и казнь Людовика, жертвы предков. Правда, он воспевает кинжал, то есть террор, то есть убийство. Но здесь слабый убивает сильного, свободная личность восстает против тирана. Принимая войну и рыцарский поединок, Пушкин не мог возражать против тираноубийства. Но посмотрите, как нелицеприятно  наносит он свои удары. Его герои – Бруг, Шарлотта  Корде, Георг Занд. Убийца императора поставлен рядом с убийцей революционного тирана. В «Вольности» на роды и цари одинаково подвластны Закону:

И горе, горе племенам,

Где дремлет он, неосторожно,

Где иль Народу, иль Царям

 Законом властвовать возможно!

                Призыв к «восстанию рабов», угрозы смертию тиранам кончаются идеалом законной, конституционной монархии:

И станут вечной стражей трона

Народов вольность и покой.

                Если это декабризм, то декабризм конституционный, Никиты  Муравьева, а не Пестеля.

                «Деревня» рисует крепостное рабство в России мрачными, тяжелыми  красками. Таким видел его Радищев. Зло действа господ, изображенные здесь, как будто вопиют о мести. Восстание угнетенных было бы в этом случае есте-

==156                                                      Г. П. Федотов

ственным, даже с художественной точки зрения, разрешением. Но мы знаем, как кончает Пушкин: падением рабства «по манию царя» и зарей «просвещенной свободы».    Отметим  также, что, хотя Пушкин поет о страданиях  народа и грозит его притеснителям, ничто не позволяет  назвать его демократом. Свобода его еще не эгоистична,  она для всех. Но опасность грозит ей одинаково и от царей,  и от самих народов. Для Пушкина  драгоценна именно  вольность народа, а не его власть. Это чрезвычайно существенно для понимания политической эволюции Пушкина.  Его отход от революции вытекает из разочарования не в  свободе, а в народе как в недостойном носителе свободы.    Мы  сказали, что освобождение Пушкина от революционных страстей протекает параллельно с его очищением от  страстей байронических. Байрон был для него и политическим героем, борцом за свободу Греции. Кризис настал, или  был ускорен, в связи с политическими событиями в Европе.  1820 год ознаменовался рядом восстаний, угрожавших взорвать реакционный порядок, установленный «Священным Союзом». В Испании, в Неаполе, в Германии происходят народные  движения, на которые Пушкин и его друзья отзываются радостными надеждами. В Кишиневе Пушкин сам присутствует  при начале греческого восстания и восторженно провожает на  войну героев гетерии. Поражение всех этих революционных  вспышек оставило в поэте горький осадок. По отношению к  грекам оно обострилось еще разочарованием в них как в народе, не достойным великих Предков. В конце 1823 года этот кризис нашел себе горькое и сильное выражение в известных стихах:

Свободы сеятель пустынный,—

Я вышел рано, до звезды.

                Пушкин  сознает себя сеятелем свободы, серьезно относясь к своему революционному призванию. Но он приходит к сознанию бесполезности своих – и общих – усилий:

Но потерял я только время,

Благие мысли и труды...

                Паситесь, мирные народы!

Вас не разбудит чести клич!

К чему стадам дары свободы?

 Их должно резать или стричь!

                                          ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ

==157

Жестокие слова, срывающиеся из-под пера (снова срыв) – не проклятие свободе, а проклятие рабам, не умеющим за нее бороться. Но это поворотный момент. Здесь, а не 14 декабря 1825 года, первое рождение пушкинского консерватизма. Не отрекаясь от идеала свободы, он уже поражен горечью ее неосуществимости. Его консервативное сознание впервые рождается из скептицизма. Это подтверждается обращенным к А. Н. Раевскому «Демоном», написанном в те же дни.

                «Неистощимый   клеветою» искуситель отрицает все святыни, на которых покоилась религия пушкинского гуманизма:

Он вдохновенье презирал,

Не верил он любви, свободе...

                Отрицание свободы для Пушкина равносильно с клеветой на Провидение. И, тем не менее, Пушкин признается, что он подпадает под власть этих искушений («вливая в душу хладный яд»).

                Свобода не теряла для Пушкина своей священности в то время, когда он прощался с ней. Его последнее обращение к морю, как мы указали уже, имеет своей темой свободу, то есть мятежную, революционную стихию, к которой он рвался так страстно – в греческом ли восстании или в декабристском заговоре. Не об этой ли «свободной стихии» Пушкин  мечтает, бессознательно (как бы обертоном), говоря о своих несбывшихся надеждах:

Не удалось навек оставить

 Мне  скучный, неподвижный брег...

                Эта твердая почва, на которой он стоит, —. почва России, быта, консерватизма, – не имеет еще для него ни малейшей прелести. Но свобода неосуществима, и мир постыл – именно потому, что в нем нет места свободе:

Мир  опустел...

                Судьба людей повсюду та же:

Где благо, там уже на страже

Иль самовластье, иль тиран.

                Эту мысль он повторяет – только с еще большей горечью, на этот раз обращенной к самой изменчивой стихии моря, – в 1826 году в письме к кн. П. А. Вяземскому:

==158                                                   Г. П. Федотов

Не славь его! В наш гнусный век

Седой Нептун – земли союзник.

                На всех стихиях человек —

Тиран, предатель или узник.

                Хорошо известен политический намек, заключающийся в этих словах (слух об аресте Н. И. Тургенева), и совершенно ясно, что, обвиняя море, Пушкин еще не предпочитает ему суши, и что величайшими преступлениями для него являются те, которые совершаются против свободы.

                Много лет пройдет, пока в «Медном всаднике» (1832) Пушкин  не увидит в ярости бушующей  водной стихии злую силу и не станет против нее с Петром:

Да умирится же с тобой

И побежденная стихия!

Что в Пушкине жив, и после прощания с морем, этот свободы, хорошо видно из «Андрея Шенье», написанного им «на суше», в Михайловском, в период «Бориса Годунова» (1825). Это стихотворение совершенно подобно «Вольности» и «Кинжалу» в своей двусторонней направленности против тирании царей и народа. Замечательно, что гибнущий  под революционным топором поэт, – а с ним и Пушкин –  не смеет бросить обвинения самой свободе, во имя которой неистовствуют палачи:

Но ты, священная свобода,

Богиня чистая, нет не виновна ты...

                В 1825 году Пушкин на распутье. Позади море, юг, революция –  перед ним Михайловское, деревня, Россия. Нет сомнения, что его развитие в сторону «свободного консерватизма» было предопределено. Но в этот медленный, органический рост его нового чувства России 14 декабря упало, как молния. Оно сильно запутало и исказило ясность пушкинского пути. Оно заставило поэта принять решение, сделать выбор – для него, быть может, преждевременный. Оно стало исходным пунктом ложного положения, в котором Пушкин   мучился всю  свою жизнь. Это положение можно  было бы охарактеризовать кратко: поднадзорный камер-юнкер – или певец Империи, преследуемый до самого конца за неистребимый дух свободы.

                Корни пушкинского консерватизма – вполне предопре-

                                          ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ

==159

деленного – многообразны и сложны. В главном он связан, конечно, с «поумнением» Пушкина: с возросшим опытом, с трезвым взглядом на Россию, на ее политические  возможности, на роль ее исторической власти. Личный  опыт и личный ум при этом оказываются в гармонии с основным и мощным  потоком русской мысли. Это течение –  от Карамзина к Погодину – легко забывается нами за блестящей вспышкой либерализма  20-х годов. А между тем  национально-консервативное течение было, несомненно, и  более глубоким и органически выросшим. Оно являлось,  прежде всего, реакцией на европеизм XVIII века, могущественно поддержанной атмосферой 1812 года. У его истоков –  «История государства Российского», в завершении – русские песни Киреевского, словарь Даля, молодая русская этнография николаевских лет. «Народность» не была только  официальным  лозунгом гр. Уварова. Она удовлетворяла  глубокой национальной потребности общества. И Пушкин  принял участие в творческом изучении русской народности как собиратель народных песен, как создатель «Бориса  Годунова» и «Русалки». Мы понимаем, почему он был ближе по своим сочувствиям к Карамзину (несмотря на юношескую эпиграмму), чем к Каченовскому, к Погодину, чем  к Полевому.

                Но к этим органическим и оправданным мотивам историческая случайность (14 декабря) присоединяет другие,  менее чистые. С одним мы уже познакомились: это скептицизм. Другой явственно и болезненно для нас встает в  его письмах: это его естественная, но отнюдь не героическая потребность – определить как можно скорее свою  судьбу, вырваться из Михайловского, покончить с прошлым, вступить с правительством в лояльные, договорные  отношения. Замечательно, что и этот мотив восходит все к  той же свободе – на этот раз личной свободе. Пушкин  жаждет вырваться из ссылки, какой бы то ни было ценой:  не удастся бегство из России, эмиграция – остается договориться с царем. В этих переговорах все преимущества  были на стороне императора. Николай 1 показал себя, как в отношениях с декабристами, превосходным актером, и Пушкин  запутался в сетях царя.

                Есть полная и печальная аналогия между отношением Пушкина  к Н. Н. Гончаровой и отношением его к Нико-


==160                                                       Г.II. Федотов

лаю. Пушкин был прельщен и порабощен навсегда – в одном случае бездушной красотой, в другом – бездушной силой. С доверчивостью и беззащитностью поэта, Пушкин увидел в одной идеал Мадонны, в другом – Великого Петра. И отдал себя обоим добровольно, связав себя словом, обетом верности, обрекавшим его на жизнь, полную терзаний и бессмысленных унижений.    Но как понятен источник роковой ошибки. Поэт, наскучивший   своей бездомностью и скитальчеством, хочет иметь, родину, семью, быть певцом родной земли и вкусить лояльной, не блуждающей  любви. Возьмем первую тему. Доселе он воспевал императоров XVIII века, носите лей свободы, и проклинал царей своего времени – Павла, Александра, изменивших  ей. Почему же  новый царь не может  вернуться к благородной традиции свободолюбивой Империи?  Пушкин   не изменяет себе, он лишь хочет сковать  в одно две свои верности, две политические темы своей музы: Империю  и Свободу. «Стансы» Николаю, его  поэтический договор с царем, где он предлагает ему идеал  Петра, – разве это измена? Пушкин долго живет надежда ми, ловит в словах нового самодержца проблески просвещенной доброй воли; ошибаясь, бранится, будирует, но не  разрывает новой лояльности.

                Впрочем, отношения  Пушкина  к Николаю  1 слишком  сложны, чтобы их исчерпать в нескольких строках. Столь  же сложен, стал образ свободы у Пушкина в последнее десятилетие его жизни. С уверенностью можно сказать, что  поэт никогда не изменил ей. Со всей силой он утверждает  ее для своего творчества. Тема свободы поэта от «черни»,  общественного  мнения, от властей и народа становится  преобладающей  в его общественной лирике. Иной раз она  звучит лично, эгоистически: «себе лишь одному служить и  угождать», иной раз пророчески-самоотверженно. Но рядом  с этой личной свободой поэта не умирает, хотя и приглушается, другая, политическая тема. Все чаще она, ни  когда не имевшая  демократического характера, получает  аристократическое обличие. Впрочем, этот аристократический либерализм  Пушкина оставил больше следа в его заметках  и письмах (рассуждения о дворянстве, замечания  вел. кн. Михаилу Николаевичу о Романовых-niveleurs), чем  в поэзии. Нельзя, впрочем, не найти в «Борисе Годунове»

                                          ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ

==161

отражения собственных политических идей поэта хотя бы в словах фрондирующего Пушкина, его предка, или в по хвалах кн. Курбскому.

                Наконец, нельзя не видеть сжатого под очень высоким «имперским»  давлением пафоса свободы в пушкинском «Пугачеве». Неслучайно, конечно, Стенька Разин и Пугачев, наряду с Петром Великим, более всего влекли к себе историческую лиру Пушкина. В зрелые годы он никогда не стал бы певцом русского бунта, «бессмысленного и беспощадного». Но он и не пожелал бросить Пугачева под ноги Михельсону и даже Суворову. В «Капитанской дочке» два политических центра: Пугачев и Екатерина, и оба они нарисованы с явным сочувствием. Пушкин, бесспорно, любил Пугачева за то же, за что он любил Байрона и Наполеона: за смелость, за силу, за проблески великодушия. Пугачев, рассказывающий   с «диким вдохновением» калмыцкую сказку об орле и вороне: «чем триста лет питаться падалью, лучше один раз напиться живой крови», – это клич к пушкинскому  увлечению. Оно порукой за то, что Пушкин, строитель русской Империи, никогда не мог бы сбросить со счетов русской, хотя бы и дикой, воли. Русская воля и западное просвещение проводят грань между пушкинским консерватизмом, его Империей и николаевским или погодинским  государством Российским.

                Конечно, Пушкин не политик и не всегда сводит концы с концами. Есть у него грехи и прегрешения против свободы –  и даже довольно тяжкие. Таково его удовлетворение по поводу закрытия журнала Полевого или защита цензуры в антирадищевских  «Мыслях  по дороге». Но все эти промахи  и обмолвки исчезают перед его основной лояльностью. Никогда, ни единым словом он не предал и не отрекся от друзей своей юности – декабристов, как не отрекся от А. Шенье и от Байрона. Никогда сознательно Пушкин не переходил в стан врагов свободы и не становился певцом реакции. В конце концов кн. Вяземский был совершенно  прав, назвав политическое направление зрелого Пушкина  «свободным  консерватизмом». С именем свободы на устах Пушкин  и умер: политической свободы – в своем «Памятнике», духовной – в стихах к жене о «покое и воле». Пусть чаемый им синтез Империи  и свободы не осуществился – даже в его творчестве, еще менее – в рус-


==162                                                     Г. П. Федотов

ской жизни; пусть Российская Империя погибла, не решив этой пушкинской задачи. Она стоит и перед нами, как перед всеми будущими поколениями, теперь еще более трудная, чем когда-либо, но непреложная, неотвратимая. Россия не будет жить, если не исполнит завещания своего поэта, если не одухотворит тяжесть своей вновь воздвигаемой Империи  крылатой свободой.


==163


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю