Текст книги "Московляне"
Автор книги: Георгий Блок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
VI
Грунина доля оказалась печальнее Гашиной.
Гроза, которую наложил на нее свекор, обернулась для Груни новой великой бедой.
Почти тотчас же по приезде в Суздаль свекор объявил ей, что как вдовеет он уже давно, а теперь лишился и единородного сына, то ходить за ним, за стариком, некому, а потому решил он взять себе жену. Однако ж и то верно, что больше баб в семье – больше и греха. Так чтоб греха не множить, вводя в дом лишнюю бабу, рассудил он за лучшее жениться на ней, на Груне.
Не помогли ни моления, ни крики, ни слезы, ни попытки наложить на себя руки. Суздальский великий боярин затворил Груню в терему, где денно и нощно стерегли ее три пары старушечьих глаз, выслеживая каждое ее движение. В конце того же лета, на втором месяце Груниного вдовства, свекор обвенчался со снохой.
Ее жизнь стала бы совсем невыносима, если бы на ненавистного мужа не навалилось множество важных дел, которые заставляли его почасту и надолго отлучаться из дому то в Ростов, то во Владимир, то в Переславль, то в Рязань. Он сделался при Ростиславичах одним из первых вельмож и был вынужден улаживать непрестанные распри между туземным, коренным боярством, к которому принадлежал сам, и тем, что понаехало с Ростиславичами из Поросья.
Остер был великий боярин, а его молодая жена – еще острей. Как ни зорок был старушечий надзор, Груне удалось приискать себе среди забитых боярских слуг преданных пособников. Они согласились помочь ее бегству, прося дозволения уйти вместе с ней.
На эти тайные, трудные и очень опасные переговоры, которые удавалось вести только урывками, ушла вся весна. Наконец все было условлено, и для выполнения дерзкого замысла ждали только первой отлучки боярина.
Незадолго до летнего солноворота он вместе со старшим Ростиславичем выступил в поход во главе всей суздальской рати, чтобы отбить Юрьевичей, которые с владимирцами, черниговцами и московлянами шли из Москвы на Владимир.
Более удачного случая Груне нельзя было и ждать. Оставалось только назначить день побега. Выбрали среду.
А накануне этой среды, во вторник, пришла весть, что не успели два войска обменяться первыми стрелами, как суздальская боярская очень сильная рать, еще не схватившись с несравненно более слабым противником врукопашь – грудь с грудью, – кинула стяг и побежала, оставив победителям несметный людской полон.
Ростиславичи улепетнули – один в Новгород, другой в Рязань, а Юрьевичи, Михаил и Всеволод, вступили во Владимир со славою и с честию великой, ведя перед собой только что взятых пленников. В первом ряду этих пленников шагал, покусывая острую бородку, суздальский большой воевода, Грунин злой муж.
Юрьевичи, понимая, какой опасный враг попался им в руки, не польстились на богатый выкуп, предложенный за воеводу суздальскими боярами, которые без него остались как без головы.
Знатный пленник не протянул и года: умер, промаявшись до полузимья в порубе, на двух цепях.
В счастливом для Юрьевичей летнем бою под Владимиром московской крови не пролилось.
На одном из первых от Москвы переходов до Юрьевичей дошло известие, что младший Ростиславич, шедший им навстречу, уступил в сторону, открыв им путь на Владимир, а сам окольными лесными дорогами пробирается к Москве. Всеволод не напрасно рассматривал с боярской вышки московскую окрестность: он знал, что отдать врагам Москву означало бы потерять ключ ко всей волости. Он помнил, что говорил о военном значении Москвы его отец, князь Юрий. Услыхав про затеянный противником обход, осторожный Юрьевич велел московлянам воротиться вспять и блюсти домы свои. При этом Всеволод не упустил случая приобрести на Москве новых друзей, доверив начальство над московским полком не своему воеводе, а московлянину же, да еще какому: Воротникову большаку, великану!
Однако и под родными стенами московлянам не привелось на этот раз сшибиться с врагом. Младший Ростиславич, не дойдя до Москвы, поворотил назад, к Владимиру, и до тех пор крался по пятам за Юрьевичами, не смея ударить им в тыл, покуда не узнал о разгроме старшего брата. А тогда, по его примеру, пустился бежать.
Юрьевичи, утвердив за собой Андрееву волость, послали в Чернигов за своими женами. Один из северских князей, имевший удел в пограничной с московской округой Лопасне, проводил обеих княгинь до Москвы, где их перенял выехавший им навстречу княжой меченоша Дорожай. Он повез из Москвы во Владимир не только двух княгинь, а и свою молодую жену – Гашу – с кудрявым пасынком.
Кучковна осталась на Москве одна.
Боярской вотчиной стал править новый ключник, поставленный Дорожаем.
Глухой осенью, незадолго до первых заморозков, в заволжском медвежьем углу, под Ярославлем, в одной из вотчин Андреевой вдовы, булгарки Ульяны, была сыскана наконец и она сама и ее спутники – убийцы ее мужа.
Всех троих привезли во Владимир и, по приговору князя и веча, казнили смертию.
Тела казненных пометали в лубяные короба, точно такие же, как те, в которых Петр Замятнич увозил из Москвы пограбленное княжое добро. А оставшиеся в коробах пустые пазухи заложили камнями.
Неподалеку от Владимира, в Ямском лесу, есть небольшое тинистое озеро, обросшее кругом до того высоко и густо, что никакой ветер не порябит никогда его темной воды. Веками смотрятся в черное зеркало прибережные черные ели.
По преданию, это – могила Андреевых убийц. Сюда будто бы сбросили нагруженные камнями и трупами короба.
Озеро стало называться с тех пор Поганым. А иные зовут его Плавучим, потому что на его гладкой поверхности всегда покачиваются какие-то большие черные комья. Это всплывает донная бута: торф. Теперь все это знают и проходят мимо озера без страха, но встарину плавучие комья пугали суеверных людей, которые принимали их за короба Кучковичей.
VII
Гашино новое счастье было омрачено тревожными мыслями о покинутой матери.
Кучковна отказалась ехать во Владимир.
Гаша не знала, что и думать о ней. Порой она склонялась к мысли, что ее мать ослабла рассудком. Такого мнения держались многие. Но ответы Кучковны (сама она теперь никогда не заговаривала первая, а только отвечала на вопросы) были хоть и коротки, а всегда спокойны и здравы. В ее деяниях замечалась, правда, временами некоторая странность, однако же опять такая, что нельзя было принять ее за безумие. И притом эти необычные в боярском быту поступки Кучковны были таковы, что никому не могли причинить ни вреда, ни досады.
Она стала как будто деятельнее, чем раньше.
Дома по-прежнему никогда не сидела сложа руки: шила, вышивала, вязала, пряла и охотнее всего, кажется, пестовала внука.
Только с ним одним, когда оставались они вдвоем, Кучковна беседовала подолгу. Гаша иной раз не без зависти наблюдала издали, как бабка рассказывает внуку что-то длинное-предлинное, а он, занятый игрой, то ли слушает, то ли не слушает. Бывало, впрочем, что, увлеченный бабкиным рассказом, он вдруг бросал игру и, припав кудрявой головой к коленям Кучковны, о чем-то задумывался.
Но стоило Гаше подойти, как Кучковна смолкала.
На ласковые вопросы дочери мать отвечала ласково же, разумно и просто, но сама никогда ни о чем ее не спрашивала.
Прежде боярыня редко выходила за пределы сада. Теперь же ее часто видели и на дворе. Она пристрастилась сама кормить кур. А когда вечером пригоняли стадо, помогала доить коров.
Поначалу хаживала изредка и в поле. Находила себе дело и там. Молча брала грабли или серп и молча же, в одному ряду со своими холопками, не отставая от них, а иной раз и опережая, ворочала и огребала сено, жала хлеб, вязала снопы.
Холопок смущало ее соседство. Одни думали, что со стороны боярыни это хитрая уловка: новый способ доглядывать за ними изблизи, тянуть из них жилы, не давать передоху. Другие видели в этом лишь праздную боярскую причуду, которая не только раздражала их, но и оскорбляла тем, что их натужный полевой труд она обращает в предмет забавы. Даже ловкость в работе ставилась боярыне в укор: "С ее-то хлебов как удалой не быть!"
Почувствовав молчаливое осуждение и признав его справедливым, Кучковна перестала вмешиваться в холопью работу.
С этой поры она сделалась еще более грустна и задумчива.
Гаша, сколько ни приглядывалась к матери, не могла догадаться, что более всего удручает Кучковну вот эта самая неодолимая и нерушимая стена, которая наглухо отгораживает ее, богатую боярыню, от подвластных ей людей.
Сбыв с рук боярскую власть, передав ее Гаше, передоверив ей же и все боярское богатство, Кучковна на первых порах испытала некоторую отраду: теперь-то, думалось ей, уймется наконец неугомонный червь, глодавший сердце.
Но червь не унимался.
"Своим отказом от власти и богатства ты лишь одну себя тешишь и обманываешь, – так говорила ей совесть. – Перевалила хозяйские заботы со своих плеч на Гашины, только и всего. Никому от этого не легче. Как была ты боярыней, так ею и осталась, и челядь как была, так и осталась челядью. А между боярами и челядью миру да любви вовек не бывать. Чей хлеб ешь? По-прежнему чужой, не своим, а их трудом добытый, у них украденный хлеб. Суди же сама, кто тебе друг, кому ты враг".
Боярское дорогое, удобное платье давило Кучковне плечи хуже тюремных цепей. Боярский опрятный, теплый дом сделался и неприютен и страшен: от скрипа широких дубовых половиц под ногой она вздрагивала, как застигнутая на воровстве.
Особенно тяжелы стали ей встречи с людьми своего, боярского круга. Стоило знатному гостю переступить их порог, как она уж торопилась испуганно затвориться у себя наверху. И если доносился до нее снизу звук густого боярского голоса, на ее усталом лице мигом появлялось несвойственное ей прежде выражение мучительной брезгливости.
Когда к Гаше посватался Дорожай и дочь пришла к матери за советом, Кучковна ответила еле слышно:
– Твоя воля.
Однако вести положенную по обычаю беседу с женихом отказалась. Вежливый Дорожай, верный блюститель боярских обрядов, услыхав об этом отказе, только руками развел да губы вытянул. Так он и не услышал тещиного голоса.
Без слез проводила Кучковна в путь новобрачных и внука. Гаше на всю жизнь запомнился материнский прощальный светлый взгляд.
В разлуке с матерью Гаша утешалась мыслью, что остался при Кучковне вновь принятый в дом, но давно ей известный и всем сердцем ей преданный слуга. Это был старик-киевлянин, по имени Кузьма, или, как чаще его называли, Кузьмище, много лет прослуживший при князе Андрее Юрьевиче, а по смерти князя ушедший из Боголюбова в Москву.
Вскоре после того, как до Москвы дошла весть о казни Петра Замятнича и Якима Кучковича, боярыня в сопровождении этого самого Кузьмы отправилась по первопутку в тот Ростовский монастырь, где была могила ее матери. Она не раз езжала туда и ранее.
Однако на этот раз она не воротилась оттуда в Москву. А куда девалась, неизвестно. Не знал того и Кузьма-киевлянин. Груня, не довольствуясь его слезными показаниями, сама побывала в Ростовском монастыре.
Там сказали, что ее мать была у них в первозимье и что при ней был старик-слуга. На второе утро после ее приезда слуга явился к игуменье и спросил, не знает ли мать-игуменья, где его боярыня. Игуменья предприняла по свежим следам целый розыск.
Послушница, приставленная к Кучковне для комнатной услуги, видела, как боярыня, отстояв полунощницу, вернулась в отведенный ей покой. А наутро послушница нашла этот покой пустым.
Монастырская привратница говорила, что ежели бы боярыня выходила из ограды, то не миновала бы ее глаз, а она, привратница, боярыни не видела. Правда, на рассвете вышло из ворот обители несколько странниц-богомолок, но в их числе боярыни, по словам привратницы, не было.
Кузьмище кинулся догонять странниц. Догнал, расспросил, но ничего от них не узнал. Все они уверяли в один голос, что, кроме тех, кто перед ним налицо, никто другой с ними из монастырских ворот не выходил.
Груне показали в монастыре старый, заведенный еще матерью Кучковны поминальный синодик, куда в этот свой приезд боярыня попросила вписать несколько новых имен: Андрея, Иулианию, Петра, Иоакима, Иоанна, Симона, Олимпиаду, Прокопия. Имена были начертаны по-книжному, и Груня не сразу догадалась, что Иулиания – это княгиня Ульяна, булгарка, а Олимпиада – племянница боярыни, дочь Ивана Кучковича, слабоумная Липанька, погибшая во время боголюбовского пожара.
Груня объехала и все другие женские монастыри, какие были в Залесье. Побывала и в некоторых заволжских, доезжала до Белого озера. Куда же, как не в монастырь, могла уйти ее мать?
Но нигде и никто Кучковны не видел, и никто ничего про нее не слыхал.
Так и пропал навсегда ее след.
ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ
Новый век
I
Прошло четверть столетия.
Начался новый век, тринадцатый, в жизни древней Руси самый страдный.
Но на северо-востоке, за гривами вятических лесов, которые к тому времени успели утратить свое отжившее племенное название, где копились семена будущей великорусской народности и где уже зачиналось ядро будущего русского государства, – там эти первые годы нового века протекали светло и торжественно.
Для Владимиро-Суздальской земли, которой правил уж двадцать пятый год князь Всеволод Юрьевич, это были лета расцвета.
Всеволод, сочетая в себе лучшие достоинства деда, отца и старшего брата, но не похожий ни на одного из них, собрал с их посева обильный урожай, не потеряв ни колоса. Обходительный с людьми, как Мономах, осторожный, как Юрий, независимый от боярской знати, как Андрей, он, как они, был упорен в намерениях и тверд в решениях.
Летопись называет его великим. Он и впрямь был крупнее всех современных ему русских князей.
Его уменье действовать, не обинуяся лица сильных своих бояр, привлекало сердца смердов. Правда, вокруг его собственных обширнейших вотчин сироты были порабощены и обижены не менее, чем около боярских, но в этом винили не князя, а княжих огнищан и тиунов, сам же Всеволод так искусно отходил при этом в сторону, что на него никогда не ложилась тень.
Как и Андрей, он был подлинным самовластцем, однако, прислушиваясь к голосу горожан и уступая им иногда в мелочах, он успел завоевать доверие этих преданнейших когда-то Андреевых сподвижников, которых Андрей напоследях отпугнул от себя своею крутостью.
Всеволод Юрьевич был счастлив в супружестве и вырастил сильную семью – большое гнездо. Под таким прозвищем он и вошел в историю: Всеволод Большое Гнездо.
И смерды и горожане ценили во Всеволоде его радение о пользе и безопасности их земли. Он продвинул ее рубежи на восток, борясь, по примеру отца и брата, за владение Волгой, ужимая булгар, укрощая мордву. Разбойных соседей, рязанских князей, он обратил в своих послушных подручников. Когда на юге, в Поросье, была рать без перерыва, у Всеволода был мир. Он, подобно Андрею, любил мир паче, нежели войну, а если порой не хотел мира, то это означало, что война в этом случае выгодна его земле и успех верен. Только тогда он и воевал.
Одно имя Всеволода, говорит летописец, повергало в трепет все страны. В этом нет преувеличения.
Не расходуясь на захват ненужного ему, разоренного Андреем Киева, Всеволод не допускал, однако, чтоб тамошние дела решались без него. Властный и требовательный голос Мономахова внука был слышен и в Чернигове, и в Галиче, и в Смоленске, и в Новгороде. "Отец и господин" – так величали его русские князья. Подобного величания не удостаивался никто из его предшественников. Половцы, разорявшие Поросье, убегали в глубину степей при одной вести о приближении Всеволода. Его советов слушался польский король. Когда германский император Фридрих Барбаросса узнал, что вступивший с ним в переговоры галицкий князь находится в близком родстве со Всеволодом, Барбаросса во внимание к этому родству поспешил изъявить свою любовь Всеволодову сестричичу, оказал ему почетнейший прием, обещал помощь и действительно помог в меру своих сил.
"Великий княже Всеволод! Ты можеши Волгу веслы раскропити, а Дон шеломы выльяти!" – восклицает современный Всеволоду южнорусский певец.
С ним перекликается другой певец, несколько более поздний, северорусский. "Лев рыкнет – кто не устрашится! – говорит он, обращаясь к одному из сыновей Всеволода, наследнику его власти. – А ты, княже, речеши, кто не убоится?"
Это не боярские голоса. Устами обоих певцов говорит если и не простой народ, то, во всяком случае, и не боярство, а тот средний слой тогдашнего общества, которому голос народа был хорошо внятен.
Этот голос был уже не тот, что сто лет назад – при Мономахе, и полвека назад – при Юрии, и четверть века назад – при Андрее. Живая вода киевской книжности, успев просочиться до глубинных народных пластов, напоила и залесский северо-восток. И тамошнему народу стала ведома рядом с волшебством книжного слова и тонкость процветших в Киеве художеств. Но, вкусив того и другого, северорусский народ и к тому и к другому приложил сокровища своего многовекового опыта: свою мудрость, свое искусство и свою твердую созидательную волю.
Рассказ нового залесского летописца полон новых звуков и новых образов, свойственных только народному красноречию.
Измечтанная хитрость русских рукодельников, которая прежде, по воле знати, устремляла главные усилия на внутреннее убранство храмов, украшая их столпы и стены златом, и финифтом, и каменьем драгим, и жемчугом великим, бесценным, и всякою добродетелью, выходит теперь наружу, из подсводных сумерек – на яркий свет городской площади – и переносит свои старания на внешнюю отделку зданий. Наружная облицовка нового залесского белокаменного, чаще же кирпичного сооружения уж не гладка, как прежде. Она бугрится затейливыми, нигде в мире еще не виданными, угодными народному глазу прилепами: из стенной кладки выдается то изваянный ангел, то вырубленный из камня крылатый лев, то из камня же высеченный травяной пучок, то клубок змей, то слон, то сказочный конь с человечьим туловищем вместо шеи и с человечьей головой. Перед этими изделиями дерзкого народного резца невольно останавливается уличный прохожий и внимательно озирает их одно за другим. Для его деятельного, свежего воображения они – та же книга.
Но, украшая лицо стены, северорусский строитель не забывал сообщать всему зданию в целом то выражение спокойной силы, которое издревле было присуще всем лучшим памятникам русского зодчества. В этом сказывалась опять народная мысль.
Миновавший век научил многому. Он воспитал в народе презрение к близорукому корыстолюбию ничтожных осподарей, раздиравших Русь на малые клочья особных владений, бессовестно ими истощаемых. Он привел народ к убеждению, что от неминуемой беды, к которой ведет слепота осподарских умов, хилость их воли, мелкота их чувств, может спасти только твердая государственная власть, черпающая силу в союзе с низовыми слоями народа.
Тем-то и люб был народу Всеволод, что сумел создать хоть некое подобие такой власти.
А под мыслью о сильной власти таилась более глубокая и более широкая мечта, чуждая тогдашнему княжью и боярству, но народу дорогая, пронесенная народом сквозь века, одушевившая все тогдашнее народное творчество: мечта о единстве светло-светлой и украсно-украшенной земли Русской.
Однако в те годы еще мало кто верил в осуществимость этой мечты. И никто не предвидел, что осуществит ее Москва.
Кто думал-гадал, что Москве царством быти!
II
Московская боярская усадьба, сделавшись заглазной, пообветшала. Боярские угодья позадичали. Боярское хозяйство порасшаталось.
Гаша, живя с мужем в стольном городе Владимире, бывала на Москве только изредка, не чаще раза в год.
Едучи туда, она иной раз брала с собой старшего сына, прижитого еще в первом браке, теперь уже взрослого, женатого. Лицом и всей статью он вышел в мать и был ее любимцем. Единственным изъяном его внешности был правый больной глаз: он был чуть меньше левого и всегда немного воспален.
Груня же хоть и часто думала о Москве, а никогда туда не ездила. С той самой ночи, как увез ее оттуда суздальский великий боярин, она не побывала там ни разу. Память об исчезнувшей матери зноилась в Грунином сердце: она-то и не пускала ее в Москву.
Да и своя жизнь сложилась у Груни так, что было не до разъездов.
Вскоре после второго вдовства она в третий раз, уже по своей доброй воле, вышла замуж за одного из малозаметных Всеволодовых подручников – за молодого муромского князька, который как услышал где-то случайно Грунино пение, так сразу и потерял голову.
Княжой двор на Оке, где Груня сделалась полновластной хозяйкой, был не высок, не обширен и не роскошен, скуднее иного боярского, но все же он был княжой, и это обязывало Груню к домоседству.
Пообвыкнув в муромских лесах, примирившись мало-помалу и с их глухим безлюдьем и с не всегда спокойным соседством вымирающей муромы и еще полудикой мордвы, Груня была уверена, что тут, над Окой, ей и кончать свой век.
Неожиданное событие разом изменило ее уже немолодую жизнь.
Где-то под Смоленском умер в глубокой старости один из тамошних помельчавших князей, двоюродный дед (или, по-тогдашнему, великий стрый) Груниного мужа. Он был бездетен. Вокруг освободившегося за его смертью княжеского стола, тоже невысокого, поднялась обычная в те годы княжеская распря, которая кончилась тем, что местные бояре, договорившись кое-как с городским вечем, где сильный голос принадлежал купцам, решили позвать себе в князья стороннего человека. Вспомнили о внучатном племяннике покойного князя, имевшем удел под Муромом.
Этот выбор был особенно удобен потому, что не мог вызвать возражений со стороны страшного владимирского самовластца: Всеволоду было выгодно ввести своего покорного подручника в круг не очень сговорчивых смоленских князей.
Муромский князек посоветовался с женой, съездил на поклон во Владимир и, получив разрешение от Всеволода, перебрался с родной Оки на верховья чужого Днепра, который в глазах князей еще оставался знаменитой рекой, дразнившей их не слишком заносчивое, но еще не совсем угасшее честолюбие.
Проводив мужа, тронулась за ним вслед и Груня.
На этот раз ей уж не миновать было Москвы.