Текст книги "Московляне"
Автор книги: Георгий Блок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
VIII
Когда за полчаса перед тем Кучковна вбежала в глухую клеть, Иван долго не мог очнуться. Сидел на медвежьем меху вскосмаченный, не разлепляя глаз, покачивался спереду назад, скреб себе живот и бессмысленно твердил хриплым голосом:
– Чего?.. Тревога?.. Чего?..
Потом вдруг вскочил на ноги, побагровел, выкатил кровяные глаза, кинул несколько вопросов:
– Тревога?.. Кто? Пешцы?.. Много? Где?
Стал было хватать в полупотемках раскиданную одежу, тряхнул головой, швырнул все, что собрал, в угол, на кучу стремян, и как был, босой, в одном исподнем, оттолкнув сестру, выскочил в дверь.
В верхних больших сенях, где Петр Замятнич поил, бывало, греческим вином самых почетных гостей, окна были прорублены на две стороны: одни глядели на двор, другие – в сад и на реку. Иван бросился к первым.
Посреди еще затененного домом росистого двора стояла его распряженная повозка. Куры клевали между колесами просыпанный овес. Две сенные девушки, перебивая одна другую (это было видно по их ртам), говорили что-то Петрову скотнику, показывая рукой то на повозку, то на дом. Третья, с длинной черной косой, приотворив воротную калитку, выглядывала наружу. Она, не оборачиваясь, поманила к себе рукой тех двух, что говорили со скотником. Обе мигом подбежали к ней: одна, поднявшись на носки, налегла грудью ей на спину, другая присела на корточки, и все трое застыли в созерцании того, что происходило за калиткой, на городской площади, и чего Иван из окна не видел. Скотник подошел к Ивановой повозке, потыкал зачем-то лаптем в облепленную сухой грязью ступицу заднего колеса, потрогал головку шкворня и пошел к сеннику, поглядывая недружелюбно на боярский дом.
Кучкович перебежал к садовым окнам.
Яблони, густо окиданные зелеными шариками неспелых плодов, радостно поигрывали на солнце мокрым листом. Промеж их обмазанных глиной стволов было тенисто и пустынно.
Слева, между садом и посадничьим тыном, виднелось прясло городской стены. На ее дранковой кровле (там, где Кучковне примерещилась на рассвете чья-то голова) сидел, удобно подобрав ноги, безусый парень в поярковой шапке с косым отворотом. За поясом у него был легкий боевой топорик. На блестевшей от солнца дранке лежал деревянный исподом вверх окованный железом щит, а рядом – копье.
Иван сбежал с лестницы и уже схватился было за скобу двери, которая вела на двор, когда увидел сбоку другую, узкую дверцу. Он с трудом откинул приржавевший к петле крюк и вломился в темный чулан. В нос ударило сладким запахом сухой малины.
Босая нога со всего маху ткнулась большим пальцем во что-то жесткое. Иван, крякнув от боли, нагнулся, нащупал вбитое в пол железное кольцо (об него и ссадил ногу в кровь), стал на колени и, обшарив пол, сообразил, что кольцо вбито в западню над лазом в подполье. По осклизлой лесенке он спустился туда, на холодный земляной пол.
Он долго провозился с западней, укладывая ее снизу на прежнее место. Дрожащие руки не слушались. В глаза валился сор.
Подполье было низкое: спины не разогнешь. Пахло плесенью. Мрак был еще непрогляднее, чем в чулане. Кучкович водил пальцами по обросшим грибами бревнам и, нагнувшись, медленно шел куда-то в темноту.
Вдруг в доме, над его головой, кто-то пробежал. Было слышно, как под живым грузом гнутся и трещат половицы.
Иван рванулся вперед и с такой силой хватился лбом о сырую матицу, что едва не упал без памяти навзничь. В глазах пошли разноцветные круги, а во рту стало так, точно нажевался мокрого сукна.
Очухавшись немного, он заметил, что откуда-то справа пробивался слабый свет. Кучкович шагнул туда и добрался ощупью до низкой дверки в другую, полуосвещенную подклеть.
Здесь неровный земляной пол был выше, и приходилось двигаться на четвереньках. Обогнув какие-то столбы, зашитые досками наподобие амбарного сусека, Иван дополз до еще одной дверки. Она вела в подвал, озаренный зеленоватый светом. Свет шел из открытой отдушины.
Перед отдушиной раскинулся смородиновый куст, весь в пронизанных солнцем молодых, сильных побегах и в кистях еще зеленых ягод. В углу подвала были свалены в кучу остатки прошлогодней, проросшей репы. От нее несло холодной гнилью. Этот запах мешался с теплым луговым, медовым духом, который врывался с воли.
Над Ивановой головой пробежало опять двое или трое людей. С потолка посыпался песок.
"Подпол обыщут всего раньше", – подумал вдруг Кучкович.
У него так затряслось колено, что он привалился плечом к стене. Потом осторожно высунул голову в отдушину. Отдушина глядела в ягодник. Перед ней вдоль дома тянулась в траве выбитая каплями с крыши узкая бороздка голой, щербатой земли, скипевшейся с мелкими камушками. Место было глухое. Правый край ягодника спускался крутыми уступами к городской стене, которую заслоняла в этом месте поеденная гусеницей, но все же густая черемуха. Еще правее, очень близко, почти сразу за смородиновым кустом, была видна подошва вбитого в землю толстого, оплетенного хмелем столба. Это была одна из свай того самого набережного рундука, на котором Кучковна беседовала вчера с посадницей.
Иван огляделся еще раз и стал с трудом протискиваться в тесную отдушину. Он чувствовал, как на груди дерется обо что-то его шелковая пропотевшая сорочка.
IX
Шаги, шаги, шаги…
Весь дом содрогался от многоногого тяжелого топота чужих суетливых шагов, гудел чужими, грубыми голосами. Это был уже не свой дом.
Дочь Гаша кормила гороховым киселем кудрявого сынка. Мальчик упрямо отводил рот от плошки, хныкал и просился в сад. Мать не пускала. Он скучал в чистой бабкиной келье. У него были шершавые яблочные щеки, а на переносье сквозила, как когда-то у Гаши и у Груни, поперечная голубая жилка. Гашины губы вспухли от плача. Она по временам вскидывала на Кучковну глаза, которые все выслезила плачучи, и спрашивала тихим, жалостным голосом:
– Мамонька, что ж будет-то?
– Где угадать? – отвечала боярыня.
К ним наверх не заходил никто. Про них будто забыли.
Кучковна глядела на дочь. Гаша и заплаканная была хороша. Мать ласково провела рукой по ее белой теплой шее.
Когда несколько лет назад (это было незадолго до Гашиного вдовства) на Москве дневало фряжское великое посольство и Петр Замятнич, высланный князем навстречу, потчевал у себя в доме послов, то самый из них первый, старик, весь с головы до ног в красном шумливом шелку – толковали, что он у них больше архиерея, – как увидал Гашу, тогда еще веселую молодицу, так, покуда не ушел, не мог отвести от нее черных печальных глаз. Молчал, смотрел и, словно чему-то дивясь или о чем-то жалея, покачивал седой, странно подбритой головой. А когда посольский поезд уж трогался во Владимир, он, завидев Гашу на дворе, остановил возок и подарил ей на память крест из слоновой кости, фряжский, о четырех концах, с литым серебряным распятием, и четки со своей руки из сине-алого прозрачного камня.
Гаша была чем-то похожа на мать; люди говорили – улыбкой. Только выше ростом, шире в плечах, белее и пышней. И взгляд не тот.
Косое солнце било в окошко. На стенных, ровно отесанных, гладко оскобленных венцах оно румянило прожилки извилистых сосновых слоев, глубже оттеняло глазастые сучки и теплилось желтыми огоньками в проступавших кое-где росинках смолы. Какой жестокой казалась Кучковне эта спокойная веселость летнего утра!
"Где Иван? – думала она. – Вырвался ли из города? Или тут схоронился? Что сделают с ним, если найдут? Какая его крамола, что погнали за ним такую силу? Что будет с Петром? Дознаются ли, что здесь побывал ночью суздальский сват?"
Даже задавать себе эти вопросы было страшно, а ответов не было ни на один.
Но с этих черных дум она то и дело соскальзывала на другие, от которых, сколько себя ни корила, не могла отбиться.
Постаревшее лицо Прокопия, его внимательный взгляд, его негромкий голос… Ей показалось там, на крыльце, когда впускала его в дом, будто ему нужно сказать ей такое, чего нельзя говорить на людях.
А что говорить? Все сказано двенадцать лет назад.
Тогда у него еще не было седых прядей в бороде и набухших кошелей под глазами. Да ведь и она была не та.
Она опять взглянула украдкой на дочь, на внука. Жаркий румянец стыда за нахлынувшие так не вовремя грешные, как ей казалось, воспоминания разлился по ее исхудалому лицу.
Кажется, все давным-давно забыто, схоронено. Так нет же, видать, только сверху понаструпела старая рана, а снизу не поджила!
Кучковна хорошо помнила, как смущался тогда, двенадцать лет назад, Прокопий, передавая ей Андреевы слова. Он все запинался и поправлялся, стараясь пересказать эти слова точно так, как говорил князь.
Князь Андрей Юрьевич в ту пору велел передать Кучковой дочери, что с княгиней Ульяной, с булгаркой, ему, князю, все равно не жить. Княгиня ему во всех делах помеха: чужая кровь. За ее спину прячутся все Андреевы враги – бояре. Князь проводит княгиню назад к отцу, к своему тестю. Тесть, дряхлый булгарский царь (он был еще жив), перечить не станет, когда получит княжеские подарки. Прокопий зачем-то подробно объяснял Кучковне, какие будут подарки: они уж отобрали их вдвоем с князем.
– А тебя, боярыня, – продолжал Прокопий, – князь возьмет себе в княгини.
Судя по тому, как он – просто и без запинки – произнес своим мягким киевским говорком эти слова (а в них-то и была цель тогдашнего Прокопьева посольства), видно было, что это дело крепко-накрепко решенное и что возражений от нее не ждут.
– Меня?! А Петр?
Прокопий пробежал глазами по половицам, помял пояс и сказал очень тихо:
– Князь порадеет и о Петре.
– О Петре не князю радеть, а мне. Петр мне муж.
– Князь Андрей Юрьевич судит так, – ответил Прокопий: – пускай Петр сам выбирает. Петру два пути: то ли в Булгар, за княгиней, то ли в монастырь. Князь Петра губить не хочет и в монастыре не забудет: выведет в игумены, а ежели Петр окажет себя не злым, так и в архиереи.
– А закон? А грех? – твердо выговорила Кучковна.
– Княжая воля – тот же закон, – сказал Прокопий. – Князь все берет на себя. А на тебе греха не бывало и не будет.
Прокопий в детские годы учился недолго грамоте у печерских монахов и любил вставлять в свою речь, не всегда кстати, книжные слова. Видя отпор на лице боярыни, он, чтобы смягчить ее, пролепетал, робея, очень нежно:
– Сад присноцветущ, добродетелей плоды приносяй.
Таких слов князь не поручал ему говорить.
Кучковна долго молчала потупившись. Потом произнесла спокойно:
– Скажи князю: лучше в порубе иссохну, лучше в Москву-реку кинусь, а против закона не пойду. Из чужой слезы не вырастишь себе радости. В чем грешна и в чем не грешна, про то мне одной знать да моему духовнику, а тебе что ведомо? За старый грех отвечу (при слове "старый грех" Прокопий изумленно взглянул на боярыню), а нового греха на себя не приму.
С тем и уехал тогда Прокопий. И больше о том не было речи ни с ним, ни с князем, ни с кем за все минувшие с тех пор двенадцать лет.
Что же хочет сказать ей теперь, когда пролетевшие одинокие годы давно обили, как ветром, ее былой цвет?
"А Груня чего не едет? – подумала вдруг Кучковна, и от этой мысли сердце у нее точно коробом повело. – Уж не попала ли в беду дорогой? Чай, весь путь заставами перегорожен…"
В это время за дверьми раздались неуверенные мужские шаги, и голос Прокопия проговорил негромко:
– Внучонка-то не разбужу, боярыня?
В саду кто-то глухо вскрикнул. Кучковна, подбегая к двери, взглянула в окно: у дома не было заметно никакого движения.
А вдали, на сверкающей солнцем реке, весь в лучах счастливого утра, шел к тому берегу, накренясь набок, паром, набитый пестро одетой челядью. Над людскими головами торчали чьи-то трехрогие вилы. Красная рубаха вчерашнего стогомета горела на солнце жгучим пятнышком.
На Руси занимался новый страдный день.
Прокопий, остановившись на пороге, загородил своим большим телом всю дверь. Его высокая лысина была светлее лица, которое без шлема казалось некрасивее, но добрее и умнее. Он снял доспех и был в простой дорожной одежде. Только серебряный знак, висевший на груди, выдавал его высокий сан.
– Одно у тебя спрошу, боярыня, – сказал он, – и ты мне ответь правду.
Он опять очень пристально посмотрел ей в самые глаза и спросил:
– У тебя в покоях его нет?
– Нет, – ответила Кучковна.
Прокопий мотнул лысиной в знак того, что верит ее словам. Повернулся было уходить, но остановился. Задумчиво постучал золотым перстнем по дверному косяку, посмотрел на нее исподлобья и спросил еще, будто стесняясь своего вопроса:
– И где он, не знаешь?
– Не знаю.
Он опять тряхнул лысиной, выражая доверие. Пожал плечом. Поднял брови. Повел рукой, пошевелил пальцами. Вздохнул и медленно пошел прочь.
И снова Кучковне почудилось, будто хочет сказать что-то еще, но не говорит.
X
С того времени, как боголюбовские пешцы вступили в московский дом боярина Петра Замятнича, прошло уже более трех часов.
Дом был обыскан весь – клеть за клетью, чулан за чуланом. Обшарили весь подпол, облазили все подкровелье. Открыли все сундуки и лари, заглянули под все лавки. Выбрали из сенника, перетряхнули и сметали назад все сено и всю солому. Наведались во все житные ямы. Перещупали рогатинами все зерно и всю муку.
Точно так же перебрали все и у посадника.
Опросили всех боярских и посадских дворовых слуг, воротников, даже зачем-то попа и пономаря, а Иванова конюха и пытали.
Народу у Прокопия было довольно, и под его степенным надзором все делалось истово.
Однако стольника Ивана Кучковича так и не могли отыскать.
Нашли только в глухой клети сбитую им во сне медвежью шкуру, его бесценную соболью шапку, которой завидовал весь Владимир; задеревенелый от сушки охабень; еще сыроватые, грязные, подкованные серебром сапоги; даренную князем саблю; широкий, шитый золотом пояс; красные, прорванные на пятках чулки…
А самого не оказывалось нигде.
Город, боярский и посадничий дворы были по-прежнему оцеплены пешцами. Никого не впускали и не выпускали. Верховой со шрамом поперек лица стерег снаружи Боровицкие ворота, а другой верховой, на буланом забрызганном коньке, не отлучался от Напольных.
Сам Прокопий несколько раз ездил вокруг всего города, проверяя, не дремлют ли его люди. Никто не дремал.
Тем временем и посад и город оправились мало-помалу от первого испуга. Жизнь брала свое, пробиваясь сквозь страх. Осторожно поднимал голову московский будень.
К Прокопию приходил огнищанин и просил дозволения выпустить на луга городское стадо и свой конский табун. Посадские женщины потянулись с коромыслами к реке и, встречаясь одна с другой, стоялись подолгу, толкуя о ночных событиях. На плетне у проскурни опять появились опрокинутые горшки. На церковном дворе вдовый пономарь старательно чистил закапанный воском свечной ставник, перешучиваясь с глядевшей в окно толстой смешливой дьяконицей. Долгобородый воротник подметал у себя перед избой площадку, отдыхал, опершись обеими руками на помелище, и все поглядывал в сторону боярского двора – не покажется ли его меньшак.
Успели попривыкнуть даже и к пешцам на валу, даже и к страже у посадничьих и боярских ворот. Белоголовые посадские ребятишки обступили боголюбовцев и разиня рот разглядывали их щиты и копья.
Младшая поповна, из всех четырех самая шустрая и приглядная, придумывала все новые поводы, чтобы, треща откидными рукавами новой полосатой телогреи, деловито пробежать туда и назад вдоль посадничьего тына, у которого стоял курчавый пешец с прищуренными, смеющимися, красивыми глазами.
Прокопий прохаживался взад и вперед по Петровым верхним сеням. Время от времени он подходил то к садовым, то к дворовым окнам, останавливался, зевал, тяжело вздыхал, а иногда и охал:
– Хо-хо-хо…
Он любил и умел бодро и захватисто начинать большие, трудные дела, но не любил и не умел их кончать. "Киевские дрожжи", – насмешливо говорил про своего милостника князь Андрей Юрьевич. Если удача не давалась в руки сразу, Прокопий ударялся в уныние, принимался скучать, во всем сомневаться и думал только о том, как бы поскорее свалить с плеч надоевшую обузу.
Так было и сейчас. Шаги в доме позатихли. Голоса не гудели, как давеча. Прокопий видел, что от него ждут новых приказов, а что приказывать, он не знал.
"И зачем поднимать эдакий всполох из-за трех человек? – досадливо размышлял он. – Поговорить бы с ними ладком – смотришь, и сыскали бы меж себя в сердцах правду. Уж до того ли опасны, чтоб из-за них троих отрывать от ремесла три сотни добрых рукодельников? Вот такой, к примеру, художник, – подумал он, глядя на вошедшего в сени рыжебородого меньшака, – прогуляет зря четверо-пятеро суток – сколько убытку!"
Меньшак, которого Прокопий оставил при себе для посылок, пришел сказать, что огнищанин спрашивает, где Прокопию угодно позавтракать: сюда ли подать или пожалует к нему, к огнищанину, в дом?
Прокопий распорядился подать сюда и, предвкушая лакомую еду, к которой был неравнодушен, провожал повеселевшими глазами длинную спину уходящего меньшака.
"Ну и тощой! – думал он, оглядывая его лопатки и плечи. – Кости – что крючья: хоть хомуты вешай".
– Постой! – крикнул он вдруг, когда меньшак уж затворял за собою дверь.
Тот воротился и выжидательно встал у порога.
– Чего мне сейчас вспомнилось, – заговорил Прокопий, очень внимательно, по своему обычаю, вглядываясь в крупные веснушки меньшака. – Когда позапрошлого года осенью на булгар вторицей шли и у князя на ночлеге, перед волжской переправой, Борисов меч украли, не ты ль его отыскал?
– Я.
Прокопий, поглаживая лысину, опять всмотрелся в веснушки.
– А у кого нашел?
– У кузнеца у владимирского, у Нелюба.
– А чей был кузнец?
– Боярский.
– Слыхать, другие-то боярские кузнецы хорошо тебя за то отблагодарили?
Меньшак ничего не ответил, только пожал плечами и посмотрел куда-то в сторону.
Украденный меч был заветным княжеским оружием: он, по преданию, принадлежал когда-то князю Борису, убитому без малого двести лет назад и объявленному святым. Андрей никогда не расставался с этим мечом.
Когда вор был найден меньшаком и затем жестоко затерзан и казнен, кузнецы владимирских бояр, ненавидевшие княжеских кузнецов за их льготы, избили меньшака так, что полгода потом он не слезал с печи и стал с тех пор плевать кровью.
Об этом-то и напомнили Прокопию меньшаковы острые лопатки.
– А как искал вора? – спросил Прокопий.
Меньшак опять пожал плечами. В его глазах мелькнула бледная усмешка.
– Как искал? – повторил он. – Ходил. Смотрел. Смекал.
Прокопий прошелся по сеням, постоял у окна, поглядел, как пляшут на реке солнечные гвоздики, и сказал, не оборачиваясь к хитрокузнецу:
– Стольник, видать, из Москвы утек. А?
– Может, и утек.
– Пора бы нам и домой. Как скажешь?
– Твоя воля.
– А все надо бы перед князем совесть очистить. Пока завтракать буду, не обойти ли вам еще разок, наскоре, здешний двор? Как думаешь?
– Отчего не обойти?
– Ты сам-то ходил, искал?
– Ты мне приказал на крыльце быть, так куда ж мне было ходить?
– А сейчас сходишь?
– Могу и сходить.
– Так сходи, пожалуй. А то, может, и ни к чему?
– Твоя воля, – повторил меньшак.
Прокопий опять подошел к садовому окну. За рекой, на Великом лугу, ворочали княжеское, смокшее за ночь сено. Он сказал, подавляя зевок:
– Ладно уж, сходи. Только не больно мешкай. А завтрак пускай несут.
Меньшак отворил дверь и занес ногу за порог.
– Постой, постой! – опять окликнул его Прокопий. – Поди поближе. – Он понизил голос: – Что я тебе в Боголюбове, как выезжали, дал, ты где бережешь?
Хитрокознец не сразу понял, о чем речь. Смотрел на Прокопия, хлопая в недоумении белыми ресницами, потом догадался и спросил.
– Это мою-то утварь?
Прокопий утвердительно кивнул головой.
– В седле, в потайном кармане, – сказал меньшак.
– А на скачке-то, в пути, не помял?
– Свое неужто помну?
– А из седла никто не вынет?
Меньшак в ответ только рукой махнул и опять бледно усмехнулся одними глазами.
– Так ступай посмотри, что ли, кое-где в дому да кое-где в саду, – сказал Прокопий. – Смекни. – Он лукаво улыбнулся: – Когда и Кузьмодемьян-угодник помощи не подаст, тогда можно и домой. А?
Он любил пошутить. Ему очень хотелось домой.
Дома ждало чтение. Когда Андреево войско громило без жалости Киев, Прокопий спасал где мог древние книги. Он вывез их оттуда множество. За их медленным, умиленным разбором (он был не из бойких чтецов) проходили все досужие часы. С ним читывал и Андрей.
XI
Меньшак начал с того, что вышел за ворота Петрова двора на площадь и, не обращая внимания на знаки манившего его к себе издали отца, кликнул того курчавого пешца, который так приглянулся младшей поповне. Это был его ученик по златокузнецкому делу. К посадничьему тыну поставили на стражу другого.
Учитель с учеником прошагали не торопясь в боярский дом. Красивые глаза парня теперь уж не щурились, а пристально и не без страха следили за медленными и точными движениями рыжебородого хозяина.
Они прошли первым делом в глухую клеть, где подробно переглядели и перещупали все брошенные Иваном пожитки.
– Перебери пальцами подбой, – приказывал меньшак, протягивая ученику охабень Кучковича, подшитый желтой крашениной. – Вынь саблю. Тряхни ножны… Ничего не вытряс? Дай-ка я сам потрясу. Перекидай в углу стремена.
Перед тем как выйти из глухой клети, меньшак постоял на пороге, окидывая еще раз беглым взглядом пересмотренные вещи, подергивая огненные волоски длинной бороды, что-то, видать, запоминая и соображая.
Затем стали бродить по дому.
Ходили не скоро, словно гуляючи, и останавливались там, где другому и в голову бы не пришло смотреть. В верхних сенях, например, где не было ничего, кроме лавок да столов, за одним из которых осанисто и усердно завтракал Прокопий, задержались довольно долго: проверяли вдвоем все оконницы, одну за другой. Боярин Петр Замятнич гордился этими оконницами. Это были толстые доски, в которых выпилили неровные круглые отверстия, а в отверстия вставили мутноватые стекла с радужным отливом. Таких стеклянных окон не было даже в соседних, княжеских хоромах.
Прокопий, не переставая жевать, отставляя одну миску и принимаясь за другую, поглядывал на меньшака потускневшим от сытости, равнодушно-снисходительным глазом, будто говорил про себя:
"Что ж, делай по-своему, раз тебе охота, на то ты и хитрец; мешать не стану, однако толка от твоих стараний не жду".
Когда спустились с лестницы к наружным дверям и хотели, не выходя на крыльцо, взять вправо, чтобы попасть в подлестничную клеть, где сидели сенные девушки, меньшак остановился вдруг около боковой узенькой дверки в чулан и погрузился в размышления. Долго вертел пальцем туда и сюда скинутый с петли дверной крюк, нагибался (он был очень близорук), рассматривал со всех сторон и даже неприметно лизнул ржавчину на бородке крюка, потом, многозначительно взглянув на ученика, молча показал ему, какими разными полосами лежит ржавчина: где осталась цела, а где содралась, обнажив черное, местами блестящее лицо железа.
Он заставил кудрявого парня запалить лучину и, войдя в чулан, где пахло сухой малиной, внимательно оглядел западню, вбитое в нее железное кольцо, пазы, куда она ложилась, и ступеньки осклизлой лесенки, что спускались в подпол.
На самой западне – около кольца, вокруг западни – на полу чулана и на ступеньках был приметен очень небольшой, уже подсохший, но свежий кровяной следок, в разных местах одинаковый, только по-разному повернутый – где так, где эдак; и оттиснулся тоже по-разному – где поярче, где побледнее.
Дошла очередь и до самого подпола. Там провели больше часа.
Прокопий кончил завтракать. Узнав, что хитрокознец еще не вернулся с обхода, он не очень огорчился. Его тянуло ко сну. Он тут же, в сенях, залез на лежанку.
"Хороша у Кучковны дочка, – думал он засыпая: – бела, дородна, тонкоброва. Однако мать прежде-то куда лучше была. Да и сейчас хоть икону с нее пиши… Говорит: в седле, в потайном кармане… Ох, не помял ли!.."
В подполе жгли лучину за лучиной, ходили, ползали, шарили. Долго провозились около столбов, зашитых досками наподобие сусека. Доски отнимали. Там оказалось пустое подпечье, где нашли только заросшую старой пылью ломаную прялку, разбитую, тоже густо запыленную глиняную свистульку да костяной остов дохлой крысы.
Перебрали, распугивая пауков и мокриц, кучу проросшей репы.
Подошли и к отдушине.
Меньшак, как только подступил к ней, сразу впился близорукими глазами в ее нижнюю, местами подгнившую колоду. По вытеске в ее наружном краю было видно, что на зиму отдушину закрывают снаружи ставнем. Торчал и согнутый гвоздь, которым убранный на лето ставень закрепляли снизу, чтобы не отходил от колоды.
Меньшак согнулся в три погибели. Пламенная борода мела занозистый срез дерева.
Под широкой головкой кованого гвоздя, зацепившись о ее неровную, острую кромку, мотался на оконном сквозняке какой-то крохотный белый лоскут.
Веснушчатые пальцы, необыкновенно тонкие, длинные, проворные и дружные, осторожно сняли лоскут с гвоздя, положили его на ладонь и бережно разгладили.
Это был местами размахрившийся по ниткам, очень маленький обрывок плотной, дорогой шелковой ткани.
Меньшак поднес его к самым глазам, потом к носу и, принюхиваясь к тряпице, как к цветку, взглянул на ученика с неясной улыбкой. Затем протянул ему ладонь с ветошкой и сказал:
– Нюхни. Чуешь?
Ученик ничего не почуял, но из уважения к хозяину закивал головой и тоже улыбнулся, хоть и не понимая чему.
– Небось, не чуешь! – презрительно выговорил бородач. – Свежим человечьим потом отдает, вот чем. Учись!
Он просунул голову в отдушину и оглядел смородиновый куст, который теперь приходился в тени. Два молодых побега были сломлены. Листья на них чуть повяли, но еще не свернулись. На лысой бороздке, пробитой каплями с крыши, лежала кисть раздавленных зеленых ягод.
Меньшак выпрямился и сказал:
– Тут, в подвале, больше делать нечего. Зверь на волю вышел. Идем в сад.