Текст книги "Московляне"
Автор книги: Георгий Блок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
V
Откашлялся, отдышался кое-как, но не вернулся в избу. Плотно запахнув облезлый тулуп, обеими руками прижимая бороду к груди, воротник сидел сгорбившись на завалинке и пережидал, не приступит ли опять к горлу несносная перхота. В глазах стояли выбитые кашлем слезы.
Он много лет болел грудью и привык к этим одиноким ночным сиденьям. В такие часы яснее думалось, и притом всегда о самом, как ему казалось, нужном.
Самыми нужными он считал мысли о детях. Ему было приятно, что все они – на своих ногах, давно уж едят свой хлеб и от отца не зависят. Но, как всем старым родителям, ему представлялось, что его два сына и дочь, все трое уже немолодые и многосемейные, никак не могут обходиться без его советов. Дети терпеливо выслушивали отцовские настойчивые советы, но почти никогда им не следовали. Все их неудачи старик объяснял их непослушанием отцу, а все удачи приписывал своим советам:
– Я ж те говорил!
Воротник, пока не сломила его хворь, был кузнецом. А кузнецов принято было считать людьми, сведущими во всем и многоопытными, почти знахарями, а то и колдунами. Когда у соседей случалась какая-нибудь пропажа, его просили помолиться кузнецкому святому Кузьмодемьяну. Старух, которые жаловались, что у них к сердцу подкатывает желвак, он охотно лечил, давая им пить мутную воду из-под точильного круга. И старухи уверяли, что от этого легчает. Его уважали, да и сам он привык считать себя человеком особенным, безошибочно умным.
Старший сын воротника, большак, как звал его отец, жил здесь, на Москве, и, как отец, как дед и прадед, был кузнецом. Этому сыну приходилось часто терпеть огорчения, виновником которых был главным образом княжой огнищанин. Кузница стояла, по словам огнищанина, на княжеской земле (об этом шел долгий спор, для кузнеца, видимо, безнадежный), и огнищанин требовал поэтому, чтобы воротников большак работал на него даром. А в кузнецкой работе у ястребка (так втихомолку звали огнищанина все на Москве) всегда была великая нужда, потому что, торгуя лошадьми, огнищанин держал огромный табун и был, кроме того, большим любителем всяких домашних хозяйственных затей и новинок. Он первый на Москве понавесил у себя на всех дверях трубчатые замки с потайным вырезом. Светцы для лучины требовались ему каждый год новые, все более и более замысловатые. А пуще всего он любил всякие ковчежцы, большие и малые, с затейливой железной оковкой. На удовлетворение этих прихотей молодой кузнец тратил уйму времени. Но он был вынослив, чудовищно силен, превосходно владел молотом и зубилом, а сторонних заказов было довольно, и его семья жила безбедно.
Благополучие большака объяснялось, по мнению воротника, тем, что он поступил по отцовскому совету: поставил кузницу на самом прибыльном месте – на выезде, на Можайской дороге. А если даровая работа на огнищанина была убыточна, то виноват в этом был уж не отец, а сын: не послушал отца, расположился направо, а не налево от дороги. Левую сторону, как думалось почему-то воротнику, никто бы не посмел назвать княжеской.
О единственной дочери старик-воротник всегда размышлял с досадой. Она против воли отца вышла за простого сироту-хлебопашца, чего горожанке, да еще кузнецкой дочери, делать не следовало. Вот и расхлебывает.
Правда, муж ее был человек старательный и тихий, жену берег и тестю не грубил. Правда и то, что их крохотная подмосковная деревенька за ручьем Ольховцом была не княжая, не боярская, а вольная. Да беда в том, что как-то, в недородный год, когда ниву побило градом, их сельский мир, оставшись еще до рождества без хлеба, с отчаяния ударил челом хромому посаднику. Тот поломался, но все-таки выручил, дал сиротам лежалого, посолоделого жита. Однако с тех пор, вот уж седьмой год, деревенька дорого расплачивалась за посадничью помощь, и этой расплате не видать было конца. Летом работали на посадничьем поле всем миром по четыре дня в неделю, а зимой приводили на посадничий двор ярок, яловиц, гусей, носили холсты, полотенца, хмель, сыр, беличьи шкурки, яйца, овчину, посаднице же еще и белых голубей.
У дочери воротника было восьмеро детей. Когда бабка таскала внучатам украдкой от мужа за пазухой ржаные лепешки, воротник прикидывался, что ничего не видит, а в груди у него начинало клокотать, и он заливался кашлем.
Утешали зато мысли о меньшом сыне. О нем старик думал чаще всего и охотнее всего.
Меньшак вышел весь в родимого батюшку: такой же настойчивый и всегда уверенный в своей правоте. У отца с сыном из-за этого в былые, давнишние годы дня не проходило без громкого крика. Как только у сына начала пробиваться борода, он сбежал из родительского дома во Владимир.
Отца подкосила сыновняя дерзость: вскоре после того он и начал болеть грудью. Воротник долго бушевал и каждый день грозился, что силой вернет сына. Но года через два стороной дошла весть, что сын во Владимире не скоморошит, а трудится с великим усердием и с таким искусством, что стал известен в кругу тамошних знаменитых ремесленников. Старик поехал проверить, так ли. И убедился, что его не обманули.
Он попытался было уговорить дитятю вернуться в Москву: вдвоем, отец с сыном, чего бы наработали и какая легкая выдалась бы тогда старость им, родителям! Но сломить молодого упрямца не удалось. Побранившись, подумавши, повздыхав и накашлявшись вдосталь, отец решил, что дитяти так, пожалуй, и лучше: ремесло у него такое, что на Москве не найдет спроса, какой бывает на богатой Клязьме.
На том старик и уехал из Владимира и сразу после того, продав кузницу, ушел в воротники, потому что ослабевшая рука уж не справлялась с молотом.
В воротники его пристроила Кучковна – через посадницу.
На одном все же ему удалось настоять: по его уговору сын перебрался из Владимира в Боголюбово и стал с этих пор рукодельником уже не посадским, а княжеским. Помог в этом стольник Иван Кучкович, с детства хорошо знавший всю их семью.
Воротник думал и говорил с гордостью, что именно эта им подсказанная и им же осуществленная перемена в жизни сына была основой теперешнего счастья его меньшака.
Меньшак не изменил семейному обычаю: молился тому же кузнецкому угоднику Кузьмодемьяну, но был не простым кузнецом, а златокузнецом, или, как называли его книжные люди, "хитрокознецом".
Его изделия – пряжки, перстни, височные подвески, наперсные гривны, оклады для икон, – приухорошенные всякими кознями, измышлениями и догадками, резко отличались от работы дешевых льятелей серебра и золота. Никто не мог сравниться с ним в искусстве тянуть тонкую, как детский волос, золотую проволоку, свивать ее в безупречно ровный жгут, или (как чаще говорили) в скань, и укладывать эту скань прозрачным, каждый раз новым узором.
Он чуть ли не первый в Суздальской земле научился лить расплавленное золото через мокрую метлу, разбрызгивая на мельчайшие капли, и усаживать этой зернью свое узорочье с такой, как выражались те же книжники, измечтанной красотой, что оно выходило похоже на золотовоздушный цветник, который будто даже чуть колыхался, как тот прозрачный пар, что подрагивает в летние дни над согретыми солнцем полями.
Но князь Андрей, взыскательный и многоопытный ценитель златокузнечного дела (боголюбовское и владимирское узорочье славилось не только на всю Русскую землю, но было известно и за ее пределами – в Булгарии, в Венгрии, в Польше, в Швеции), – князь Андрей Юрьевич особенно ласкал своего рукодельника за его уменье нежно сочетать белое серебро с любимой князем яркой позолотой. По части этого художества московский хитрокознец, успевший к тридцати пяти годам отрастить почти такую же, как у отца, длинную и узкую пламенно-рыжую бороду, не знал соперников.
Нынче ночью, в самую грозу, когда стольник Иван Кучкович с кем-то еще (воротник в потемках не разглядел, с кем) вломился в Москву, прискакал с боярином и его конюх. Он приходился воротнику племянником-братаничем (сыном брата) и ночевал у дяди в избе. Дядя, само собой, накинулся на него с расспросами про рыжебородого дитятю, и боярский конюх, пока обсушивался и ужинал, успел кое-что порассказать.
В Боголюбове, да и во Владимире было, по его словам, много толков про боевой топорик, утворенный недавно сыном воротника для князя. Конюх рассматривал вещицу еще в работе и теперь подробно объяснял старику, как его меньшак насекал стальную щеку топора зубильцем, как обкладывал ее серебром, как старательно вковывал это серебро во все щербинки стали, как резал по серебру узор и как расцвечивал его позолотой. На обушке и на одной стороне лезвия первая буква княжого имени – «аз», и та вырезана не просто, а по-книжному, в образе крылатого змия, прободенного мечом. А на оборотной щеке – раскидистое древо живота, и около него – две райские птицы – два сирина.
Персидский гость, оглядев топорик, всплеснул руками и сказал, что нигде такой красы не видывал. Князь и сам не налюбуется: наградил художника, кроме желтой ящерки, еще гнедым жеребцом из своего табуна.
– Какой такой ящерки? – с недоумением спросил воротник.
Конюх объяснил, что у тамошних кузнецов так зовется самородное, необделанное золото. И добавил, что прежде у князя были в особой чести златокузнецы, которых привели из разгромленного им Киева, а теперь на первом месте – воротников сын.
– Как бы люди не позавидовали, – помотал головой старик.
– Посадские-то кузнецы еще как завидуют! – ответил конюх. – Ящерка-то им, чай, тоже нужна для дела, да щипчиков, да зубилец, да молоточков целый набор. А даром ничего не достанешь. Вот и лезут в долги. А твоему когда что надобно, от князя все получит так. Да еще когда выберет времечко, старается и не на князя: скупщикам сдает, а те развозят куда требуется для продажи. Как ему не завидовать? Бывает, что и до драки дело доходит.
– А дома у него каково?
– С домашними разве только ночью словом перебросится: недосуг. Ведь работает-то не одинком: двое помогают да четверых учит. А за всеми шестью какой нужен пригляд! Хоть он с ними и крутенек (обычай, сам знаешь, у него тяжел), а все норовят понапакостить.
Вот эти-то новые рассказы отец и перебирал сейчас в памяти, сидя ночью на завалинке и обдумывая на все лады, что бы посоветовать сыну. Как бы не растряс накатившего счастья! Да и многодетной сестре – хоть богатый брат ее и не забывает – мог бы почаще пособлять.
Воротник в последний раз видел своего меньшака прошлым летом, когда тот со всем боголюбовским полком шел походом на Киев. Про этот-то второй, неудавшийся киевский поход и говорил со злорадством Иван Кучкович. Андрей собрал тогда огромное войско со всех северорусских княжеств. Боголюбовские пешцы поджидали на Москве дмитровцев, и сын прогостил у отца двое суток. В кругу полковых товарищей, таких же, как он, ремесленников, он выделялся чистотой одежды и шегольством вооружения: ни у кого кожаный щит не был окован так прочно и так легко, никто не мог похвастать такой удобной и так вычурно оправленной боевой рогатиной.
В голове у воротника только стала мерцать какая-то мудрая, как ему сдавалось, мысль насчет советов сыну, когда до его уха донесся странный звук.
Он насторожился, вытянул шею, поднял лицо.
Вот опять что-то. То ли подкова цокнула о камень, то ли ножны меча брякнули о стремя. Где-то еще, в другом конце, будто протопотал табунок лошадей. А тут ближе, за городской стеной, словно шаги и тихие людские голоса.
Что за чудо? И в такой час: чуть взбрезжило.
Теперь уж вполне отчетливо, совсем близко – за воротами напольной, Неждановой башни – коротко, с низкой хрипотцой проржал конь.
Воротник, путаясь в долгополом тулупе, зашагал к боковой дверке башни, где был ход на верхние ее связи. Угодив чоботом в оставшуюся от грозы лужу, старик, пока поднимался ощупью в темноте по сосновым ступенькам, бормотал про себя:
– Держат десятерых сторожей, а все десятеро, взаместо того чтоб стоять по башням да город беречь, стерегут посадничий горох! А ты за них по лестницам лазь день и ночь! Тоже, посадник! Княжое око!..
VI
В узкие прорези дозорных щелей, затянутые кое-где росистой паутиной, сочился рассвет. Полумрак, еще державшийся внутри второй башенной связи, был красноват.
Воротник приложился глазом к одной щели, потом торопливо – к другой, потом еще поспешнее – к третьей, опять к первой и, прилипнув лицом к бревнам, остолбенел.
Было от чего остолбенеть.
Вдоль всей городской стены, куда только хватал стариков глаз – за пышными лопухами сухого рва, по всему обросшему плотным дерном валу, – похаживали где в одиночку, где по двое или по трое какие-то люди. Воротник не сразу разглядел, что у них в руках: в дозорные щели задувало утренним холодом, глаза застилались слезой, и она мешала видеть. Вскоре, однако, старик различил, что все, кто на валу, сильно вооружены. Вглядевшись еще пристальнее, он по поярковым шапкам с косым отворотом, по кожаным щитам узнал, кто они: это были – верить ли глазам? – те самые Андреевы боголюбовские пешцы, что простояли прошлым летом двое суток на Москве!
За валом, у въезда на широкий мост, который был перекинут через ров и вел к воротам, виднелся верховой. Это его-то буланый конек, вероятно, и ржал. Перед верховым, спиной к воротам, стоял, небрежно покачивая ногой, пешец. Они разговаривали вполголоса. Слов было не разобрать. Пешец трепал лошадь по храпу. Она недовольно подергивала головой. И всадник и конь были густо закиданы свежей грязью. Верховой сидел на седле боком, ссутулившись, низко свесив голову, и, лениво отвечая собеседнику, соскабливал что-то ногтем с медной рукояти короткого меча.
"Княжой мечник", – решил старик.
Хоть боголюбовские полчане подступили так бесшумно, что внутри города никто, кроме воротника, ничего не слыхал, однако проезжать им пришлось посадом, и там они, видать, кое-кого всполошили. Со дворов никто не решался выходить, но воротник рассмотрел, что где из окошка избы, где из-за плетня или из-за огородного куста выглядывают заспанные, испуганные лица.
Солнце еще не всходило. Было туманно, но уж почти по-дневному светло. Направо, внизу, у самой реки, обозначались сквозь алевшую мглу очертания нераспряженных пустых телег. На них, очевидно, и пригнали пешцы. Телег было немного. Воротник принялся было их пересчитывать, чтобы узнать, велик ли прибывший отряд, но его отвлек от этого счета приближавшийся конский топот, который ранее послышался ему вдалеке.
Зеленый вал с протоптанной по его гребню извилистой тропкой, сбегая по южному склону Московского холма, становился книзу все выше, затем, не доходя реки, заворачивал вправо и терялся за угловой башней городской стены. Взглянув туда (оттуда и слышался топот), старик заметил, что вдали, за валом, над самой его бровкой, плывут в гору пять человеческих голов. По их скорому, ныряющему движению было ясно, что это верховые и что они приближаются на рысях. Пешцы на валу пооправились, подтянулись и, перестав похаживать, замерли каждый на своем месте.
Воротника разобрала перхота. Когда он кое-как подавил ее и опять припал глазом к щели, конные успели уже подъехать и гремели подковами по горбыльчатому настилу моста.
До них было меньше десяти шагов: он мог разглядеть их в упор.
В глаза кидался передовой. По острому, рубчатому шлему с золотой насечкой, по длинной, мелко завитой кольчуге, по вырезному серебряному знаку, висевшему на груди, по наборной уздечке с бирюзовыми глазками старик догадывался, что это – из всех самый главный: полковой воевода или тысяцкий, должно быть из больших боголюбовских бояр.
Его немолодое смуглое лицо с ярко-седыми прядями в темной лопатке раздвоенной бороды было, как у всех его спутников, охвачено той особенной бледностью, какая бывает только на рассвете, и казалось оттого осунувшимся, утомленным.
Он через плечо негромко говорил что-то другому верховому. Тот внимательно слушал, наклонив широкое лицо, обезображенное поперечным шрамом. Воротник разобрал только последние слова:
– …там и стой.
Человек с шрамом заворотил коня и по лужам, далеко расплескивая грязь, поскакал в сторону Неглинной.
Один из спутников воеводы, поотстав от других, круто обернулся назад и, упершись вытянутой рукой в крестец своего широкозадого холеного гнедого жеребца (воротник приметил этого всадника по странному шлему с загибом внизу в виде кругового козырька), переговаривался с тем конным дружинником, что стоял перед мостом на буланой забрызганной лошадке. Всадник в странном шлеме отнял руку от конской спины, оправил ворот кольчуги и повернул голову: длинное, очень, как у всех, бледное веснушчатое лицо; огненно-рыжая борода до половины груди… Воротник узнал своего меньшака. Блекло-голубые глаза сына беззаботно глядели вверх, на ту самую дозорную щель, откуда наблюдал за ним отец.
Старик оторвался от прорези и, по привычке, прижал ладони к груди. Его сильно пошатывало. Он ничего не понимал.
– О судари-светы! – бормотал он. – Что творят-то!.. Сами с собой деремся!
Вдруг он спохватился, что ведь надо же скорей, со всех ног бежать к посаднику, растолкать его, ежели спит, и сказать обо всем, что видел.
– О судари-батюшки!.. Меньшак!.. В шеломе… да на каком жеребце!..
Спускаясь бочком по крутой лесенке, он слышал, что в ворота гулко стучат чем-то жестким. От этих ударов гудела вся башня.
– Козьмодемьян-угодник!.. Что делать? Отворять?.. А посадник?.. Да своим как не отворить! Ведь свои же – княжие слуги! Вразуми, угодниче!..
В городе царил переполох.
От дома к дому бегали растерянные люди. Огнищанину вывели зачем-то на середину городской площади оседланную рыжую кобылку; он всунул левую ногу в стремя, но молодая кобылка горячилась, вертелась, била задом, и ястребок, прыгая вокруг нее на одной ноге, все не мог вскочить в седло. Встрепанный поп в белом подряснике метался у себя на огороде, распугивая кудахтавших кур, и что-то кричал, размахивая руками, суетившейся на крыльце попадье. Старуха-проскурня поспешно снимала горшки с кольев своего плетня. Жена воротника, ни жива ни мертва, не смея переступить порог, высовывала из дверей избы голову, как мышь из норы. Из-за ее плеча выглядывало вспухшее от сна лицо приезжего конюха.
Ворота посадничьего двора были растворены настежь. Сам старик-посадник, неловко застегивая на ходу красную ферязь[36]36
Ф е р я з ь – долгополая мужская одежда с длинными рукавами, без воротника.
[Закрыть] (подарок княгини-булгарки), тяжело переваливаясь, как селезень, с одной кривой ноги на другую, торопливо ковылял к городским воротам в сопровождении целой толпы челяди. Завидев воротника, он издали свирепо погрозил ему обоими маленькими, как у ребенка, кулачками.
А полотна ворот скрипели, трещали, дробно колотились о запор под людским натиском, и в них с той стороны все бухали теперь уж во много кулаков, да чей-то голос явственно кричал оттуда:
– Отпирай! Отпирай, тебе говорю княжим именем!
– Отпирай, бородатый леший! – завизжал посадник. – Проспал Москву, старый харкун!
В это самое время взошедшее солнце, прорвав туман, кинуло в город первые багряные лучи. Зардели густые вершины сосен. Загорелись золотом церковные кресты. Сверкнуло слюдяное оконце в избе у пономаря. Седые от густой росы островки дворовой травы заискрились смарагдами и алмазами. Длинная тень боярской вышки протянулась поперек всей площади и ушла концом в темную толчею стволов векового бора.
А в ясном небе, забирая все выше и выше, плескались чуть порумяненные солнышком белые голуби.
VII
Кучковна сама отперла дверь.
На ее крыльце толпилось много народу.
Пока отводила дверную створку, успела увидать красную полу посадничьей ферязи. Кто-то рыжебородый с длинным веснушчатым, знакомым как будто лицом попятился, дверь распахнулась.
Перед Кучковной стоял рослый, плотный человек в богатом боевом доспехе. Она не решалась поднять глаза и заметила сперва только длинную дорогую, мелко завитую кольчугу, вырезной серебряный княжеский знак на высокой груди (такой же знак на такой же шейной цепочке носили ее братья Яким и Иван) да большую смуглую руку с тяжелым золотым перстнем.
Потом вскинула ресницы…
Из-под низко надвинутого на брови острого, рубчатого шлема на нее глядело немолодое усталое лицо. Рука с перстнем теребила угол темной раздвоенной бородки, прохваченной ярко-седыми прядями.
Она узнала его не сразу. Только встретившись с ним глазами, поняла, что это Прокопий, бывший вышгородский полонянник, когда-то жалкий кощей, над которым смеялись владимирские девушки, а теперь первый княжеский милостник, Андреева правая рука, – да, сомнений нет! – тот самый Прокопий, что приезжал к ней двенадцать лет назад Андреевым послом.
Не сводя с нее внимательных глаз, он негромко произнес только одно слово:
– Где?
Она молчала.
Выждав немного, он проговорил все так же тихо:
– Молчишь?
– Чего молчишь? – взвизгнул посадник. – Отвечай: где княжой стольник?
Прокопий поднял темную бровь и оглянулся через плечо. Его смуглое лицо передернулось мужеской брезгливостью. Он, не повышая голоса, сказал посаднику:
– Тебя кто звал? Ступай к себе.
Часто моргая, точно от слишком резкого света, посадник глядел на Прокопия с недоумением и испугом. Спросонок, впопыхах, идучи к воротам, он невзначай вдел одну пуговицу в две плетеные петли, и оттого красная ферязь смешно топорщилась у него на животе.
– Ступай. Чего стоишь? Наведаемся и к тебе.
Посадник, растерянно облизнув губы, высунул было длинный желтый зуб, желая что-то сказать, но ничего не сказал, развел руками, повернулся и, тяжело перекачиваясь с одной ноги на другую, стал спускаться с крыльца. По знаку Прокопия три пешца пошли за ним.
Когда люди на крыльце расступились, давая им дорогу, Кучковна заметила, что ее ворота заперты наглухо и около них – сильная стража. Посреди двора стояла запряженная четверней порожняя повозка брата Ивана. На ее колесе сидел Иванов конюх. Держа руки за спиной, завалив набок простоволосую голову, он тер ухо о плечо. По положению этого плеча Кучковна поняла, что руки у него связаны. Его стерегли оба боголюбовца.
– Что ж, боярыня, – выговорил со вздохом Прокопий, – молчишь, так и молчи. Обойдемся и без твоих слов: разыщем. Уйти ему некуда: и город и твой двор кругом оцеплены. Поди покамест к себе наверх, да возьми к себе дочь со внучонком, чтобы их кто часом не испугал (он очень мягко, по-киевски, произнес это слово). А за свое добро не бойся: никто ничего пальцем не ворохнет – народ верный.