
Текст книги "Московляне"
Автор книги: Георгий Блок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
III
С великим рвением принялся Кучко за дело, порученное Мономахом.
На отданной ему по грамоте пустой княжеской земле он обязывался расчищать пашни и ставить в черном лесу дворы, призывая к себе для этого вольных охочих людей. За труды по обращению дикого леса, песков и кочек из пустого места в жилое эти собранные отовсюду добровольцы вознаграждались временной свободой от княжеского суда и от княжих поборов. Подсуден князю оставался на этот срок только сам Кучко. Но зато на доверенной ему пустоши он становился на время – на пятнадцать – двадцать лет – полным владыкой: надзирал за приглашенными им насельниками, разрешал тяжбы, карал за провинности, а с проезжих людей брал в свою пользу пошлину.
Он был предприимчив, знал до мелочей все местные обстоятельства и, очутившись в кругу вятичей, не стал заволакивать себе глаза высокомерным предубеждением.
Из их здорового, рослого и красивого племени взял он себе вторую жену. Она подарила ему двух молодцов-сыновей и красавицу дочку. У вятичей отстоялась к тому времени своя знать, и брачный союз с богатой вятичанкой не был бесчестьем для скромного еще в ту пору Мономахова дружинника.
Когда Кучко стал манить людей в укромные московские дебри, ни разу еще не хваченные войной, когда начал соблазнять истомленную бедноту надеждами на льготную жизнь, то в охотниках не оказалось недостатка. Пришли на клич и земляки его, суздальцы, и смоляне, и черниговцы, и новгородцы.
Староселы-вятичи дичились только на самых первых порах, а потом очень скоро зажили одной жизнью со слобожанами.
На глазах преображались вокруг обросшего соснами холма берега Москвы-реки, Неглинной и Яузы.
Пятнадцати лет не прошло, как во всем стали замечаться перемены. Уж в каком-то свежем срубе, сверкнувшем сквозь поредевшие деревья еще белыми, как вареная кость, венцами, визгливо завертелся гончарный круг. Уж о кудрявом кузнеце-любечанине, приютившемся в соседней избенке, пошли толки, будто умеет ковать еще не виданные вятичами конские удила. Уж Кучкова челядь не чиркала больше сохой-цапулькой его гладкую, бархатную, на совесть расчищенную ниву, а поднимала боярскую землю новым железным лемехом, который выковал тот же кудрявый кузнец. Уж не одной молодице испортил сон перебравшийся из-под Киева впалогрудый старик с половецкой сабельной отметиной поперек лысого лба: всякой хотелось вплести себе в волосы серебряные кольца его тончайшего изделия.
А сиротке Милуше, той самой, что каждый раз краснела до слез, когда мимо ветхой горенки, где жила она с матерью-вдовой, проезжал на ястребиную охоту старший Кучков сын, – ей, по бедности, недоступна была даже и мечта о таком бесценном украшении. Печально отставала она от подруг, когда те, пересмеиваясь, бежали пестрой стайкой к Яузскому пристанищу, в ивовый шалаш, где синегубый булгарин торговал бусами из горного хрусталя и красного сердолика. И уныло отмахивалась рукой от оборванного дурачка и заики Зотика, который славился тем, что с беспримерной меткостью бил тупоносыми стрелами речных бобров, водившихся тут во множестве, и навязывал всем чуть не даром их тронутые сединой шкурки.
За первым десятком лет миновал второй, и уж не в другие села, а сюда, в новые московские слободы, потянула вся ближняя вятическая округа, зная, что здесь легче найти и ловкого рукодельника, и нужный товар.
Даже такому захожему люду хорошо знаком стал теперь широкий в плечах пожилой человек с бычьей шеей и вытянутым вперед толстокожим лицом, который, невзирая на дебелость, еще проворно перебирал толстыми ногами и успевал за день побывать везде, вмешаться во всякое дело, свое и чужое, ввязаться в любой разговор, каждого закидать быстрыми вопросами и всем надавать не то советов, не то приказов.
На вопросы отвечали вежливо, советов слушались, приказы исполняли. Все знали, что с этим непоседливым говоруном надо жить если не в любви, так в ладу, что от его волосатых рук не уйдешь, без его помощи не обойдешься, без его защиты сгинешь, что величать его надо боярином, что в его имя все лесное поселение прозвано Кучковым.
Не без пользы для себя усердствовал Кучко. Лучшие пахотные земли, сенокосы, пастбища, борти, бобровые гоны и рыбные ловли достались ему. Проезжие купцы, число которых все росло, с неохотой, но исправно выплачивали ему торговую пошлину, называвшуюся мытом, в сторожевых избах – Мытищах, которые он поставил на Яузе, на Всходне и в других местах.
Немалый доход притекал и от судебной расправы. И по другим поводам (а иногда – в поисках его милости – и без всякого повода) несли к нему соседи на двор кто белку, кто куницу, кто соболя, а кто и денежный подарочек.
Кучко, привыкнув смолоду сознавать себя чуть ли не бедняком, убедился вдруг не без удивления, что стал несметно богат.
Но тут же заметил и другое: что состарился.
IV
Неволя-неволюшка – боярский двор:
Походя поешь, стоя выспишься… —
так певал вполголоса Кучков холоп Истома, когда гонял на водопой стоголовый боярский табун. Пел, а сам оглядывался: не услышал ли кто его песни?
Кучко с годами делался все более запальчив и крут. Чуть кто поперечит – сейчас же нальется загривок кровью, глаза побелеют, а губы запрыскают слюной. А там, глядь, и замахнется резным кипарисовым посохом, отнятым когда-то у прохожего греческого монашка. Даже сыновья, оба уже женатые, поглядывали на этот посох с тревогой.
Не страшилась боярина одна только недавно взятая в дом молодая сноха Милуша, первая его подручница по всему обширному хозяйству.
Она была все так же тиха, как и в девичьи годы, когда жила с матерью-вдовой в горькой избушке на краю села. Но, распоряжаясь теперь всей Кучковой челядью, умела своим кротким, почти беззвучным голосом сказать невзначай такое, что у того же холопа Истомы мигом начинали трястись костлявые коленки. А она посмотрит на него ясным взглядом, усмехнется как-то вкривь одним волчьим зубком, мотнет вплетенными в волосы серебряными кольцами старикова тонкого изделия, поправит на шее золоченые бусы, купленные мужем у синегубого булгарина, и отойдет как ни в чем не бывало.
В боярской семье всем вкралась в душу: батюшка-свекор доверил ей все ключи, матушка-свекровка подарила лучшую соболью шубу со своего плеча, а муж, слывший до свадьбы буяном и гулякой, даже любимых ястребят забыл из-за ласковой жены. Только золовушка, Кучкова дочь, красавица Параня, упрямо отводила от снохи светлые свои глаза, отороченные густыми, как бобровая кисть, черными ресницами. Но ей шел всего лишь пятнадцатый год, и голоса в доме у нее еще не было.
Одно дело – своя безответная челядь, другое дело – соседи: слобожане и селяне. Управляясь с ними, Кучко хоть о своей прибыли никогда не забывал, однако помнил и Мономаховы хитрые уроки. Опасаясь гибельных людских побегов, он научился без убытка для себя соблюдать такую меру, чтобы за его хребтом соседям жилось все же хоть немного привольнее, чем около другого боярского или княжеского двора. Села и слободы, выросшие под его рукой на лесных вырубках – где в четыре, где в шесть, где в восемь дворов, – не клонились к убожеству. С их стороны он не ждал обиды и не расходовался на устройство кругом своей усадьбы на сосновом холме ни каменной ограды, ни бревенчатого тына.
"В чести – что в шерсти", говорит пословица. Боярину жилось тепло. Свои дебри и мхи он полюбил, как вторую родину, и, забыв бродячую молодость, сделался отъявленным домоседом.
Однако забот было довольно. Когда вечерами, перед сном, он отдавался мыслям о будущем, мясистые наплывы его низкого лба собирались в толстые складки и щетина бровей ходила ходуном.
Женив старшего сына по своему выбору, Кучко сам нашел невесту и меньшому. Она была смирна, но нехороша собой. Сколько боярыня, жалея сына, ни спорила из-за нее с мужем, тот, как всегда, настоял на своем.
– Жена – не пряник, а ржаной ломоть, – сказал он.
И боярыня смолкла, обиженно подобрав дряблые мешочки давно увядших щек.
Сыновья в дом глядят, дочь – из дому. По местным понятиям, зеленоглазая красотка Параня давно уж поспела замуж, а Кучко все держал ее в девках, приглядывая жениха себе по нраву.
Деловые заботы глодали пуще семейных.
Со смертью Мономаха жалованная грамота потеряла силу. Но Кучко сумел так притаиться в своем глухом углу, что о нем до времени не вспоминали. Иначе пошло дело, когда на киевский стол сел черниговский князь Всеволод Ольгович.[11]11
Троюродный брат Юрия Долгорукого. Умер в 1146 году.
[Закрыть] Юрий Владимирович, зная его алчность и коварство и предвидя столкновение, начал набирать себе в дружину боярских сыновей и в поисках средств для пополнения на военный случай казны принялся шарить долгой рукой по самым отдаленным углам своей волости. Кучко, не зная, на чью сторону склонится счастье, решил обезопасить себя с обеих сторон.
Больше всего боялся он, как бы не налез на его слободы сам Юрий, чего еще, по счастью, не бывало ни разу. Кучко понимал, что Юрий, если только выедет сюда сам, неминуемо отберет у него лучшие угодья, а заодно, чего доброго, и сыновей.
В предотвращение такой беды боярин, не дожидаясь княжеского спроса, стал сам, досадуя на себя за слабость и негодуя на Юрия, каждогодно посылать ему своих людей с данью.
Это обыкновенно происходило в начале зимы, по первому пути. Когда завизжат, бывало, по молодому, мягкому снегу полозья уходящих в Суздаль саней с кладью и когда Милуша, стоя в воротах, скажет провожатым, как всегда с улыбочкой, какое-то последнее наставительное словцо, старого боярина разбирала каждый раз такая злость, что, кажется, сам бы себе язык перекусил.
Однажды, после отправки обоза, Кучко под легким хмельком разговорился о своих огорчениях и страхах с проезжим черниговским игуменом, человеком спокойным, бывалым и обходительным. Игумен, пробирая пальцами мягкую бороду, ободряюще помаргивал большими умными глазами. Он намекнул невзначай, что близок к киевскому князю и что сейчас ездил в Ростов будто бы по какому-то княжому тайному делу.
После очень длинной и оглядчивой беседы порешили на том, что игумен добудет боярину в Киеве новую слободскую грамоту, а Кучко отблагодарит за это крупным вкладом в монастырь, где настоятельствовал игумен.
Вклад был внесен, грамота получена, но через год киевский князь Всеволод Ольгович помер; его заступил нанавистный Юрию племянник Изяслав Мстиславич. В Черниговской земле опять заварились княжеские усобицы; война подступила совсем близко, захватив южный край вятических лесов. Игумен, лишась покровителя, перебрался куда-то далеко – не то в Туров, не то в Пинск, – а Кучку предстояло, стало быть, снова посылать повозников в Суздаль.
На боярина навалилась тоска.
V
О смерти князя Всеволода Кучко узнал 1 сентября, в так называемый Семен-день, когда на боярском дворе, провожая минувшее лето, варили, по обычаю, пивр. Он ничего не сказал домашним о полученном из Киева дурном известии, но когда дочь принесла ему с погреба запотевший от холода ковш, он отвел его рукой и произнес угрюмо:
– Не до пива.
Параня, привычная к отцовым причудам, не придала этому, как и остальные, никакого значения. Одна только Милуша подумала про себя: "Старый ворон не каркнет даром – либо было что, либо будет что".
А когда вечером боярыня принялась корить мужа, что не бережется, что, распарившись в мыльне, долго просидел на крыльце с открытым воротом и без шапки, Кучко уставился бычьими глазами куда-то в угол пола и сказал:
– От кончины не посторонишься.
Прошло недели полторы. Наступили тихие дни бабьего лета, такие теплые и ясные, что даже старикам становилось временами по-весеннему легко на душе. Едко пахло моченым льном. На сжатом ржаном поле, что спускалось к речке Неглинной, поблескивала на солнце и отливала радугой тонкая паутина, и перелетные скворцы носились густыми безмолвными стаями.
Все были при деле. Меньшой Кучков сын, Иван, только что воротился с охоты и вдвоем с молодой некрасивой женой обдирал посреди двора убитых зайцев. А их лапки наперед отсекал и кидал для игры годовалой, похожей на мать дочурке. Старший сын боярина, Яким, повел приезжего из Суздаля друга на Васильевский луг показывать отцовский табун. Параня у себя в светелке низала на конский волос мелкий речной жемчуг. Старуха-боярыня пошла в поле, чтоб наблюсти, как девки дергают репу. А сам Кучко пересчитывал с Милушей сметанные на задах усадьбы хлебные зароды: их было около сотни.
Милуша, чистая, полная, нарядная, степенно ходила промеж высоких кладей и негромко подавала голос:
– Девять. Еще девять. Еще девять…[12]12
В хозяйственном быту древней Руси счет вели обыкновенно не десятками и сотнями, а девятериками и сороками (9 и 40).
[Закрыть]
При каждом возгласе Милуши Кучко чиркал концом кипарисового посоха по земле, проводя черточку, а сам тем временем прислушивался к мерным звукам молотьбы на дальнем гумне и думал о том, что когда кончит считать зароды, надо будет заглянуть туда, на гумно.
И еще размышлял о том, что Якимов приятель Петр, сын давно умершего Мономахова дружинника Замятни (Кучко знавал этого Замятню), – парень, видать, дельный, хоть и без отца вырос. И четверку лошадей продать ему не жаль. Недаром, конечно, так выхваливала давеча этого Петра боярыня, и недаром так смешно хмурится Параня, когда поминают при ней его имя.
Эти мысли были скорее успокоительны, как успокоительна была глухая, однообразная, плясовая стукотня цепов на току. В это погожее, безветренное утро все звуки приобретали мягкую утешительность. Кучко будто слышал, как стройно поет во много голосов его большое, налаженное хозяйство.
Он усердно чертил посохом по сыроватой земле, и тоска уже не так щемила душу. А при мысли о Паранином девичьем смущении он даже усмехнулся. Но улыбка никогда ему не удавалась: она сообщала его тугому, непослушному лицу беспомощно-плачущее выражение.
Милуша, обойдя кругом один порядок кладей, поворотилась, чтобы вдоль другого двинуться назад, вскинула глаза и остолбенела. У ног батюшки-свекра сидел на земле оборванный заика Зотик: весь сгорбился, точно сложился пополам, бросил лук, рассыпал стрелы, одной рукой держится, тяжело дыша, за грудь, другой размазывает пот по искаженному усталостью безволосому лицу.
Но не он испугал Милушу – с дурачка что возьмешь! – страшен был сам Кучко. Таким никогда еще не видывала боярина приметливая сноха.
Он стоял все там же, над рядами начерченных им бороздок, но весь словно осел и был иссиня-бледен. Остекленевшие глаза глядели куда-то поверх зародов. Посох, еще упертый концом в одну из черточек, заметно трясся.
Он будто не увидел подбежавшей Милуши и на ее вопросы не ответил ничего.
Она крепко схватила Зотика за оттопыренное ухо и, низко к нему нагнувшись, просвистела в самое лицо:
– Чего?
Заика, вытянув тощую шею, завалив набок голову, глядел на нее с ужасом и молчал.
Она прикрутила ухо так, что слезы пошли у него из глаз:
– Говори… затерзаю!..
– Князь!.. – захлебнулся дурачок. – Гюрги!.. Великая рать!..
На слове «рать» он заикнулся так, что чуть язык не проглотил.
Она не отпустила уха, покуда он не объяснил, что ходил на вершину речки Напрудной бить бобров и там с горы увидел вдалеке на дороге огромную княжескую рать. Передовой отрок наскакал на него и спросил, где ближе проехать на боярский двор. Зотик вырвался у него из рук, нырнул в лес и глухими, ему одному известными тропами с звериной прытью примчался сюда, чтобы сказать «дитятке» – так почему-то величал он всегда боярина. С тех пор, что Кучко подарил ему однажды в прощеное воскресенье свою старую лисью шапку, дурачок, не избалованный людской лаской, полюбил боярина на всю жизнь нежной любовью.
– Батюшко! – мягко вымолвила Милуша. – Идем скорей в хоромы: чай, успеем еще прибраться.
Кучко вдруг очнулся. Кровь разом кинулась ему в лицо. На любимую сноху взглянул с бешенством.
– Не пойду! – прохрипел он.
Она овладела собой и выговорила спокойно:
– Приневолят пойти, батюшко.
– Не дамся! В лес уйду!
– Сыщут, – тихо произнесла она. – Хуже будет, батюшко.
Он грубо отпихнул ее в сторону и нетвердым, но размашистым шагом пошел мимо зародов под гору, к ближнему березовому островку, что горел золотым осенним листом в низинке, на том берегу Неглинной.
Милуша, низко наклонив набок голову, проводила его косым затуманенным взором, потом, перекинув глаза на красное ухо Зотика, сказала:
– Ступай за ним, дурак. Доглядывай, чтобы чего над собой не сделал.
И, покачивая полными плечами, поплыла к дому.
VI
Крохотное слюдяное оконце девичьей светелки было едва отволочено – будто для прохлады. Из соседнего подкровелья просачивался пряный запах яблок, доходивших там на соломе.
Параня, не переставая низать жемчуг, видела, как брат Иван, покончив с обдиркой зайцев, натыкал в земляную крышу погреба развилков и распялил на них свежие шкуры. Заячьих было одиннадцать да одна лисья.
"И у меня одиннадцать волосков нанизано мелкого да один крупного", подумала Параня. Она была суеверна и привыкла загадывать на числа.
Потом Иванова жена, некрасивая, коренастая Дарьица, принесла лохань. Оба, Иван и она, мыли в ней обмазанные кровью руки. Солнышко играло в мутной, покрасневшей воде, и муж с женой весело перешучивались. Они жили ладно. Параня любила тихую Дарьицу. И любила их дочурку Липаньку, которая, забыв про заячьи лапки, тоже совала ручонки в лохань.
Потом въехали верхами брат Яким со своим приезжим другом, с несносным пересмешником – с Петром. И надо же, чтобы в это самое время вошла, как на грех, в светелку Паранина мамушка, чтобы похвастать новыми теплыми чоботами, какие справила себе к зиме! Когда мамушка ушла и Параня снова глянула в щелку, конюх уж уводил верховых лошадей, а Петр и Яким разглядывали Ивановы шкуры и что-то говорили Дарьице.
Паране чудилось, что даже эту тихоню и скромницу смущает Петрова цветистая красота. Он был дороден, румян, чернобров, и на вишневых губах всегда играла снисходительная усмешечка.
Очень хотелось услышать, что он говорит Дарьице, да не удалось, потому что волосок с иглой выскользнул из рук и мелкие жемчужинки раскатились слезинками по дубовым половицам. Пока Параня выбирала их ноготком из щелей и, по привычке, гадала, будет ли их больше или меньше одиннадцати, Дарьица с лоханью успела уже уйти. Петр, положив большие белые руки на плечи Ивану и Якиму, рассказывал им вполголоса что-то, видимо, забавное. Все трое громко смеялись, когда во двор вплыла постылая Милуша, покачивая на ходу полными плечами.
Она приостановилась около них и что-то тихо им сказала. Все трое мужчин разом изменились в лице.
Милуша быстро прошла в дом и увела с собой растерянного Якима. Иван бестолково засуетился, стал снимать зачем-то шкуры с развилков и все о чем-то спрашивал Петра. А Петр, не слушая его, стоял в оцепенении.
Румянец сошел у него с лица. Вишневые губы скривились. Наконец, решившись на что-то, он двинулся к конюшне. В это время во двор вскакало четверо незнакомых вооруженных всадников.
– Эй, молодцы, где хозяин? – странно резким, павлиньим голосом крикнул передовой, осаживая перед красным крыльцом страшного пегого жеребца. – Да это, никак, ты, Петряйка? Вот куда схоронился, мил дружок! А батюшка тебя спрашивал, да как серчал! А это чей? Кучков сын? Ну-тка, парень, зови отца.
Все было странно в приезжем витязе: никогда не виданная Параней высокая желтая кругловерхая шапка с бобровой оторочкой, густо зашитый серебром и золотом темно-малиновый плащ, который закрывал всю левую сторону его непомерно длинного тела со вздернутыми плечами, и неестественно маленькая голова, заносчиво откинутая назад и вбок. Он казался еще молод, немного старше Параниных братьев, – лет тридцати с небольшим. Острый клинышек бородки был светлее скуластого худого лица с крупными, преувеличенно мужескими чертами.
Параня так загляделась на него, что не заметила, как толкнула рукой раздвижную оконницу. Слюда блеснула на солнце, и взгляд девичьих глаз поник под пристальным взглядом других, таких голубых, что зрачка в них было не видать.
Она не догадалась, что это суздальский княжич Андрей, Юрьев сын, Мономахов внук.
Но сразу поняла, что в дом вступила гибель.
VII
Юрий налез на Кучковы слободы попутно.
Он шел большим походом на Козельск – выручать своего нового союзника, северского князя Святослава.[13]13
Святослав Ольгович, троюродный брат Юрия Долгорукого, отец Игоря Святославича, героя «Слова о полку Игореве».
[Закрыть] За ним лесными дорогами, растянувшись версты на четыре, скрипя колесами обозных телег, двигалась без малого вся его сила: не одна княжеская конная дружина, а и все пешие городовые полки – ростовцы, суздальцы, владимирцы, ярославцы и белозерцы. Зотик не ошибся: рать была и впрямь великая.
Беда грозила не только союзнику, но и самому Долгорукому. По наущению Юрьева племянника, нового киевского князя, в соседней, Северской земле творился неистовый военный грабеж: пылали жилые дворы и хлебные клади, тысячеголовые княжеские табуны угонялись в Киев. Южный край Суздальской волости, еще не укрепленный городами, самый уязвимый, был в явной опасности.
О дальнем Кучковом селе Юрий наслышался довольно. Дань, приходившая оттуда, была хороша, но самая исправность данника казалась подозрительной и давно уже наводила Юрия на мысль, что из москворецкого владельца можно бы выколотить и больше. Выступая из Суздаля в поход, он решил непременно к нему наведаться.
Подъезжая к Кучкову селу тою же дорогой, как некогда его отец, Юрий, подобно Мономаху, еще издали углядел возвышавшийся над всей окрестностью сосновый холм. Сына Андрея он отрядил вперед на боярский двор, а младшему сыну, Ивану, наказал дожидаться, пока подтянутся все полки и обозы, и велел расположить их станом на полях. Сам он тоже несколько позадержался, чтобы для большей внушительности нарядиться в боевой доспех, пока Андрей приготовит ему почетную встречу.
В Кучкову усадьбу он вступил торжественно, в сопровождении малой дружины, и прежде всего, ни на кого не глядя, проехал на самый край холма, к обрыву. Ему хотелось до разговора с боярином обозреть оттуда его села и слободы.