355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Блок » Московляне » Текст книги (страница 20)
Московляне
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:22

Текст книги "Московляне"


Автор книги: Георгий Блок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)

XI

События этого дня и этой ночи на том не кончились.

Из-за сухой духоты, которая почти не опрохладилась и ночью, Гашино окошко, обращенное на реку, осталось отворено.

Кудрявый мальчонок лепетал во сне что-то невнятное: у него еще гноился больной глаз.

Гаше не спалось. Она лежала лицом к стене, с открытыми глазами.

Вдруг на темной стене ярко занялся и весело заелозил по верхним ее венцам светло-красный четвероугольник.

Гаша вскочила с постели: глядевший в ночь оконный пролет весь полыхал от близкого зарева.

Ночные пастухи, что стерегли за рекой, на скошенном Великом лугу, боярский табун, видели, как на городском берегу выкинуло вверх огромный огненный факел. Они сразу же поняли, что загорелся двор боярского ключника Маштака.

Знойная сушь помогла огню. Маштакова изба отпылала очень скоро. Не уцелело ни бревнышка.

А соседние хаты, придвинутые к самой воде, удалось отстоять, благо было безветренно. Их нагревшиеся стены все время окатывали водой: и из реки ее брали, передавая друг другу из руки в руку ведра, да и по хатам оказалось, как на счастье, довольно ее припасено с вечера. Так уж людям посчастливилось. Потому что в другой-то день могло бы того и не быть: по воду хаживали больше по утрам.

Пожарище еще рдело в ночи дотлевающим угольем, когда те же пастухи увидали второй такой же факел. Он поднялся уж на их стороне, за Москвой-рекой, где-то далеко за околицей береговой торговой слободки.

Там никакого жилья словно бы не было, и пастухи недоумевали, что же могло там гореть.

Была – и то не там, а выше по реке, ближе к слободке, под борком, почти насупротив московского посада – небольшая часовенка Параскевы-Пятницы, поставленная когда-то боярыней в свое имя, за помин отцовой души. Там одиножды в год певали панихиду: в самое бабье лето, в Автамонов день, когда, по народной примете, змеи уходят в леса. Говорили (пастухи сами этого не помнили), что на том месте, где срублена часовенка, был казнен когда-то боярин Кучко. В его время, уже далекое при Юрии, тамошний борок был еще, как толкуют, глух.

В Кучковнины же годы по пятницам здесь, у часовенки, чуть в стороне от слободки, бывал небольшой торжок. Торговали больше горшками да шерстью. Горшки пригоняли с разных мест по реке в особо для того сбитых, широких, плоскодонных стругах.

И только когда новое, заречное зарево пораспылалось и когда ясно, как днем, обозначились впереди пламени черная грива Пятницкого борка и черная ж луковка с надчасовенным осьмиконечным крестом, – только тогда вспомнили пастухи, глядя на гриву да на крест, что подальше борка и часовенки поставил себе совсем недавно новую, просторную избу особняком от слободки старик, богатый шерстобит, Маштаков отец.

Еще смеялись тогда над стариком, что выбрал для избы место по пословице: хорошо угодье, когда река близко, а родня подальше.

Люди часто смеются понапрасну, не подумавши: не от родни уходил старик и не к реке тянулся, а к Пятницкому Торжку.

У него-то и загорелось.

Свидетели первого пожара, бывшего на городском берегу, рассказывали потом, что обезумевший Маштак, позабыв в дымной суматохе про другое свое имущество, принялся выкидывать из двери горящего дома одни только клетки с певчими птицами. Когда разгулявшийся огонь стал выгонять ключника из избы, он, выбегая в дверь, оступился о порог и упал на птичьи клетки.

– Так всей варей в них и рюхнулся! – объясняла впоследствии Жилиха, которая на пожаре-то, правду сказать, не была, потому что заночевала тогда у семеновской кумы, понарассказав ей всяких небывальщин про боярские похороны. Такого понамолола, что послушать нечего.

Жилиха никогда не говорила "всем передом", а непременно "всей варей". На Москве только она одна так и говорила. Иные из-за того так ее и кликали: не Жилихой, а Варей.

Клетки поломались, птицы вылетели на волю, и в клубах пламени и дыма заметались соловьи и скворцы.

Толковали еще втихомолку, будто видели в ту ночь на городском берегу боярского щетиноватого скотника. И будто за рекой, на Великом лугу, когда перед рассветом немного прохолонуло, грелся с конскими пастухами у костра некий, неведомо зачем оказавшийся там ночью боярский же холоп, смирный лохматый парень. Его все давно знали и над ним иногда немножко подсмеивались, потому что он любил жаловаться на девок: как, дескать, у парня, по его холопьей участи, ничего своего нет, деревянные, мол, вилы трехрогие (велика ли им цена, много ль от них проку?) и те не свои, а боярские, то ни одна, мол, девка за него, за холопа, верно уж не пойдет. А жениться, дескать, охота. Да и надо.

Все соглашались, что жениться, конечно, надо. А только все-таки посмеивались.

Может быть, тоже понапрасну? Легко ли и впрямь холопу жениться? Вольная за него не пойдет, а девке-холопке расчет выйти опять не за него, а за вольного смерда: за вольным смердом и она, каким счастьем, может стать вольной. А за холопом останется вовек холопкой, рабой, и дети ее будут холопами, робичичами.

Только над лохматым-то если и смеялись, так не со зла. Такой здоровый парень – по росту Воротникову большаку без малого ровня, – а девками обижен! Девки же и смеялись. А сами на него так и поглядывают! Надо же им посмеяться, не все же плакать. Когда и смеяться, как не в девичьи, красные годы! Отдадут замуж – какой еще муж попадет? За иным до тех пор наплачешься!

Взять хотя бы ту же Кучковну.

Не холопка была, а боярышня. Только обычай у нее был не боярский: простая. И уж тихая-то какая! (А в девках, небось, тоже по-пустому смеялась. Говорили, кто помнит, будто в девках больно хорошо пела, не хуже Груни.) Да, всем взяла. Одно слово: м о с к о в л я н к а… А вот поди-кася!

Да у их-то боярского роду – что говорить! – свои порядки. Своя и доля. У холопьев да у смердов такой не бывало.

Те горюнились с иного. Да и по-иному горюнились-то.

В те, в Кучковнины, годы смердам становилось день ото дня трудней. А холопьям и подавно. Едва обмотались.

Говорить о том не любили, да, пожалуй, и не сумели б. Скорей сделают, чем скажут. А когда скажут, так коротко – одним холопьим реченьем: н е в ы с т е р п.

Случалось, что иной раз и на самом деле не вытерпят.

Так было и на Москве в то лето, как бояре убили князя Андрея Юрьевича Боголюбского.

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Мятеж

I

В один из дней этого лета, в тот, что наступил после двух ночных пожаров, в день, о котором еще долго потом вспоминала Москва, а потом и позабыла, не записав в свою летопись (да на Москве некому было тогда ее и вести, потому что летописи велись только по тем городам, где был княжой стол или где митрополит либо архиерей держал подворье, а на Москве, кроме посадника да попа, никаких других властей в те годы еще не было), – в тот день над Москвой появились ястреба.

Это было ранним утром.

Их было несколько: не то четыре, не то пять. Откуда взялись?

И ходили по светлому небу большими, очень медленными, чуть наклонными кругами, режа одним кругом другой круг: своим – чужой, то поддевая ниже, то захватывая выше, иногда так высоко, что их негромкий голодный клёкт становился едва слышен. И очень нежен: словно кто отпустил тонкую стальную пружину.

Все хозяйки и в городе, и на посаде, и по приречным слободкам поубирали кур и цыплят.

– Курохватов нанесло! – говорила одна другой.

Бродили по берегу только Маштаковы брошенные куры.

Их было много.

Отдельно держалось главное стадо с тремя крупными петухами, из которых один, самый крупный, рыжий, мохноногий, то и дело напускался на двух других, пригибая голову к земле, тряся свислым на сторону кровянистым гребнем и топыря на шее ожерелок масляно-огненных перьев. Он отвел своих не покормленных погорелыми хозяевами кур к сенному стогу, старательно сметанному поодаль от береговых хат.

Стог, как и куры, принадлежал Маштаку. Он был сметан всего три дня назад. От него еще крепко пахло свежим сеном. Этот сильный, далеко уходивший запах мешался с запахом гари, еще более сильным и разносившимся еще дальше. Из острой макушки стога торчал конец всаженного в землю шеста, вокруг которого вили стог.

А две клуши с цыплятами, успевшими подрасти и обратиться уже в оперышей, но не отстававшими все же от матерей, отошли к раскидистому дубу, что корячил на берегу огромные обломанные, совершенно голые суки и приходился почти против самой боровицкой изголови городского холма. Дуб был очень стар, давно потерял всю кору и был весь источен червями.

Если бы деревья умели видеть и говорить, то этот дуб по своему древнему возрасту мог бы рассказать, жил ли на свете сказочный Добрыня или не жил и хвастает ли или нет суздальский сват Петра Замятнича про камский поход своих прапращуров.

Но дуб, как все дубы, молчал и ничего не видел.

Не видел и того, как два ястреба, один за другим, ударили с неба – один в рыжего Маштакова петуха, другой в белую клушу, что пасла свой выводок у широко разошедшихся корней древнего дуба.

Этих двух ястребов заметили позже, когда они, напировавшись без помехи, сытые, большие, чубарые, сидели столбиком, по-совиному, один на шесте, торчавшем из стога, другой на самом высоком нагом суку иссохшего дуба, и нехотя, сощурив желтые глаза, поворачивали плоские головы то туда, то сюда.

Когда их согнали, они медленно полетели в сторону Великого луга, лениво махая тяжелыми, сильными, кое-где проредившимися крыльями.

Они летели низко над Москвой-рекой, которую чуть бередил теплый, южный ветерок.

Этот ветер назывался на Москве спорным, потому что дул против течения. Он поднимал мелкую рябь, в которой было столько слепившего глаза солнца, что оно не давало глядеть на неторопливо улетавших ястребов.

Ястреба, выглядев опять голые сухостоины, опустились на дальнем краю Великого луга, у Коломенской дороги, что вилась розовой тесемочкой по зеленому Замоскворечью и терялась в зарослях черной ольхи.

А потом улетели ястреба куда-то еще дальше этих зарослей. Куда?

Подле стога и около дуба трава оказалась местами запрыскана кровью. А вокруг кровяных отметин было разбросано ворошками много куриных, петушиных и цыплячьих перьев. Пышнее всех был ворошок рыжих перьев. Только эти перья не казались теперь больше ни огненными, ни масляными.

Тут, стало быть, ястреб и расхватал мохноногого злого петуха.

Уцелевшие Маштаковы куры отошли теперь еще дальше от пожарища и разбрелись по кривой песчаной косе – там, где в Москву-реку вливалась болотная речонка Неглинная и где уж давно замыло речным песком тот белый лошадиный череп, который был еще виден с боровицкой изголови около шестидесяти лет назад, когда на эту изголовь въехал однажды летним вечером, на закате, по пути из Суздаля киевский князь Владимир Мономах.

Изменился с Мономаховых времен и самый очерк песчаной косы. Многое изменилось кругом, не только коса.

События этого дня шли так быстро одно за другим, вспыхивая неожиданно то здесь, то там, что никто из московлян не сумел бы рассказать верно, что за чем шло. Многое и упустили. Многое поняли не так, как оно было на деле. А многое и просто забыли.

Но ястребов запомнили, потому что с их удивительного, никем вовремя не замеченного, безнаказанного разбоя начался этот день.

II

Запах еще горячей гари был невыносим.

Он лез во все щели, отравлял еду, горчил воду, не давал дышать.

Когда к Петру Замятничу явился поутру Маштак – в длинном чужом зипуне, со смешно обгорелой бородой, – боярин раздраженно повел носом: с приходом ключника еще противнее запахло пожарищем.

Маштак не своим, словно равнодушным голосом сказал, что оставаться на Москве ему нельзя: не сегодня, так завтра его убьют. Он просился в суздальскую Петрову вотчину.

– В суздальскую? – повторил за ним тугой на ухо боярин с удивившей Маштака, непонятной ему усмешкой.

Петр разглядывал опаленные волоски Маштаковой густой бороды, которые почти все кончались накипевшим от пожарного огня крохотным беловатым пупыриком (Петру были невыразимо мерзки и эти пупырики), и думал о том, цела ли та суздальская вотчина, куда просится ключник. А за этими мыслями ползли сплошной темной завесой (как в ненастный день вторая, задняя пелена полных дождя облаков) еще иные мысли, в которых не было ни одного просвета: в сотый раз и все с той же коловшей сердце тоской Петр вспоминал, с какой жестокой бесповоротностью и какими хлещущими сердце словами сват запретил ему вчера ехать в Суздаль: "Что потерял в Суздале?"

Что потерял! Все потерял.

Маштак с непривычной для него нетерпеливостью запахнул обвисшую полу чужого зипуна. Опять гадко пахнуло гарью. Петр поморщился.

– Что делать с челядью? – сказал он, ничего не ответив на просьбу ключника.

Маштак вяло развел руками с поразившим и возмутившим Петра безразличием.

Маштаку было не до челяди, не до боярских дел.

С присущим ему уменьем собирать все мысли и всю волю, не отвлекаясь ничем посторонним, в одно усилие (Петр знал в своем ключнике эту черту и ценил ее) Маштак не думал и не заботился сейчас ни о чем другом, кроме одного: он думал только о немедленном бегстве из Москвы; он не хотел ничего другого, кроме этого бегства. Так пугала его смерть.

Он, как и Петр, думал только о себе.

Им вдруг стало трудно быть вместе.

Владыка и раб долго жили в ладу.

Пока дело шло только о корысти, они легко понимали друг друга с полуслова, а чаще и вовсе без слов.

Оба, владыка и раб, не сговариваясь, гнули в одну сторону и, когда догибали до желанного обоим предела, делились. Не поровну, но все-таки делились.

Раб помнил, что он раб, и не возражал против того, что из рук владыки он получает лишь то очень малое, что приходилось на его рабью долю. Другие рабы не получали и того.

Но рабу хотелось получать больше. Это большее раб и получал, но не из рук владыки: раб крал у владыки, крал много – изо дня в день.

Владыка это знал, но молчал и молчаливо допускал эти кражи: он ведь и сам все время крал – и у этого раба, и у других рабов, и у не рабов – у всех, кто не мог больно ударить его по рукам, по воровским белым рукам с чисто вымытыми длинными пальцами с выпуклыми ногтями.

С теми, кто мог больно ударить по рукам, владыка был честен: владыка не крал, где было опасно красть.

Так и жили Петр с Маштаком много лет – в молчаливом деловом, корыстном ладу, зная друг про друга все и не говоря об этом друг другу ничего.

Но теперь дело шло уже не о корысти.

Маштак заговорил о смерти: он сказал, что на Москве его убьют.

Петр знал, что Маштак не ошибается, что Маштака действительно убьют. Он и сам все эти дни думал о смерти – о своей смерти: он боялся, что челядь убьет не только Маштака, но и его. После пожаров он стал думать об этом с еще большим страхом.

Дело шло уже не о корысти, а о жизни.

Жизнью нельзя поделиться – ни поровну, ни не поровну. У каждого своя жизнь. Оба хотели спасти свою жизнь, каждый свою. Но заботиться о спасении чужой жизни не хотел ни тот, ни другой. Это отвлекло бы от спасения своей жизни. Петр не хотел спасать Маштака; Маштак не хотел спасать Петра.

Их пути расходились.

Им стало трудно быть вместе.

Петр, морщась от неотвязного запаха гари, грубо прогнал Маштака, так и не согласившись отпустить его из Москвы, даже не сказав ему ничего на эту его просьбу.

Когда Маштак, потеряв все, что накрал, выходил из боярских хором, страх смерти был в нем так же силен, как и ранее.

Но к чувству страха примешивалось новое чувство, которое помогало бороться со страхом: чувство неожиданно добытой свободы.

Маштак, когда-то в прошлом вольный московлянин, а затем добровольно и безоговорочно обративший себя в раба, – Маштак ушел из боярских хором совсем, навсегда. Развращенный раб бежал от развратившего его владыки.

Через час его уже не было на Москве.

Никто не знал, куда он ушел.

Не знала и его жена, холопка, раба, боярская вещь, которую Маштак бросил тоже навсегда под чужой крышей.

Чужая крыша хуже своей, но под чужой крышей, у чужих людей, гораздо более бедных, чем ее муж, эта рабыня нашла то, чего под своей крышей муж никогда не давал ни ей, своей жене, ни своему грудному ребенку, робичичу, которого Маштак оставил на руках у брошенной жены: чужие, бедные люди п о ж а л е л и и брошенную под чужой крышей жену и брошенного отцом ребенка.

III

От жизни некуда уйти, как не уйти от запаха гари.

А жизнь требует дел.

А на дела нет больше сил.

А уйти вовсе от жизни – от постылой, огаженной, заплеванной, незадавшейся жизни, убить себя, повеситься на ясене, как холоп Истома, не стерпевший рабской проголоди, – на это тоже не хватало сил.

Петр всегда, с детства, боялся смерти до дрожи, до тошноты.

Оттого-то так устрашала его (и тянула к себе) запрокинутая голова мертвого Шимона: два дня Шимоновыми черными ноздрями на Петра – в своем же дому! – глядела им же, Петром, окликнутая смерть.

Оттого-то он так легко согласился в свое время на уговоры княгини не идти в булгарский поход, остаться при ней. А ведь отказ от булгарского похода – это был один из самых решающих шагов его жизни. С каким льдом в глазах посмотрел на него Андрей, после того как согласился на просьбу княгини не брать Петра в поход!

Оттого-то Петр так рьяно ухватился за городоставство и так в нем успел. Ему хотелось, чтобы на этом пути он стал нужнее, чем в Андреевой рати, которую Андрей хоть и не часто, а кидал на большие, смертоопасные дела. Петр знал, что Андрей считает городовое дело не менее важным, чем ратное.

Оттого-то так побелели его губы, когда вплыла в Кучков двор Милуша (красивая, злая Милуша, которая из-за него потом удавилась, когда не стала ему нужна) и сказала, что налезла Юрьева великая рать.

Оттого-то – все оттого! – и оказался он тогда на Кучковом дворе. Вовсе не в гости приехал он тогда к Якиму, которого в те годы мало еще и знал, встретившись с ним до того только один раз где-то случайно, на ястребиной охоте. Петр жил тогда в таях: он скрывался на Москве, сбежав из Суздаля, чтоб Юрий, готовясь к походу, не посадил его на-конь. Этот день, ясный день бабья лета, Автамонов день, когда змеи, по народной примете, уходят в леса, – этот день был тоже решающим. Как памятен пегий, страшный жеребец, на котором Андрей вскакал в Кучков двор!

Оттого-то – да, опять только оттого! – так поспешно бежал Петр и сейчас из Боголюбова, едва успев сунуть в ножны турскую саблю с еще липкими кровяными мазулинами на щеке кривого клинка.

Андрей знал, что Петр боится смерти, но никогда никому о том не говорил. Андрей разглядел эту глубоко упрятанную Петрову боязнь смерти очень рано, еще когда они, оба молодые, однажды глубокой осенью ходили по синему льду в набег на рязанского князя и прогнали его в половецкие степи. Как это было давно! Петр не был еще тогда и женат на Кучковой дочери.

Петрову женитьбу устроила княгиня, чтоб не было во Владимире красавицы невесты, на которую мог бы польститься Андрей. Тогдашние Андреевы милостники – княгиня это знала – убеждали его прогнать булгарку и взять русскую жену.

Окно дохнуло опять зловонной гарью.

Так что же все-таки делать с челядью?

После двух пожаров нельзя медлить ни часу. И так уж промешкано.

Вспомнились слышанные от кого-то книжные слова: "Уже времени и часу ушедшу". Так не говорят. Так только в церковных книгах пишут. Оттого, верно, и запомнилось. Не ушло ли время? Не ушел ли час?

Двумя ночными факелами, на том и на сем берегу, московляне, тутошние и тамошние, будто перемигнулись. Приступились!

Опять навязчивые воспоминания! Откуда их столько?

Когда-то, давно, еще когда, обманывая княгиню, притворялся перед ней коренным московлянином, чтоб не признала в нем беглого суздальца (а она, змеища, все-таки вызнала!), он нашептывал ей вкрадчивые слова: "Про нас, про московлян, знаешь ли, княгиня, что говорят? Говорят, что к чему, мол, мы, московляне, приступимся, от того не отступимся".

Так вот, ежели сейчас (Петр проглотил горькую слюну) приступились подлинные московляне, сироты да холопы, к нему, к боярину, к немосковлянину, так неужто же сами собой и отступятся?

С чем их встречать? С кем? Со слобожанами? Да куда еще перекинутся слобожане! К нему ли? С посадскими? Много ль их? Да и верны ли?

С кем бы ни было – раздумывать недосуг: хоть с попом, хоть с пономарем, а с кем-то идти на них надо ж! Нельзя дожидаться, чтоб сами пришли. Так вот, с кем же все-таки идти-то? Ведь не с попом же, на самом-то деле!

Петр больше часа быстро ходил по клети из угла в угол, меняя время от времени углы: то из переднего в печной, то из заднего в бабий[53]53
  Углы комнаты носили в старину каждый свое название, соответствовавшее тому назначению, которое они имели в народном быту: налево от двери помещалась печь, и занятый ею угол назывался печным или стряпным; направо от двери ставился ларь, куда складывались упряжь и другие пожитки, и занятый этим ларем угол назывался задним или хозяйским; прилежащий к печному левый дальний угол назывался бабьим, потому что там работали обыкновенно женщины, а противолежащий печному правый дальний угол назывался передним, красным или святым: здесь висели или стояли на полочке иконы, под иконами, вдоль стен шли лавки, а перед лавками стоял стол.


[Закрыть]

Потом вдруг стал замедлять шаг.

Потом остановился у садового окна.

Зеленые шарики на яблонях будто поналились за знойные-то дни… Побелей стали… Шарики, шарики… А местами и румянчик проступил – этакой слабенький, как у девчонки, что в девки глядит… А прясло-то стенное, видать, теплое от солнца. Бревна-то как порасщелились… где впрямки, где чуть свиляво… И слепни на них греются… А те, что помельче, с подобранными крылышками, верно, песьи мухи…

Петр отвернулся от окна и медленно пошел к двери: ему показалось, что решение наконец найдено. Последнее, отчаянное, но из всех, пожалуй, наилучшее. Да другого, кажется, и нет.

Он приотворил дверь и крикнул, чтоб послали к нему оружничего.

Оружничего он спросил, проверял ли тот его, боярский, запас снаряда. Снарядом называлось оружие, которое боярин раздавал челяди, когда брал ее с собой в поход.

Оружничий ответил, что проверял.

– Давно ли?

– С месяц.

– Все цело?

– Цело.

– Исправно?

– Исправно.

– Не могли за месяц порастащить?

– Кто ж растащит?

– Мало ль кто!

– Некому. На запоре.

– Проверь до обеда еще. Да пересчитай на дворе челядь: одних мужиков. Баб нечего считать. Слышишь – до обеда.

– Проверю.

– А наперед сходи к посаднику да скажи, чтоб мигом ко мне шел. Слышишь – мигом. Построже скажи. Понял? И не уходи от него, покуда своими глазами не увидишь, что ко мне поплелся. Понял? Нипочем не уходи, что бы он тебе ни говорил, как бы ни лаялся. Понял?

– Как не понять?

– Ступай. Не мешкай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю