Текст книги "Московляне"
Автор книги: Георгий Блок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
IV
Вечером того же дня прибыл в Москву и сам Святослав с небольшой дружиной.
Он намеренно дождался сумерек, чтобы при въезде на Юрьев богатый двор не так кинулось в глаза убожество его дружинников.
Но на дружинников никто и не посмотрел, потому что все внимание встречавших оказалось поглощено нарядом приезжего князя. Его ожидали увидеть чуть ли не в лохмотьях, а он приубрал себя так, что суздальские бояре поразевали рты.
– На Протве нахватал! – шипели втихомолку некоторые.
Одеяние Святослава было не только роскошнее Юрьева – оно изобличало несравненно более тонкое знакомство со всеми самыми строгими правилами княжеского приличия.
Шапка, например, скроенная на тот же лад, что у Андрея и у Юрия (такие высокие шапки с круглым верхом могли носить только князья), но отороченная не вятическим бобром, а дорогим заволоцким соболем, была не из желтого сукна, как у Андрея, и не из синего, как у Юрия, а из огненно-красного бархата: для княжеской шапки это был, по киевским понятиям, единственно возможный цвет. Синяя же шапка рассматривалась в княжеском быту как дерзкое и не совсем, пожалуй, пристойное новшество. Но зато синий цвет считался как нельзя более уместным для так называемого корзна, то есть для княжеского плаща. И, в полном соответствии с таким пониманием дела, корзно на Святославе было васильково-синее, с золотой каймой, с золотыми кругами и узорами, с вышитым на левом плече золотым орлом, застегнутое золотою же пряжкой у правого плеча. Золота вообще было много: видневшееся из-под корзна оплечье (тоже непременный знак княжеского достоинства), витой, обходивший вокруг шеи и тяжело спадавший на грудь обруч кованой гривны, парчовые поручи, пояс с двумя свисавшими по бокам ремнями – все это горело золотом.
Никто не знал, каких жестоких лишений, какой унизительной суетни и даже уступок совести стоил злополучному Ольговичу этот ослепительный наряд, которым он силился скрыть свою нищету. Ее выдавала только болезненная дряблость измятого, угасшего, когда-то красивого лица: по ней видно было, что этот пожилой человек еще недавно был тучен и что хоть и крепится, но явно ослаб от непривычной худобы.
Юрию не терпелось поскорее приступить к давно обдуманной важной беседе. Гость горел тем же желанием, и притом в гораздо большей мере: для него дело шло о жизни. Тем не менее, считая, что торопливость князю не под стать, Святослав потратил более получаса на старательнейшее выполнение всевозможных обрядов и околичностей, обязательных, по его мнению, при встрече двух союзных князей: тут были и повторенные много раз поклоны и полупоклоны, и осторожные, чопорные объятия, и еще более чопорные лобызания в плечико, и учтивые расспросы о здоровье, а главное – чрезвычайно замысловатые величания, которые Святослав Ольгович, несмотря на беззубость, выговаривал с удивительной, недоступной Юрию легкостью и изяществом.
Когда дошло наконец до дела, то и тут Юрию немало досадила обременительная вежливость именитого гостя, а пуще всего его словесное искусство.
У князей было свое особое наречие, своя повадка в ведении разговора, свой способ управлять голосом. От всего этого Юрий поотстал. Он был по природе скорее молчалив, а когда необходимость заставляла говорить, старался изъясниться покороче, попонятнее да покрепче, не раздумывая над красотой выражений.
Святослав, наоборот, взвешивал и даже будто испытывал на вкус всякое свое слово и когда наконец произносил его, то и улыбкой, и взглядом, и наклоном лысой головы, и каким-то особенным придыханием давал почувствовать, что за прямым значением сказанного слова может укрыться еще и много других: ежели, мол, ты умом и душою подлинный князь, такой же, как я, тогда ты, верно, уразумеешь, что я хочу сказать, а не уразумеешь – твоя беда.
Святослав был годами старше Юрия, приходился ему троюродным братом и принадлежал по родственному счету к более знатной ветви Рюрикова дома. Эти свои три качества он все время неуловимо выпячивал. Юрий помнил о них и так, но его сбивало с толку, что Святослав – очевидно, неспроста – величает его то братом, то отцом, а иногда зараз и братом и отцом.
Слово «отец» было еще понятно Юрию: в устах Святослава, на его условном наречии, оно означало, что, вынужденный горестными обстоятельствами уплачивать необходимую дань новому порядку общественной жизни, он, Святослав, не только заключает с Юрием военный союз (у князей это называлось "войти в любовь"), но и признает скрепя сердце свою вассальную зависимость от ростово-суздальского князя.
Сложнее обстояло дело со словом «брат»: в одних случаях Святослав подчеркивал этим словом их действительное, кровное, довольно близкое родство, в других – общую принадлежность к княжескому заповедному кругу, который весьма резкой, непереходимой чертой отмежевывал себя от прочих слоев общества, даже и от самых высших. Но в каких случаях слову «брат» придавалось Святославом одно значение, в каких – другое и зачем вообще нужна такая словесная игра, этого Юрий так и не понял.
При всем том он хоть и поутомился от слишком вычурной беседы, однако же остался доволен ее итогами. Она убедила его лишний раз, что Ольгович бесспорно умен и, по всей видимости, не обманет.
Час был поздний. Трудная дорога и лесные вкрадчивые пары разморили Святослава. Юрия тоже клонило ко сну. Ужен вышел короткий и немногословный. Поднявшись из-за стола, князья сразу же разошлись спать, еле волоча обомлевшие ноги.
Холодную апрельскую ночь долго раздирал неистовый птичий крик. Потом он стал утихать. Как только в голом еще березовом острову за Неглинной примолк последний скворец, сразу со всех сторон слетелись приглушенные торопливые, тревожные голоса весенних ручьев.
В слюдяном оконце бывшей Параниной светелки мерцал огонь. Под треск неровно пылавшей лучины Юрьев духовник, положив на колено тетрадь, вписывал в нее что-то.
Иногда он вскидывал голову и сурово глядел на железный светец, куда была воткнута лучина. Потом опять приникал к тетради и принимался усердно выводить крупным уставом букву за буквой, слово за словом, строку за строкой.
Что он записывал? То ли, что припомнилось из времен молодости? То ли, что произошло сегодня?
События этого дня дали повод внести в позднейшую летопись первое упоминание о Москве.
Вошел в летопись и следующий день.
V
Следующий день вышел не в меру шумный.
Князья выехали в поле задолго до рассвета. Охота удалась на славу. Юрий сумел показать товар лицом.
Его гость, Святослав Ольгович, не раз за это утро чернел от зависти, любуясь, как взмывают в небо Юрьевы бесценные соколы, как, подтекая под свою летящую добычу, взгоняют ее все выше, как потом выныривают из-под нее вверх и бьют на лету – задним когтем под левое крыло. Когда один из соколов, лучший (Юрий выпустил его последним), расправился таким образом с поднятым собаками глухарем, распоров его в воздухе насмерть точно ножом, Святослав при всем своем самообладании не мог удержаться от восторженного крика.
Поиск ищейных собак и голоса гончих, подобранные один к одному лучше гусельных струн, очаровали его не меньше.
Внимательным глазом знатока приглядывался он к ловчему, к доезжачему, к выжлятникам, к сокольникам.[22]22
Д о е з ж а ч и й – ближайший помощник ловчего; он обучал гончих собак. В ы ж л я т н и к и – старшие псари, которые водили собачью стаю, напускали ее на зверя и потом сзывали ее. С о к о л ь н и к и – соколиные охотники, которым поручались уход за княжескими соколами и их обучение.
[Закрыть] Все – молодец к молодцу, быстрые, бесстрашные, сметливые, послушные.
Охоты столь роскошной и так ловко слаженной Святослав не видал еще нигде. Он понимал, каких издержек требует эдакий ловчий путь. Другим князьям они были бы не под силу. А Юрий будто и не думал о нил. Его умелая хозяйская рука и широкий размах давали себя знать и тут.
Рассудок Святослава убеждал его, что он поступил в высшей степени благоразумно, укрывшись за щитом у этого чуждого ему во всем, неотесанного, ненавистного всей их чванной родне, но несомненно могучего человека. Однако щекотливое княжеское самолюбие упрямо спорило с рассудком и к концу охоты довело бы Ольговича до отчаяния, если бы не пардус.
Пардус затмил и соколов и псов.
Юрий только о нем и говорил и в лесу за завтраком, и на обратном пути. Потный, взлохмаченный, с пухом, паутиной и сосновыми иглами в редкой бороде, но помолодевший от свежего загара, с блестящими глазами, он приваливался к Святославу плечом, хлопал его по колену и шептал:
– Нет, ты послушай: ходит-то, ходит-то как! Сперва ползком крадется, тише змеи: былинки не пошевелит. И все обходами да перевертами. Остановится, шею вытянет, гриву взъерошит, ветер понюхает и опять поползет. А потом вдруг как сиганет! И уж до чего же скор! До чего же скор! На Великом лугу зайца русака шутя в три скачка взял. Волчицу старую с ног сбил! На моих глазах, ей-ей, не вру! А на Яузе-то за лосем-то как припустит – да хвать его за горло! А лось только храпанул, паханул туда-сюда своими сохами да тут и полег. Шутка ли – лось!..
Пардус, точно понимая, что речь о нем, смотрел на Юрия кроткими, преданными глазами и, лежа у его ног, тихонько мурлыкал.
Он устал, но досыта наелся сырой лосятиной и был очень доволен новым хозяином.
VI
Шум начался с полудня, после возвращения князей с охоты.
На москворецком берегу снова, как семь месяцев назад, топтался народ, и опять все глядели наверх, на гору. Еще громче, чем тогда, были доносившиеся с горы звуки пира. К ним прислушивались с еще большим вниманием и любопытством, потому что все творившееся на княжом дворе было скрыто теперь от глаз толпы высоким бревенчатым частоколом, которым Юрий приказал обнести свою новую усадьбу.
Неждана-бортника все еще не отпускали домой. Когда жена носила ему завтрак, то слышала от мужа, что к князю в покои сейчас не протолкнешься. Туда набились Святославовы голодные, ободранные дружинники, и Юрий из своих рук наделяет их подарками. Нежданова жена видела, как вышла из хором три половца, приехавшие намедни с маленьким Олегом, и тут же, на крыльце, скаля белые зубы, стали примерять короткие овчинные тулупчики новоторжского изделия.
– Нашел кого дарить! – выговорила вдова киевского серебреника, презрительно поджимая тонкие губы. – Чай, и сами сумеют взять.
– А про Милушу слыхала? – спросила бортничиха.
В Юрьевой дружине у бортничихи сыскался свояк-владимирец. Он успел рассказать все новости про Кучково семейство. Вдовая боярыня постриглась в монастырь. Иван Кучкович с Дарьицей живут хоть и не скудно, да тихо. При них и Параня. А у Милуши с Якимом дом – полная чаша: видно, ухитрились захватить из Москвы довольно добра. Во Владимире Милушу ласкает молодая княгиня, Андреева жена, булгарка, от которой муж за последнее время стал что-то отставать. Милуша будто с тех пор и привязала к себе княгиню, как научила ее поить Андрея какой-то заговоренной водицей. И старый князь Юрий, когда бывает во Владимире, привечает Милушу. А молодой князь воротит от нее лик. Оба брата, Яким и Иван, у Андрея в чести. Красавец Петр с Якимом по-старому в дружбе – водой не разольешь. После Пасхи, на красной горке будет свадьба Петра с Параней. Сама молодая княгиня их сосватала при Милушиной помощи. Только невеста печальна. Без матери скучает и часто плачет по отце.
– Девичьим слезам недорога цена, – заметила серебреница. – И без отца проживет.
– Еще и вотчину наживет, – подхватила бортничиха. – А нам каково, когда наших мужьев всех на княжую работу поставят? Бояре слезой откупятся, а мы – спиной!
В это время на холме громко грянули в бубны, и сразу вслед за тем раздался нестройный рев боевых труб. Все глаза опять устремились наверх. Детвора давно уж вскарабкалась на гору и прилипла ко всем щелям нового частокола. Теперь полезли туда и взрослые, в том числе и тощий Истома, за которым увязался убогий Зотик, слонявшийся без дела по берегу, как всегда, с луком и стрелами.
Истома знал, что со стороны Неглинной частокол попрогалистее. Он ползком прокрался туда, отыскал широкий просвет и втиснул в него лицо, прижавшись скулами к пахучим еловым бревнам. В двух шагах от него пристроился на корточках и Зотик.
С самого рассвета и до полудня Истома возил воду с реки на княжой двор. Пока он выливал ее из бочки в колоду, ему то и дело ударяли в нос и кружили голову валившие из поварни жирные съестные запахи – то вареной рыбы, то жареного мяса, то горячего теста. Напоследок знакомая стряпуха вынесла ему тайком бадейку подогретого пива и обломок пирога с луком. Тут у Истомы по всему животу разлилось тепло, а мысли закурчавились и побежали по новым стежкам. Когда же заглянул он сейчас в щель частокола, то и вовсе ошалел.
Весь красный двор был уставлен столами. Все столы были завалены такими горами всевозможных яств, каких Истома отродясь еще не видывал. К яствам со всех сторон тянулись руки. Какие-то рты глотали кусок за куском. А кому принадлежали руки и рты, этого Истома поначалу даже и не разглядел. Вокруг столов сновали слуги с блюдами, ковшами, братинами.
По ту сторону частокола, вплотную к нему, стояли бубенщики и трубачи. От их сапог крепко пахло дегтем. За ними колыхалась смутная человечья мешанина, где Истома различал временами лишь отдельные черты чужих лиц: то чью-то румяную жующую щеку, то чьи-то одеревенелые от хмеля морщины, то оскал чьих-то желтых зубов, то остановившийся глаз, подернутый пьяной слезой.
Перед бубенщиками высился на помосте небольшой стол, весь заставленный серебряной и золотой утварью, которая так и сияла на солнце. За этим столом спиной к Истоме сидели особо от всех оба князя. Он узнал их по высоким круглым шапкам. Их отделяло от Истомы такое короткое расстояние, что когда затихал порою людской гам, слышны даже становились отрывочные словечки князей.
Между ними в такой же, как на них, высокой шапке, на такой же, как под ними, резной скамье, накрытой подушкой, стоял маленький Олег. Отец придерживал его за плечи.
Юрий взял со стола большой, окованный серебром турий рог на серебряных же ножках. Это была заветная посудина, из которой дозволялось пить вино только князьям.
Поднеся рог к губам мальчика, Юрий медленно вылил вино в детский рот – все, до последней капли.
И тотчас же над самым ухом у Истомы оглушительно рявкнули страшные трубы, и бубны рассыпались неистовым звяканьем и трескотней.
Когда они утихли, Истома просунул руку сквозь частокол, дернул одного из бубенщиков за полу и спросил, в честь чего они гремели.
– Посвятанье справляют, – ответил тот.
– Кого сватали-то? – удивился Истома. – Тут и девок нет.
– Княж-Юрьеву дочь помолвили, – объяснил бубенщик, – за очи: отцы по рукам ударили.
– А жених кто? – полюбопытствовал Истома.
– Эвон жених.
Бубенщик мотнул подбородком в сторону восьмилетнего Олега, который, соскочив со скамьи, еле удержался на ногах. На нем лица не было.
Около охмелевшего мальчугана суматошился Юрьев чашник, ища глазами кормильца.
А дряхлому кормильцу было не до воспитанника. Хилый старикашка сидел в стороне на сосновом пеньке и с бессмысленно-хитрой улыбкой, подняв скрюченный палец, вытягивал тончайшим голосом какую-то замысловатую песню.
Как из-под земли вырос горбоносый Юрьев духовник. По случаю торжественного дня на нем поверх черной ряски была куцая накидочка, едва прикрывавшая его костлявые плечи. Она придавала его тощему стану что-то девичье. Монах сердито ухватил восьмилетнего жениха за руку и уволок в хоромы.
Все это будто во сне мерещилось Истоме. Выпитое натощак пиво продолжало горячить голову.
Князь Юрий наклонился к Святославу и спросил глухо:
– Силен ли обед?
– Силен, отец. Беда как силен! – вежливо отвечал гость.
– А каков мед? – продолжал допрашивать хозяин. – В меру ли наядренел?
Святослав развел руками, точно не находя слов.
– С эдаким медом и долото проглотишь! – вымолвил он наконец с такой преувеличенной выразительностью, что нельзя было понять, говорит ли он прямую любезность или под видом любезности дерзит.
Прислушиваясь к их словам, Истома все думал о своем. Какие-то до смешного простые, но никогда еще не приходившие на ум вопросы выскакивали один за другим, как пузыри на кипящей воде:
"Я пашню пашу, а голоден. Они не пашут, а сыты. Почему? Бревна для частокола я тесал, а меня за частокол не пускают. Почему? Загорись у них хоромы, напади на них враг – мне их выручать. А окажись я в беде – они на меня и не чихнут. Почему? Нас много, их мало, а мы перед ними шею гнем. Почему?.."
Юрий, подманив к себе дворского, говорил ему что-то через стол, навалясь на столешницу грудью. Дворский стоял лицом к Истоме, подобострастно выставив вперед черную бороду.
Бубенщики и трубачи зашевелились. Истома слышал, как один из них сказал другому, весело поколачивая его по плечу навощенным кистеньком, которым бьют в бубен:
– Вот нам и отдых! Велит гусельщиков звать, да свирельщиков, да смехословцев…
Вдруг что-то случилось. Дворский странно вскинул обе руки и, схватившись за глаза, упал. Пирующие повскакали с мест. Князья Юрий и Святослав поднялись на ноги.
Истоме не видно было, что делается за столом, куда свалился дворский. Слышны были только отдельные возгласы:
– Стрела!..
– В самое виденье угодила…
– Тупоносая…
– Помер?
– Нет, будто живой…
– А глаз-то пропал…
Истома оглянулся: Зотика рядом с ним не было.
Через час на княжом дворе словно позабыли про окривевшего дворского. Пир продолжался до вечера, пока в апрельском небе не зазеленели первые звезды. Трубы рокотали; гнусавили свирели; бренчали гусли; бубны тулумбасили, перекрывая пьяные возгласы; кованые каблуки, выколачивая глухую дробь, лихо били трепака.
VII
Неждан-бортник, воспользовавшись несчастьем своего мучителя, вырвался наконец домой. В сумерках в его чистую, пропахшую медом избу зашел сосед – кудрявый кузнец.
– Зотика теперь днем с огнем не отыщешь, – толковал Неждан. – Дурачку в наших дебрях каждая мышья нора знакома: схоронится, что барсук.
– Вот и главно-то! – кипятился кузнец. – Он схоронится, а мы в ответе. За его озорство с нас всех виру[23]23
В и р а – денежный штраф за убийство княжеского или боярского слуги.
[Закрыть] сдерут. Шутка ли нашему-то сиротскому миру восемьдесят гривен выложить! Ты посчитай, какой на нас с тобой убыток ляжет.
– Не в том убыток, что гривну отдашь, – возразил Неждан, – а в том убыток, что одноглазый злее двуглазого себя окажет.
На полатях, свесив призрачно-тонкие ноги, сидел столетний дед, Нежданов отец. Он давно оглох и привык разговаривать втихомолку сам с собой.
– Я пропаду – и ты пропадешь, – бормотал он еле слышно, потряхивая паутинкой седых волос. – Ну и что? Земля-то наша не тобой жива и не мной. Земля народом сильна. Народ земле хозяин, вот кто. А народ вовек не пропадет. Все управит народ-то, вот как…
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Рубят город
I
Кучковой дочери Паране пришлось неожиданно для всех и для самой себя вернуться на родину, в Москву. Это случилось десять лет спустя после того, как отсекли голову ее отцу.
Старый князь Юрий, утвердившись в Киеве, почти не заглядывал с тех пор в любимое, заботившее его Залесье. Хотел удержать при себе и старшего сына, Андрея, но тот не пожелал оставаться в чужом, противном его сердцу, глохнущем городе, в затхлом кругу незнакомого, сварливого княжья, которое надменно посмеивалось над новоприезжим залесским родственником. Андрей, не сказавшись отцу, сбежал во Владимир. Говорили, будто на этот дерзкий шаг его толкнули братья Кучковичи.
Андрей Юрьевич, как и отец, был деловит и упорен, но более скор и менее опаслив. Вырвавшись уже в зрелых годах из-под Юрьевой опеки и вернувшись в Ростово-Суздальскую землю хоть и далеко еще не полноправным ее хозяином (Юрьев властный голос доносился туда и из Киева), Андрей без оглядки ринулся в самую гущу той общественной борьбы, которая издавна терзала их Залесскую волость. Еще резче, чем Долгорукий, оттолкнул он от себя ростовское боярство. Пренебрег он и новой суздальской знатью, выращенной его отцом и частично ушедшей за Юрием в Киев. Не страшась негодования боярских верхов, он избрал своей главной опорой тех простых, безродных деятелей, чьими руками был выстроен и чьими трудами процвел любимый Андреев город – Владимир из Клязьме.
Эти небогатые еще и невзрачные, но оборотистые купцы и ловкие рукодельники, щеголяя своей незнатностью, любили называть себя «мизинными», то есть самыми младшими, самыми маленькими людьми.
Им принадлежало будущее. Они это знали. Вперед, в будущее смотрел и Андрей. С ними, с мизинными людьми, связал он свою судьбу, и в этом был залог той созидательной силы, которая стала собираться исподволь в его беспокойных руках.
Но легче было бороться с чужой, враждебной волей, чем со своими понятиями и навыками, во власти которых была своя собственная воля. Родившись князем, воспитавшись насильником, Андрей был уверен, что жить – значит угнетать, угнетенный обязан кормить угнетателя: такими заповедями определялось руководившее Андреем второе, разрушительное начало, противоречившее первому, созидательному. Это противоречие свело его государственную деятельность к причудливому чередованию блистательных успехов с постыдными неудачами.
Пестро и шумно было на новом княжом дворе.
Тут всегда сновали во множестве стекловары, камнерезцы, деревщики, златокузнецы, серебреники, медники, оружейники, каменщики из далекого прикарпатского Галича и те особенно ценимые Андреем гончары, что обжигали цветные плиты для дворцовых полов. Кто здесь же и работал, кто сдавал сделанное, кто набивался на новый заказ. Работы хватало всем. Молодой город ширился, украшался и богател не по дням, а по часам.
Добудет ли где купец трубку тяжелой парчи, скаток узорчатого бархата или серебряное блюдо персидского чекана, он, прежде чем выложить такую приманку на свой торговый ларь, непременно похвастает ею князю, который хоть и расплачивался туго, однако любил скупать нужное и ненужное.
Всех этих людей – ремесленников и купцов – Андрей знал наперечет. Из них набирал он пеших бойцов – пешцев – в свое могучее городовое ополчение. А тем, кто оказывался особенно ему по душе, дарил оружие и коня. Такой милостник вступал тогда в его дружину. Ему открывался постоянный доступ в княжеские покои. Если удавалось ему и тут не оплошать, то вскоре жаловалась ему неподалеку от города и землица. А там он, не мешкая, прибирал к рукам соседей-крестьян не хуже заправского боярина.
Вперемешку с выходцами из местных низов толкались в тех же просторных хоромах и всякие пришлые разноземцы: булгары, греки, венгры, германцы, евреи, черкесы, половцы. И всех веселил забористыми прибаутками благодушный Андреев любимец и верный его спутник – краснолицый русский попик Микулица.
Андрей не терпел приезжего духовенства, засылаемого киевскими митрополитами, греками, ставленниками Византии, которая была ненавистна внуку Мономаха своими запоздалыми, оскорбительно надменными притязаниями на церковное главенство. Ему мечталось, что здесь, у себя на севере, он воздвигнет на своем, русском корню мощную церковную власть, к которой потянут и которой подчинятся прихожане всех русских храмов, не только северных.
В окружавшей Андрея разношерстной среде, столь отличной от старокиевской брезгливой знати, братья Кучковичи сумели за десять лет достигнуть выдающегося и прочного положения. Во время киевских трудных походов Юрия, где Андрей удивил всех неслыханной, отчаянной храбростью, граничившей с безумием, Кучковичи не отставали от него ни на шаг и завоевали его полное доверие. Андрей возвел их в самые высокие придворные чины: Якима – в чашники, а Ивана – в стольники,[24]24
Ч а ш н и к ведал княжескими бортными лесами, с т о л ь н и к – рыбными ловлями, садами и огородами.
[Закрыть] вернул им старую суздальскую вотчину, отнятую когда-то у их отца Юрием, и широко наделил новыми угодьями под Владимиром. Без совета этих двух ближних бояр не решалось теперь никакое важное дело.
Милуша, раздобрев против прежнего вдвое, стала первой боярыней при княгине-булгарке, заправляла всем ее теремным хозяйством, держала в трепете ее челядь, доглядывала за ее детьми и была, как толковали, посвящена во все тайны своей скрытной и желчной госпожи.
Не обижен был и Кучков зять, Паранин муж, Петр Замятнич. Вышел и он в бояре – видимо, не без помощи Милуши. Как и она, Петр располнел, однако оставался еще статен, свеж и по-прежнему бело-румян. Князь Андрей Юрьевич приставил Петра к строительным делам, отдав под его власть всех палатных и стенных мастеров. Когда Долгорукий велел перенести на другое место город Переславль-Залесский, исполнение этой хлопотной работы поручили Петру. Под его же надзором рубили – опять по приказу старого князя – новый город Дмитров. А когда теперь Юрий распорядился из Киева укрепить таким же деревянным городом и Москву, Андрей поспешил послать туда все того же Петра Замятнича.
Во время частых и долгих отлучек мужа Параня жила во Владимире тихо, почти по-монашески. Желтолицая княгиня невзлюбила Параню с первого взгляда. В княжих покоях Кучкова сирота не показывалась. Со своего укромного приречного двора, обросшего вишнями и рябинами, она выходила редко – только вечерами, под праздник, когда водила двух дочерей ко всенощной. И в храме выбирала такое место, чтобы не видать ее было с хоров, где с нерусской суетливостью творила поклоны княгиня и откуда подпевал певчим Андрей. Его высокий, резкий, но верный голос вырывался из полнозвучного строя других голосов и, чуть дребезжа в клубах ладана, свечной гари и людского дыхания, улетал под купол, где по вогнутому парусом, закопченному образу евангелиста с тельцом извилистыми ручейками струился насевший на холодную стенку пот.
К двадцати четырем годам Паранина нежная красота достигла такого расцвета, что когда под глухое воркованье колоколов она медленно шла по улице, опустив бобровые свои ресницы, у всех встречных немел язык и сходила с губ улыбка. Ничьи, даже самые клеветливые, уста не находили повода сказать про нее дурное. Только дивились досужие соседки, зачем, невзирая на хороший достаток покладистого и нескупого мужа, одета она всегда будто по-вдовьи, в смирные, старушечьи цвета и отчего так печально и бледно ее строгое, безупречно прекрасное лицо.








