Текст книги "Московляне"
Автор книги: Георгий Блок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
II
Глухая клеть, о которой помянул Иван Кучкович, называлась так оттого, что была без окон. Петр Замятнич, когда живал еще в Москве, любил отдыхать в этой клети от солнечного зноя и от мух. Теперь, без хозяина, этот дальний покой запустел. На вбитых в стену деревянных костылях висели собранные Петром в походах дорогие седла, отделанные серебром, костью и жженым золотом. Пахло пересохшей кожей и мышами.
Когда Кучковна, наскоро убрав со стола кучу серебряных стремян, усадила за этот стол нежданных гостей и затем, распорядившись всем, как приказал брат, сама подала им ужин, она застала их в споре: суздальский сват и ростовский купец убеждали Ивана Кучковича не мешкать на Москве до утра, а Иван упрямился.
– Напоим коней – и в путь, – твердил сват. – И в путь.
У него была хорошо известная Кучковне привычка повторять последние свои слова два раза.
– А как все трое уедем, так кто без нас с посадником столкуется? – говорил Иван, косясь на свата одним глазом. – Не будить же убогого старика среди ночи.
– Обойдемся и без посадника, – мягко, но горячо возражал тощий купец.
– То-то, что не обойдемся! – кипятился Кучкович, прыская по-отцовски слюной. – Или забыл, зачем князь Юрий на Москве город рубил? Невелик городок, а ко всей Залесской земле ключ.
– Да нам-то на что этот купец? – еще мягче прошамкал полным ртом купец.
С дороги он, видать, сильно проголодался и, не дожидаясь уговоров хозяйки, так и набросился на пирог. У него вовсе не было зубов. Когда он жевал, его маленькое птичье лицо то странно вытягивалось, то еще страннее сплющивалось, сталкивая стриженую седую бороду с горбатым носом. Эти два его лица, длинное и короткое, были так несхожи, что чудилось, будто у него в запасе две разные головы и он попеременно выбрасывает из сутулых плеч то одну, то другую.
– Как – на что ключ! – возмутился Иван и, совсем уж как отец, бухнул по столу обоими волосатыми кулаками. – Хорошо, ежели сумеем помешать нашему ироду окаянному, Андрею Юрьевичу, сложиться на рать…
Сложиться на рать – это значило: собрать войско, готовясь к походу. Кучковна плохо понимала слова брата.
Купец, продолжая жевать, опасливо взглянул на нее: можно ли, дескать, при ней такое говорить? Иван заметил этот взгляд и успокоил купца движением руки: своя, мол, не бойся, не выдаст.
– А ежели не помешаем, – продолжал Кучкович, – тогда где, по-твоему, та новая рать соберется? Всякий скажет: здесь, на Москве. А то где же? Новгородцы ли, смоляне ли, рязанцы – все по Андрейкину кличу сойдутся тут. Так уж заведено. Вот тут-то нам посадник и понадобится. Он – свой брат.
– Ежели не помешаем! – передразнил сват. – Затем и рыщем по лесам, чтобы помешать.
– А ежели кого из нас в лесах перехватят? – задорно выкрикнул Иван.
– О том и речь, – тихо и веско ответил сват, кольнув Ивана выразительным взглядом маленьких умных глаз.
Кучковна, зная нрав свата, видела, что он всех более растревожен, но владеет собой лучше товарищей. Тревогу выдавала только игра его левой руки. Эта вздутая рука, обтянутая пупырчатой кожей, то быстро постукивала отекшими пальцами, то расплескивалась звездой, то подбиралась в мягкую щепоть, похожую на жабу.
– О том и речь, – повторил сват. – В лесах перехватить мудреней, а здесь, в городе, проще. Оттого и говорим: не мешкай.
– А мне чего бояться? – вдруг совсем иным голосом заговорил Иван и ухарски расправил на две стороны пышную седеющую бороду. – Я не бегун. Пускай застанут здесь. С каких это пор брат сестру навестить не может?.. Подай-ка пива, – обратился он к Кучковне.
По дороге в кладовую, на крытых переходах, Кучковна приостановилась, чтоб отдышаться и опамятоваться.
Гроза ушла. Ветер улегся. За рекой еще вспыхивали бледные зарницы. По ровному шелесту листьев было слышно, что падает прямой некрупный дождь. Частые сосны тянулись в темное небо, как исполинский мох.
Это было знакомое и нестрашное. А там-то, там-то – в глухой клети! Хватит ли сил воротиться туда, к жабьим рукам, к обжоре о двух головах, к брату, который нынче так пугал Кучковну вдруг оказавшимся слишком полным сходством с отцом!
"Уж не поблазнило ли от грозы? Уж не оборотни ли явились? Или молонья ударила в батюшкину кровь и взмела из земли его тень?"
Она побежала по мокрым половицам, то и дело озираясь и крестясь частыми, мелкими крестами.
"А и я-то хороша! – думала она на ходу. – Что у них затеяно, не пойму, а сама словно с ними заодно. Узнал бы князь, что я их в своем доме хороню, что бы сказал?"
Когда она вернулась в глухую клеть, Иван еще сидел развалясь за столом, а двое других уже встали с мест, готовясь, видимо, к отъезду. Тощий купец старательно опоясывался. Оба, и он и сват, неотрез отказались от пива.
Свеча сильно мигала, и рогатые тени седел прыгали по стенам.
– Стойте! – вымолвил Иван, торопливо обтирая намокшие в пиве усы. – Главного-то и не сказал.
Он встал и, наклонясь над столом, тыча в лад своим словам указательным пальцем, заговорил таким наставительным и властным тоном, что Кучковна подумала: "Видно, он у них главный заводчик".
– Будешь у смоленских князей, – объяснял он свату, – ударь им челом от нас от всех: и от Якима и от Петра. А как дойдет до прямого дела, так со всеми князьями зараз не говори: они хоть и родные братья, а нрав у всех разный. Князю Мстиславу скажи так: "Нам, мол, княже, ведомо, что ты смолоду привык не бояться никого". Мстислав на лесть падок и задирчив. Так ты его сперва лестью умягчи, а там понемногу и задирай. Скажи ему: "Княже, не ты ли летась под Киевом загнал Андрееву рать за Днепр? Не ты ли остриг Андрееву послу голову и бороду?"
– Знаю, – хмуро кивнул головой сват.
– Знаешь, да не все, – огрызнулся Иван. – Скажи так: "Когда, мол, тот посол от тебя к Андрею воротился и Андрей его, остриженного, увидел, так у него от обиды да от стыда даже лицо потускнело". Скажи: "Стольник Иван Кучкович, чашника Якима Кучковича брат, при том был и своими глазами все видел". Дальше повороти речь так: "Коли Андрей в те поры испугался твоей дерзости, княже, понизил стяги свои и поворотил коня, так теперь, после летошнего киевского срама, испугается и того более. Перешлись, княже, с новогородцами. У новогородцев с нами, с залесскими боярами, одна душа. Андрей им своего сына, мерзостного Юрашку, в князья навязал. Так ты, княже, этого Андреева ублюдка прогони. Новогородцы только того и ждут. А тогда с ними заодно дерзни на Андрея, воюй Волгу: голыми руками всю возьмешь, до самого Ярославля".
– Да и от нас, от ростовцев, добавь, – вставил купец, кривя впалый рот: – что мы-де им, новогородцам, в том не помешаем, а поможем. И не мы одни. Наш город всех старше: на чем мы положим, на том и пригороды станут. А ежели наши орачи да каменосечцы, что под Андреевой рукой в нашем пригородке Владимире сидят, – ежели они против нас пойдут, так мы на них управу найдем. Довольно они над нами потешились.
– Ехать пора, – сказал сват, подаваясь к дверям. – Скоро светать начнет…
– Погоди, – остановил его Иван. – Только последнее слово скажу. – Он опять принялся наставительно тыкать пальцем: – К князю Роману ты с другого боку подходи. Роман тем хвалится, что больно кроток да совестлив. Так ты его стыдом пройми. Скажи ему: "Зачем срамишься, княже? В чьей воле ходишь? К кому пошел в подручники? Из чьей руки хочешь Киев брать? Из Андреевой! А давно ли тот же Андрей тебе, как последнему холопу, велел из Киева убираться? Или не знаешь, что для него ничей закон не свят? Старины не чтит. Отцову волю нарушил. Мачехе своей, княгине, природной греческой царевне, не велел в Русской земле быть. А с ней заодно прогнал и меньших своих братьев. Их волость беззаконно себе прибрал. Киев разорил и осквернил. Князьями помыкает, как челядью. Бояр не слушает…"
– Про кого другого, а про бояр не хуже тебя сумею сказать! – сварливо перебил сват. – Не держи нас, Иван: наживем беды!
– А из ворот как же нас выпустят? – забеспокоился купец.
– Я сам до ворот провожу, – сказал Иван. – Перед стольником Иваном Кучковичем какие ворота не растворятся!
III
Оставшись наконец наедине с братом, Кучковна пересилила кое-как робость и приступила к нему с осторожными расспросами о своих.
Иван, раскрасневшись от пива, заложив руки за спину, тяжело шагал по клети из угла в угол. Нехотя, хмурясь, недоговаривая, даже будто сердясь за что-то на сестру, он сказал ей только, что ее дочери Груне пришлось уехать из Суздаля, потому что жить там стало негде: у свата отобрано все – и городской двор и все вотчины; хоть по миру иди! Груня живет пока на отцовом дворе во Владимире. Петр говорил, что хочет отправить ее сюда, на Москву. Недосуг ему с ней пестоваться – другие дела поважнее, пояснил Иван, многозначительно подняв брови. Груниного молодого мужа сперва заковали было в железа и кинули в поруб. Потом вынули и водили к князю. Князь долго с ним толковал с глазу на глаз и велел расковать. Однако держит его в Боголюбове и не велит никуда отлучаться. А Петр Замятнич (посадница не соврала) в Боголюбове больше не живет…
– Княгиня… – робко начала было Кучковна.
Иван весь взъерошился.
– Про княгиню худа не говори! – отчеканил он строго и даже пальцем погрозил. – Без княгини всех бы нас давно окрутили, как твоего свата… А и ей не сладко, – прибавил он помолчав и задумался, шевеля пестрыми бровями.
Кучковна, чтобы поскорее перевести разговор на другой предмет, спросила, как же удалось спастись свату.
Иван объяснил, что сперва суздальский игумен уберег свата в монастырской ризнице, в сундуке, а потом, когда снаряжали обоз с озимыми семенами в их окольный скит, келарь зашил свата в мешочную редину и с семенами вместе переправил в скит. Там сват и отсиживался двадцать ден в житной яме.
– А от княжого-то ключника, от Анбала, как же ушел?
– От Анбала? – переспросил Иван с какой-то странной усмешкой и кинул на сестру косой, пытливый, как ей показалось, взгляд. – Про то Анбала спрашивай, а не меня: может, когда и скажет.
Кучковна поняла, что и этого предмета касаться не следует. Смешавшись еще более, стесняясь молчать и не зная, о чем говорить, она спросила про ростовского купца, с чего это он так на князя Андрея злобится, когда князь, как ей говорили, первый благодетель этому купцу: выкупил его из мордовского полона.
Иван круто остановился, оборотился к сестре всем широким телом и долго смотрел на нее молча.
– Да ты в уме ли? – произнес он наконец.
Высунутое вперед лицо налилось темной кровью. Отец, точь-в-точь отец! Он рванул душивший его пристегной ворот дорогой шелковой сорочки и заговорил отрывисто, не находя нужных слов:
– Видать, ты и впрямь… Видать, люди про тебя правду говорили, что ты… А мы-то, простецы, при тебе!..
Он опять дернул ворот, вытягивая из него толстую шею, и жадно выпил полный ковш пива.
– Вот чему от тутошних посадских научилась! – продолжал он, будто развязав пивом заплетающийся язык. – Вот она, Москва-то ваша преславная! То-то все передние мужи вашим холопьим пригородком брезгуют: не идут в вашу Москву жить, что им ни сули… Хороши у вас тут людишки, когда первая в городе боярыня такие речи заводит!..
– Да какие мои речи? – еле выговорила Кучковна. – Мне Петр сказывал…
– Не вали на Петра! – гаркнул Иван и так хватил ладонью по столу, что брякнули все блюда и зазвенели мягким серебряным звоном сложенные в углу стремена. – Что Петр, что мы – у Петра с нами одни мысли… И то сказать: была бы ты Петру добрая жена, не ушел бы от тебя Петр, вот что. А ты… Это кто же тебя научил первого злодея благодетелем звать? Вишь, как намосквичилась! Из полона выкупил! Велика, подумаешь, милость! Может, и нам с тобой ему кланяться за то, что нашему отцу голову отсек?
– Не он!
– Врешь: он! Не кто другой…
Кучковна всегда считала убийцей отца Милушу. И сейчас думала так же.
Иван не совсем верной рукой зачерпнул из корчаги еще ковш пива. Хлебнул, опустился на лавку и долго молчал.
Рогатые тени седел то бестолково метались по стенам, то замирали. Иван громко сопел носом. К этому сопенью примешивался еще один из тех непонятных ночных звуков, которые иной раз так тревожат слух своей назойливостью: не то цыкает кузнечик, не то где-то очень далеко сокочет сорока. Или просто в ушах звенит?
Когда Кучкович снова заговорил, голос его сделался более вял и глух:
– Андрей – купцам благодетель! Нашла что сказать! Да откуда вам и знать, какие-такие наши купцы? У вас тут, на Москве, всяк купцом величается. Срубил себе избенку в шесть венцов, скрутил на кругу такие вот две корчаги, вымолотил мерку жита да полкоробьи овса – и готов купец! А в субботний день сойдутся вон там, за стеной, на площадке, эти ваши купцы – кто с Гостиной горы, кто с Лужников, кто с Коломенской дороги – и давай совать друг другу из рук в руки свой товаришко! А товар какой? Ты мне хлеба каравай, а я те гвоздей горстку: сам ковал. Я те чоботы: сам тачал, а ты мне чулки: сам вязал. Как в пословице говорится: гусь да баба – торг; два гуся, две бабы – ярмарка. Так и у вас. Купцы!
Он брезгливо поднял плечо и, смерив сестру с ног до головы мутным, презрительным взглядом, продолжал:
– Думаешь, простой купец давеча за этим столом пирог ел? Не купец, а гость: понимать надо. Знаешь ли, что такое гость? Поглядела бы ты годов пять назад на его амбары под Абрамовым городом! Камнем не перешвырнешь, глазом не охватишь! На самой стрелке срублены были, где Волка с Окой сошлась. А какого товара он тогда у булгар набирал! И чего им сбывал! И был бы седня еще втрое богаче, кабы не твой Андрей… Пойди-ка поищи ныне Абрамова города: следа нет. Хоть все Дятловы горы облазь, ничего не найдешь, кроме разве черных головешек да красного плакуна. Чье дело? Андреево дело. А какой был город!
Иван зажмурился и провел рукой по вспотевшему лицу.
– Уж мы ли Андрею не толковали так и эдак, – продолжал он. – Честью просили и мы, бояре, и ростовцы, и суздальцы: "Не тронь, Юрьич, булгар: нам от булгарского торга прибыль. Что Ростов, что Суздаль – одной этой прибылью живы; с булгарами не поладишь, куда наши гости за товаром пойдут?" И княгиня с нами заодно мужа молила, в ногах у него валялась, слезы лила. "Не ходи, – говорит, – на булгар; я тебе боговенчанная жена, твоих сынов мать; там, – говорит, – в булгарах, моя кровь – братья, сестры; ты от них зла не видал; пожалей, – говорит, – мое племечко!" А он… Куда там! Разве такого переспоришь? Задерет голову и долбит свое. "Не нужна мне, – говорит, – прибыль из чужих рук. Я, – говорит, – ее своими руками возьму. Покуда, – говорит, – не вся Волга русская, я, – говорит, – в своей волости силы не чую. А когда будет вся русская, мы, – говорит, – сами из-за всех морей все добро к себе свезем. В Киеве, – говорит, – того не было, в Царьграде того не было, что у нас будет". Говорил куда как красно, а на деле что вышло? Не послушал ни нас, ни княгини: пошел на булгар походом, да не один раз, а два. Спалил Абрамов город дотла. До Великого города чуть-чуть не дотянулся. Что народу положил – не перечесть…
Иван понизил голос:
– Своих двух шурьев порешил, булгарских царевичей, княгининых родных братьев! Про то не велено говорить. Один, старшой, что отцовым наместником был у них в Абрамовом городе, там в башне и сгорел. Другого наши конные на Каме досмерти затоптали… А толк какой? С булгарами торг ослаб. Ростов и Суздаль, первые наши города, глохнут. А заморских товаров что-то пока не везем. Что дальше, то хуже. И сказать того не смей; только рот откроешь, он тебе сразу: "Молчи! Ты мне поперечник! В поруб! В железа! В воду!" Другого не слышим. Так всех лучших людей от себя и отшатнул…
Иван поднялся.
– Поглядим, как без нас обойдется. Без наших-то, боярских, да без купецких дружин далеко не уйдет с одними своими пешцами… Поглядим…
Он пошатывался. У него слипались глаза и язык ворочался все медленнее.
– Стели мне тут, – приказал он сестре.
Когда Кучковна принесла постель, Иван, сердито кряхтя, силился стянуть с ноги непросохший сапог: мешал тугой живот.
– Пособи, – попросил он и поглядел на сестру из-под бровей смущенным, даже как будто виноватым взглядом, точно стыдясь своей беспомощности.
Кучковна, измарав руки в дегте и грязи, стащила кое-как тесный сапог. Иван стыдливо подобрал разутую ногу в сбившемся, местами мокром красном чулке. Даже пальцы поджал. Кучковна вспомнила, как он мальчиком часто натирал себе ноги в кровь, жаловался на это матери и отказывался носить онучи. Отец ругал его за это неженкой и не раз порол, а мать потакала меньшому сыну (он был у нее любимец) и тайком от отца давала ему чулки. Чулки вязал старик-монах, пришедший из-под Киева еще с Мономахом, чудесный рассказчик. И такими вот виноватыми глазами брат Иван частенько поглядывал на сестру в детстве, когда просил не говорить отцу о какой-нибудь его проказе. Потом ей пришло на память, как он еще здесь, на Москве, складно жил со своей некрасивой женой, с молчаливой Дарьицей, как рано овдовел, как потом навещал ее, Кучковну, во Владимире и о покойной жене не мог говорить без слез, как нежно берег единственную дочку. Эта дочка, Липанька, выросла у него дурочкой (говорили – с детского перепугу), пряталась от людей и водилась только с дворовыми собаками, которых Иван держал для нее очень много. Их двор во Владимире, где всегда стоял разноголосый лай, звали из-за этого песьим двором.
– Не томно ли тебе будет здесь, в клети? – спросила Кучковна.
– Усну, – ответил Иван, укладываясь на медвежьем меху. – Как солнце начнет вставать, сразу разбуди, – прибавил он совсем уж сонным голосом. – А что видела, что слышала, про то молчи. И кто со мной был, ты тех людей знать не знаешь. Поняла?
IV
По дороге к себе наверх, в темных сенях, Кучковна приметила, что окна уже засинели: значит, недолго до рассвета. Она решила не ложиться, чтоб не проспать, и вышла на те самые крытые переходы, по которым пробегала час назад за пивом.
Дождь не шумел больше. Было очень холодно и сыро. Половицы на переходах не успели еще просохнуть; от них пахло грибами. Очертания ближних деревьев и соседних кровель становились уже отчетливы. Великий луг и леса за ним были завалены густым туманом. Он закрывал весь противоположный берег едва белевшей внизу реки, которую можно было принять теперь за край широкого озера или даже моря. А небо, беззвездное, большое, окрасилось так, что нельзя было различить, ясное оно или в тучах.
За день и за ночь Кучковна услыхала столько нового, неожиданного, частью и непонятного, что никак не могла собраться с мыслями и решить, как она любила решать, что же хорошего, что плохого, а из плохого – что самое страшное.
Хорошего не было, кажется, ничего. Разве только, что дочка Груня еще жива и цела. А страшного… Одно другого страшней! Кучковне вспомнилось, с какой неестественно злорадной улыбочкой Иван приговаривал перед сном: "Поглядим… поглядим…" и как нехорошо усмехнулся, когда она спросила про Анбала.
Только что отголосили третьи петухи – и у нее на дворе, и у соседей в городе, и в посаде, и – очень глухо – за рекой. Последним прокричал хриплый молодой петушок в поповском птичнике, и после этого водворилась полная ночная тишина, которую нарушало только все то же необъяснимое чуть слышное сокотанье.
Потом залился дробным кашлем воротник у Неждановой башни. Этот кашель был давно знаком Кучковне. Она знала, что старик, когда зайдется ночью таким кашлем, выходит из избы, чтобы не разгуливать спящую жену. Ей ясно представилось, как он, кашляя, давится, захлебывается, таращит глаза и дрожащими руками прижимает к впалой груди свою необыкновенно длинную и узкую бороду.
И опять, как тогда вечером, перед грозой, когда глядела с вышки на паром, набитый усталой челядью, Кучковна почувствовала жгучую зависть: откашляется, отдышится, уляжется и заснет со спокойной душой. А она…
Она смотрела, как туман – где плотной стеной, где бродячими клочьями, – все больше накрывая реку, подползал к городу, и думала, что, видно, на свое несчастье родилась она в богатой боярской семье, где все речи и мысли были всегда только о наживе, где в каждом видели соперника и врага, где никому не верили, никого не жалели, ни с кем не дружились и оттого никогда не знали покоя.
И не потому ли так крива, уродлива, а чаще всего и по-настоящему страшна жизнь во всех богатых семьях, с какими приходилось ей знаться?
Ее жизнь с Петром – разве это жизнь?
А распутный брат Яким с никогда его не любившей, жадной Милушей?
А вдовый, озлобленный, простоватый Иван с дочкой-дурочкой?
Посадница… Кажется, и весела и смешлива, а ведь только одна Кучковна знала, во что обходится этой здоровой, беззаботной на вид женщине ее житье с хворым мужем, ревнивцем и скрягой, который попрекает ее каждым куском.
Огнищанин, ястребок, с челядью лют, не раз своей рукой засекал холопьев до смерти. А в семье и он несчастлив. Сварливей его жены в округе нет. Кучковна плечами передернула, припомнив нестерпимый женский визг, который доносился каждое утро с огнищанинова двора. И все три сына вышли у них один другого хуже: старшой со зла заколол меньшого на охоте, когда травили на Яузе лосей, а средний взломал отцов сундук, забрал казну и ушел в вятические леса разбойничать, угнав с собой шесть лучших коней.
То ли дело Нежданова большая степенная семья или семья того же воротника. Бедны, слов нет. Не всегда сыты. Часто обижены боярской ли, княжеской ли скорой рукой. Но друг друга не грызут, и у каждого, по пословице, своя избушка – свой простор. И у всякого свое, малое, ему положенное дело. Сбыл свой урок, и на совести чисто.
Теперь уж заметно просветлело. Ползучие хлопья тумана затянули всю реку и ниже насели на леса. Сплошную белую пелену прорывали только кое-где макушки самых высоких деревьев. Оплетенные туманом, они были похожи на редкие курганы. С небывалою величавой суровостью обозначился вокруг Кучковны трехугольный город: въевшиеся в землю слепые срубы черных стен с пятью тоже черными пнями коренастых башен.
"А ведь из таких малых дел, как у Неждана или у воротника, – из них-то и выходит большое, – подумалось Кучковне. – Пожалуй даже, только из них. Да и как называть их малыми? Чьими руками рублены стены? Кто ставил башни? Кто расчищал леса и сушил болота? Кто сеет хлеб? Кто косит луга? А мы… Отец… Уж он ли не размахивался на большое? И что от него осталось?.."
В ушах сокотало все так же назойливо, совсем по-сорочьи, и Кучковна все не могла придумать, на какие воспоминания наводит этот тревожный звук.
Потом вдруг ей показалось, что из-за того прясла городской стены, которое приходилось между ее садом и посадничьим тыном, кто-то быстро выглянул и сразу исчез. Наверно, примерещилось с бессонья.
Она вздрогнула от холода и, низко опустив голову, пошла к себе.