355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Блок » Московляне » Текст книги (страница 15)
Московляне
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:22

Текст книги "Московляне"


Автор книги: Георгий Блок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

III

Все как будто осталось прежнее – как было неделю назад, и год назад, и три года назад: тот же дом, те же слуги, тот же сад, та же поеденная гусеницей черемуха перед городской стеной, та же река, те же луга и леса за рекой…

И те же дела…

Староста спрашивал Кучковну, какое сено возить на двор, какое оставлять в стогах.

Ключник спрашивал, каких девок посылать по малину, каких – по грибы и каких – на полку гороха.

Неждан приходил узнать, можно ли уступить дьякону вощины для наузней,[40]40
  Н а у з е н ь – кадка с вощиной, намазанной медом, которая ставилась в лесу для поимки дикого пчелиного роя.


[Закрыть]
которые тот расставлял в лесу, подманивая пчелиные дикие рои.

Вдова холопа Истомы через сенных девушек просила дать овсяной муки для блинов, чтобы помянуть сына, который утонул намедни, купаясь с ребятами под Семчинским княжеским сельцом.

Дочери Гаше надо было объяснить, как кроить исподницы сыну.

Забегал раза два огнищанин и, как всегда обиняками, заводил речь о том, не променяет ли боярыня сивого жеребчика на его рыжую беспокойную кобылку. Он растягивал разговор как мог, все время взглядывал украдкой на Кучковну и настороженно вслушивался в звук ее голоса, стараясь понять, как следует ему с ней обходиться: как с опальной или, наоборот, как с ближней боярыней, обласканной князем.

И по-прежнему, даже чаще прежнего, навещала Кучковну посадница. С ней было труднее всего.

Она то плакала навзрыд, ожидая с часу на час, что и ее увезут, как увезли мужа, что отпишут на князя все их имущество, то донимала Кучковну расспросами о том, что говорил Прокопий, да какие толки были у Ивана с купцом и с суздальским сватом, да знала ли Кучковна, где спрятался брат, да кто надоумил искать его под рундуком, то вдруг неожиданно веселела, заливаясь девичьим смехом, щекотала Гашу и поносила на все лады постылого мужа:

– Хоть бы стлел в порубе, только бы не ворочался!

Шли уже пятые сутки с тех пор, как схватили Ивана Кучковича.

После вёдреных дней зарядили дожди, которым не видать было конца. Поникли к самой земле Яблоновые мокрые ветки с зелеными шариками. Кровельная дрань на городских башнях почернела. Внуку Кучковны надоело глядеть, как мельтешит на лужах кольчатая рябь, как подплясывают на ней водяные столбики, как вскакивают и пропадают дождевые пузыри. Он разочарованно смотрел на ровное, белое небо и думал, что таким тоскливым оно останется, верно, уж навсегда.

Под дождем миновал на Москве и Петров день – именины боярина Петра Замятнича, которые встарину, лет пятнадцать назад, справлялись столь торжественно, многолюдно и шумно, что о веселье на боярском дворе говаривала потом недели две вся московская округа.

После праздничной обедни пришли в боярский дом, по заведенному порядку, поп с дьяконом – петь именинный молебен. Кучковна, соблюдая столовый чин, установленный для Петрова мясоеда, потчевала их жареным журавлем под белым медовым взваром. Журавля подавали на пяти серебряных блюдах: на одном – грудку, и это называлось душка-блюдо, на других двух – два крыла, или, как говорили московляне, два папоротка, и еще на двух – два ходила, две ноги.

По такому же журавлю послали, повинуясь обычаю, на дом посаднице и сварливой огнищанихе. Попадье, дьяконице и проскурне снесли по крупитчатому пирогу с сыром, а Неждановой старухе, Истоминой вдове и жене долгобородого кашлюна-воротника – по калачу, чему другая воротница, не получившая такого дара, позавидовала до слез.

Степенная Гаша, скромно опустив глаза, подносила попу и дьякону чары с фряжским вином. Рослый светлобородый поп с простриженным на темени гуменцом,[41]41
  Г у м е н ц о – искусственная плешь, которую в старину простригали у священников и дьяконов на маковке при возведении их в сан.


[Закрыть]
оживясь от дорогого, непривычно душистого вина, которое доводилось пить только в этом доме и только в этот день, рассудительно говорил с несвойственным ему в другое время красноречием о покосе, о вшице, напавшей нынешним летом на кур, и о том, что ежели позавчера, на Самсона-странноприимца, был дождь-косохлест, стало быть, дождям лить еще сорок ден. Дьякон много раз благодарил за вощины. О недавней беде, случившейся в боярском доме, речи не было.

После их ухода зашел с черного крыльца вдовый пономарь. Он был не хмелен, но, как всегда, чуть-чуть впрохмель. Объяснив боярыне, что вдовец – деткам не отец, а сам – круглый сирота, он попросил для своих деток калачика. Поднесли и ему чару меду.

В обед боярыня приказала, тоже по обычаю, выкатить для челяди бочку пива. Пиво выпили, но веселья не поднялось и песен не играли. По двору, шлепая лаптями по воде, натягивая себе на голову мокрую рогожу, шатался под дождем пьяный скотник, говорил сам с собой и злобно косился красными глазами на окна боярских хором.

В этот день, всегда и в прошлые годы тяжелый для Кучковны, у нее с самого утра так щемило сердце, что не могла ни Гашу приласкать, ни внука позабавить.

А от Груни все не было вестей!

IV

На следующий вечер, перед закатом, серый полог сплошных облаков налился горячей желтизной, и по его нижнему краю быстро побежали яркие клочья золотого дыма. А когда облачный занавес потончал, прорвался и открыл наконец бледную пустыню чистого неба, в ней обозначился узкий, еще более бледный просвет только что родившегося месяца, будто прорезанный одним легким, но точным движением острейшего лезвия.

Кучковна, увидев его с вышки, словно вспомнила что-то: нахмурилась и поспешно спустилась к себе в светелку.

Было еще одно несделанное дело – неотложное, только ее касавшееся, только от нее зависевшее и почти неисполнимое. О нем-то и напомнил молодой месяц: куда убрать венец?

О венце не должен знать никто: так, по намеку Прокопия, хочет князь, так решила и она. И дочерям не скажет. А в духовной отпишет на московский Предтеченский храм.

Но пока жива, где его держать? Как уберечь от людского любопытства?

На ларцы, на сундуки, на кладовки она больше не надеялась после того, что было пять дней назад. На другое же утро после ухода боголюбовцев она распорядилась отскрести песком все полы, промыть щелоком все стены и потолки, окурить можжевельником все покои. Однако и после того дом продолжал казаться ей затоптанным, заплеванным, смрадным, открытым всякому, кто захочет опять его осквернить. И всё слышались шаги.

Доверить кому-нибудь на сохранение? Кому же? О посаднице, об огнищанихе, вообще о своей, богатой братии нечего и думать: все предадут! Отдать попу? Дьякону? Скажут женам, а жены – всей Москве. Кучковна перебрала в уме всю свою челядь (а ее было много) и убедилась с грустью и со стыдом, что хоть, кажется, никого из подвластных ей людей она и не истязала, как другие бояре, однако же ни с кем не умела быть так коротка и участлива, чтобы можно было понадеяться на истинную любовь и полную верность хотя бы одного из них. "Неждан!" мелькнуло у нее в голове. Он, конечно, не выдаст. Но его век недолог. Да и старуха у него пустобайлива. Нельзя.

Зарыть? Да, только и остается – зарыть. Своими руками. В глухом углу сада, правей черемухи, под кленом, который помнит с детства. Сегодня же, как только смеркнется. А не то – неровен час! – вдруг снова кто-нибудь нагрянет.

Гаша уехала с ключником в Кудрино собирать шерсть, которой тамошняя деревня расплачивалась уже много лет с боярином Петром то ли за какой-то долг, то ли за что-то другое (Петр не говорил Кучковне, за что). Кудринский деревенский мир не принес нынче шерсти в урочное время, к Петрову дню. Гаше там много будет дела. Вернется поздно: не помешает матери.

Но ведь кожаный баул размокнет и сгниет в земле. Жемчуг погаснет.

Ее глаза упали на стоявший в головах постели железный ковчежец, где берегла свое и Гашино узорочье: бусы, жемчужные нити, запястья. Переложить все в материнский кипарисовый ларчик, благо он неполон. А баул упихать в железный ковчежец. Только войдет ли один в другой?

Она проворно вынула из-под подушки телячий баульчик с медными застежками, поставила его на стол, выдвинула к двери железный ковчежец, быстро его опростала, набила битком кипарисовый ларец и, кое-как захлопнув его крышку, только собралась примерить, уместится ли баул в ковчежце, как за дверью женский голос вскрикнул: "Паша!", и в светелку шумно ворвалась посадница.

– Паша!

Она так запыхалась, взбегая по лестнице, что не могла выговорить ни слова. На ней лица не было.

– Заковали! – вымолвила она наконец. – В поруб вкинули!

– Кого?

– Моего. Говорила я ему, постылому: "Не пересылайся с княгиней, доведет она тебя до беды!.." Паша, теперь и меня возьмут!

Все пышное тело посадницы колыхалось от рыданий.

– Зачем тебя брать, что ты! Кому ты мешаешь? – успокаивала Кучковна, гладя ее по плечу. – Да кто тебе сказал, что заковали? Может, врут.

– Да, как бы не так! «Врут»! То-то и есть, что не врут! – выкрикивала злым голосом посадница, отняв руки от обезображенного плачем, неузнаваемо постаревшего лица.

– Да от кого ты слышала?

Оказалось, воротился только что домой посадничий стремянный: пригнал назад лошадей, на которых отвозил посадника. Стремянный и сказал.

– Откуда воротился! Из Боголюбова?

– А то откуда же?

Было слышно, как по лестнице громко топочут детские ножонки. Кучковна хорошо знала этот звук: так, шаловливо топоча обеими ногами на каждой ступеньке, поднимался к ней всегда ее внук.

– Что с Иваном? – спросила она.

– Что с Иваном! – все с той же злостью передразнила посадница, утирая глаза концом спущенного с руки длинного рукава сорочки (детский топот приближался). – Твой Иван всему причина! Всех взбулгачил, а нам из-за него горе хлебать! – Она опять громко зарыдала. – Нет твоего Ивана, вот что!

– Как – нет?!

Внук, слыхать, уж поднялся по лестнице и топотал теперь так же громко и шаловливо по гладкому полу, изображая скачущего коня.

– Так вот и нет! – голосила сквозь слезы посадница. – Голову отрубили твоему Ивану. Ему и купцу. А моего – в поруб.

– Пречистая!.. А Груня? А Петр?

Дверь распахнулась вихрем, грохнув о стену скобой. Женщины не успели оглянуться, как раздался сперва глухой звук падения, потом, после длившейся один только миг тишины, короткий крик испуга, сразу перешедший в длинный, пронзительный детский вопль.

Ребенок, лежавший на полу ничком, медленно приподнимал кудрявую голову, схватившись рукой за глаз. Кровь стекала по детским пальчикам и капала на сосновые половицы, где успела уже налиться высокая темно-красная лужица.

Вбежав опрометью в бабкину светелку, он оступился о порог и упал, стукнувшись головой об угол выдвинутого к двери железного ковчежца.

– Ой, тошнешенько! Ой, окривел! Ой, голубеночек! Ой, головушку проломил!.. – причитала посадница.

Как все бездетные женщины, она была непритворно чадолюбива. Гашиного сына она всегда ласкала с трогавшей Кучковну и удивлявшей Гашу нежностью.

– Паша, да ты не так взялась! – суматошилась она. – Рученьку-то его отыми!.. Куда это Гаша у вас девалась?.. Крови-то, крови!.. Где у тебя вода? Ох, подорожничку бы приложить! Дай сбегаю.

И впрямь сбегала.

Мальчик глубоко рассек себе правую бровь. Глаз был цел, но кровь все шла да шла. У Кучковны липли от нее руки. Ребенок продолжал всхлипывать и вопить, а когда бабкины пальцы приближались к ране, взвизгивал, как звереныш, и отбивался руками и ногами.

Так продолжалось больше получаса. Начинало смеркаться.

Кое-как вдвоем обмыли вспухшее от слез личико, остановили подорожником кровь и обвязали курчавую голову полотенцем. Мальчик стал затихать. Только губы, шея и грудь вздрагивали еще временами от недавнего плача. И вдруг на руках у Кучковны уснул.

– Пускай спит, – сказала шепотом Кучковна. – Время уж ему почивать. Снесу его к Гаше.

– И мне пора. Прощай, – ответила тоже шепотом посадница, идя за ней следом на носках. Она была, несмотря на полноту, на редкость легка на ногу.

– Нет, погоди: еще спросить тебя надо, – шепнула Кучковна.

Посадница кивнула головой.

Когда, покачав немного внучонка на руках и потом осторожно уложив его в постель, Кучковна вернулась к себе, посадница стояла спиной к двери перед столом. Услышав шаги Кучковны, она быстро обернулась, всплеснула руками и с восторженной улыбкой на расцветшем, опять помолодевшем лице, у которого не сошли еще красные пятна от слез, воскликнула:

– Паша! Что это у тебя?

На столе, пригашенный сумерками, мерцал золотой венец.

Телячий баул стоял раскрытый. Через его край свешивался кое-как вишневый пуховичок, из-под которого неряшливо торчал расшитый серебром угол черной бархатной пелены. Скомканный голубой шелковый плат валялся рядом. Рука, только что доставшая венец, как видно торопилась.

– Паша! Что ж молчишь? Что обомлела? Откуда у тебя такой? Давно ли? Что ж мне не показала? Вот диво-то! Ну и диво! Жемчугу сколько! А на стебле-то какое зерно! Лазоревое! Да какое уродоватое!.. Стой-ка! Где это я такое видела? Святые угодники! Да ведь это оно и есть! Княжое! Ну так и есть, оно! То самое, что купил Андрей Юрьевич давно еще, когда боголюбовские палаты кончал себе складывать, у гостя у заморского, что на верблюдах приезжал. Да к тебе-то как попало?.. Ох, Паша, Паша! Ну и молчальница! Ну и тихоня!

Посадница погрозила пальчиком и залилась лукавым смехом.

– А ну-ка, примерь.

И она потянулась руками к венцу, чтобы подать его Кучковне.

– Не тронь! – почти беззвучно проговорила та, став перед столом и загородив собой венец.

Посадница попятилась.

Они молча, пристально смотрели друг другу в глаза.

– Ишь ты, какая строгая! – заговорила наконец посадница и опять засмеялась деланным смехом. – Как есть княгиня! А я-то дура, рядом живши, знать ничего не знала, ведать не ведала.

Она снова нехорошо хохотнула и, жеманясь, отвесила Кучковне низкий поясной поклон:

– Уж ты, государыня княгиня, прости-помилуй меня, деревенщину, что я своими холопьими ручищами твое государское узорочье полапала.

И, поджав губы, она все так же жеманно, подражая дворцовому обычаю, поплыла к двери.

Кучковна остановила ее.

– Что прикажешь, матушка княгиня?

– Довольно смеяться, – тихо выговорила Кучковна. – Не время смеяться ни мне, ни тебе: кровь пролилась.

Посадница хотела что-то сказать, но, встретившись глазами с Кучковной, осеклась.

– Ты который год здесь, на Москве, рядом с моим двором живешь? – спросила все так же тихо Кучковна.

– Который год? – Посадница оторопела от неожиданного вопроса. – Не упомню который. Сама, небось, знаешь. Чай, десять годов, а то и все двенадцать.

– За двенадцать годов видала от меня зло?

– Да что это ты, Паша? О каком зле говоришь? Никакого зла я от тебя не видела.

– И ты не твори мне зла.

– Да какое ж мое зло?

Тихий голос Кучковны смущал и даже пугал посадницу своей необычной, мертвенной ровностью.

– Велика ли зло, ежели я одним глазочком на то взглянула, что твоей же рукой всем напоказ положено! А что без тебя распеленала, так и в том беды нет: ни стебелечка не обломила, ни зернушка не отковырнула…

– Не про то говорю, – перебила ее Кучковна. – Что увидала, то про себя держи, а другим никому не сказывай.

– Да кому ж мне сказывать?

– Никому, – повторила Кучковна, – если не хочешь мне зла. Обещаешь ли?

– Дай крест поцелую, Паша!

– Не надо: поверю и так твоей совести. Удержишь ли язык?

– Да какая ж мне корысть сказывать?

– Тебе корысти нет, а мне… – Кучковна не договорила. – Того, что ты видела, – прибавила она помолчав, – другой после тебя никто не увидит. И не выпытывай, откуда мне досталось. Одно скажу: не так досталось, как думаешь.

Взгляд посадницы зажегся любопытством. Она видела, что Кучковна не лжет. Подступив к ней ближе, она спросила вкрадчивым шепотом:

– Петр?

– Что – Петр?

– Твой Петр… у княгини… унес?

Кучковна ничего не ответила. Даже удивления не было в ее неподвижном взгляде. От этого неживого взгляда посадницу мороз продрал по коже. Она заторопилась уходить. Кучковна опять ее удержала.

Было уже совсем темно. В окошко заглядывали две крохотные звезды. Они то показывались, то скрывались и мигали так, будто их задувало каким-то вышним, не достигавшим земли ветром.

Кучковна заговорила все тем же ровным, угасшим голосом:

– Стремянный не сказывал, что с Груней… и с Петром?

– Про Груню ничего не сказывал. А Груниного мужа и Петра видал.

– Где?

– В Боголюбове.

– На воле?

– Да.

– Оба на воле?

– Оба.

– А брат Яким?

– И Яким на воле. Стремянный видал, как Яким к княжому ключнику, к Анбалу, в дом входил.

– К Анбалу?

– Что удивилась? К Анбалу все ходят: сам князь не гнушается. Вот счастье-то какое Анбалово! Помнишь, Паша, какой он был, когда пришел во Владимир невесть откуда проситься к князю на службу? Тощой – щека щеку ест, на лохматой грудище сорочка насквозь протлела, ноги босые, все в струпьях. А сейчас!..

Проводив посадницу, Кучковна в темноте, ощупью уложила венец в баул. Потом вышла на лестницу и кликнула, чтоб подали свечу. Когда сенная девушка внесла огонь, первое, на что упал свет, было пятнышко детской крови на полу перед порогом. Оно уже засохло и казалось черным.

V

У старосты Ольховецкой деревеньки, где жила дочь воротника, была свояченица, по прозванию Жилиха, ленивая и бестолковая бабенка, большая охотница ходить по чужим домам и разносить вести. Наведываясь частенько к младшей сестре, к старостиной жене, она угодила к ней и в тот памятный день, когда староста бегал в город к Прокопию с челобитьем на посадника.

Не успел староста вернуться домой, не успел рассказать жене о беседе с боголюбовским боярином, как Жилиха, не все дослышав и не все поняв, уж топала по мельничной плотине, загребая косолапой ногой, и всем встречным бабам говорила одно, многозначительно помаргивая подслеповатыми глазами:

– От князя милость!

Когда ее спрашивали, какая милость и кому, она отмахивалась рукой и топала дальше, объясняя, что ей недосуг попусту балякать, что надо поскорее поспеть к себе на Кукуй, а то народ у них на Кукуе больно уж простой и если вовремя их не надоумить, то княжеская милость так мимо них и пройдет.

На ручье Кукуе стояло всего три двора. Жилихе потребовалось немного времени, чтобы взмутить головы двум соседкам. Ошеломленные соседки побросали все домашние дела и побежали в поле рассказывать мужьям, что князь дозволил или даже приказал всем вольным сиротам боярскую землю больше взгоном, то есть сообща, не пахать, яловок на боярские дворы не водить и боярские сады плетнями не оплетать.

А Жилиха уж спешила с еще более приукрашенными вестями в Воробино. Из Воробина она побежала на Гостину гору. Ночь застала Жилиху в княжом Семеновском селе, откуда она ушла только на следующее утро, нашептавшись вдосталь со своей семеновской кумой, которую уверила, что о княжой милости вчера в городе весь день кликали прискакавшие из Боголюбова биричи.[42]42
  Б и р и ч, или б и р ю ч, – вестник, глашатай.


[Закрыть]

Никаких биричей народ нигде не видал и не слыхал, словам Жилихи не придавали большой цены, да про нее скоро и забыли, однако же вести, разнесенные ею, были таковы, что никто не мог отнестись к ним равнодушно. На следующий день вся московская округа только и говорила, что о мнимой княжеской милости.

С особенным волнением толковали об этом в нагорном селе Кудрине, что раскинулось в стороне от других подмосковных сел и слобод, над речкой Пресней.

Там минувшей весной был скотский падеж. Село стояло до сих пор кругом опаханное, а на луговом берегу Пресни еще не позаросли травой черные пропалины от костров, через которые перегоняли больную скотину. Овец убавилось вшестеро, и кудринские сельчане дошли до последнего отчаяния, ломая голову над тем, где набрать шерсти, чтоб отнести на боярский двор.

Когда вести о биричах докатились и до них, они сразу же послали старосту в город разузнать, что правда, что ложь, а когда он воротился, расселись, по обычаю, под дубом на сложенных бревнах и, прислушиваясь, как где-то на Трех горах кукует последняя кукушка, стали обдумывать всем миром, что делать дальше.

Рассудили так, что раз шурин боярина Петра Замятнича закован и увезен, стало быть, и сам боярин не в большой чести, и хоть биричи ни о чем, слыхать, еще не кликали, однако где дым, там и огонь, где квас, там и гуща: ежели весь народ говорит о княжой милости, так должна же быть в этом слухе хоть какая-то правда. Взвесив все эти доводы, мир решил шерсти не давать и на том стоять твердо.

Так и сказали боярскому ключнику Маштаку, когда он после Петрова дня явился за шерстью.

Маштак принялся стращать, что возьмет шерсть силой, но приехавшая с ним боярская дочь не дала ему разойтись: сама повела речь, пытаясь уладить дело миром. Однако из долгих уговоров молодой боярыни ничего не вышло. Кудринские сироты угрюмо молчали, отводя глаза от Гашиной высокой развалистой кики, на которой при каждом движении ее красивой головы вздрагивали живые серебряные репейки. Только староста повторял время от времени со вздохом все одно и то же:

– Когда шерсти нет, откуда ее возьмем? Не свои же бороды стричь!

Потом вдруг выскочил из толпы маленький оборванный мужичишка с косым глазом и, тыча пальцем в сторону ключника Маштака, зачастил бабьим голосом:

– Ты с него бери шерсть, а не с нас! Спроси его, сколько нашей шерсти он до вашего двора не довез за все-то годы. Куда ее девал? Пускай теперь за нас и отдает!

Тогда Маштак, с неестественно ярким румянцем на плоском темнобородом лице, выступил опять вперед и, стараясь сохранить достоинство, сказал, что не им, глупым смердам, решать, с кого брать шерсть, а решать это боярыне Прасковье Кучковне. Он расскажет боярыне об их бездельном ослушестве и о том, что даже дочери боярской не постыдились. И как боярыня Прасковья Кучковна скажет, так и будет.

На этом и уехали.

Вернувшись домой только к ночи и пройдя прежде всего в материнский терем, Гаша сразу же приметила, что с матерью что-то произошло: такой она никогда еще ее не видывала.

Кучковна, вся поникшая, сидела за столом, перед незнакомым Гаше закрытым кожаным баульчиком с медными застежками. Когда Гаша вошла, боярыня даже не посмотрела на дочь. Неподвижный взгляд Кучковны не отрывался от слабого пламени догоравшей свечи.

Гаша начала было рассказывать о своей кудринской неудаче, но мать, всегда внимательная к хозяйственным делам, остановила ее движением руки, не то равнодушным, не то пренебрежительным, не то усталым. Потом не своим, тусклым голосом велела Гаше идти к сыну, объяснив очень коротко, что с ним случилось.

Проведав спящего сына, Гаша поспешно воротилась к матери и, обняв ее за плечи, спросила:

– Что с тобой, матушка?

Кучковна подняла на дочь глаза, которые при неверном огне свечи казались особенно большими и, как колодезная вода, прозрачно-темными. Она долго смотрела на Гашу молча, будто стараясь лучше запомнить ее черты. Потом проговорила очень тихо и однозвучно:

– До нашего дома кровь добрызнула.

Огонь оплывшей свечи дрогнул и погас.

Теперь в окно глядело много звезд. Одни едва теплились, другие ярко горели белым, безучастным светом. Ни одна не мигала. Ветер сошел на землю. Было слышно, как под его напором шумят сосны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю