355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Блок » Московляне » Текст книги (страница 14)
Московляне
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:22

Текст книги "Московляне"


Автор книги: Георгий Блок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

XVI

А он спокойно уселся на низенькую скамейку, сгорбился, налег по-стариковски локтями на колени и проговорил вполголоса:

– Ишь, как спят! Жаль и будить.

Потом уставился на загнутые вверх острые концы своих мягких сапог и стал разглядывать их с таким вниманием, будто в первый раз видел их красный сморщенный сафьян, местами побелевший и залупившийся от носки.

Когда он поднял наконец глаза на Кучковну, у нее опять захватило дыхание, но уж от какого-то другого страха: ей показалось, что в его глазах брезжит то же застенчивое смущение, какое было в них тогда, давно, когда он пересказывал ей Андреевы слова.

– А может, и не помешают? – сказал он. – Их сон – не наш с тобой: не услышат, что будем говорить.

Он не знал, видимо, с чего начать. Опять замолчал и, уткнувшись бородой в грудь, выпятив нижнюю губу, принялся рассматривать свой княжеский знак и выколупывать что-то ногтем из его серебряных прорезей.

– Князь так наказал, – произнес он наконец невнятно, себе в усы, не переставая колупать: – "Пока, – говорит, – стольника не отыщешь, ни о чем с ней не толкуй". Это с тобой-то, боярыня, – пояснил он, взмахнув на нее взглядом и улыбнувшись простодушной, доброй улыбкой. – Я и молчал! А у тебя, чай, сердце кровью подплыло?

Эти последние слова он выговорил так мягко, что перед глазами у Кучковны дрогнули радуги от внезапно выступивших слез.

– Князь говорит, – продолжал Прокопий: – "Я, – говорит, – от нее зла не жду (это от тебя-то). Одначе, – говорит, – годы миновали большие, а стольник ей родной брат. Ты, – говорит, – свое дело делай, ее ни в чем не неволь, не заставляй против своей крови идти, а только посматривай, верно ли мне о ней судится. А как стольник будет у тебя в руках, как своими глазами увидишь, что я в ней не обманулся, тогда, – говорит, – все ей и скажи". – Прокопий развел руками. – А мне что посматривать? Я-то в тебе все насквозь увидал еще тогда, как к тебе послом приезжал. И после того не один раз, бывало, князю о том говаривал.

Он, сощурившись, скосил глаза на свет, будто припоминая что-то, и, помолчав, продолжал:

– Все-то он, бывало, допытывался, какие ты тогда слова мне сказала, не переврал ли я чего. И раз спросит, и другой. А потом, смотришь, год пройдет или два – и опять он к тому же гнет. Меня инчас даже обида брала: стану ли я ему лгать? На что мне лгать? А он все на своем стоит и требует: "Повтори, вспомни, как говорила. Душе моей, – говорит, – темной от тех слов помощь и свет…" Ты тогда сказала про чужую слезу, что из чужой, мол, слезы радости себе не вырастишь, – так, что ли? Вот это твое слово он все из меня и тянул. "Такое, – говорит, – она сумела сказать, что меня, – говорит, – как услышу, точно медвежьим когтем по спине продерет".

Прокопий помолчал.

– А потом время прошло, сколько годов, сколько снегов, не упомню, – заговорил он опять усталым голосом, – и не было у нас с ним больше речи о тебе. И только вот два года назад, когда на булгар вторицей шли и у него на ночлеге, перед волжской переправой, Борисов меч украли, он и сам всю ночь не спал, и мне не давал. Все чудилось ему, что это смерть подала ему голос. Тут-то на рассвете, как мы с ним над Волгой стояли (а время было осеннее, глухое, студеное: под ногами ледок похрустывал) и смотрели мы с ним, как последние чирки на черной волне покачиваются, тут-то он опять ни с того ни с сего про тебя спросил. "А скажи ты мне, – говорит, – Прошка, про какой, – говорит, – она свой старый грех тогда помянула? Откуда, – говорит, – быть греху?" А я-то что знаю?.. Не о том веду речь, о чем велено! – сам себя перебил Прокопий, сердито махнув рукой. – Только тебя травлю.

Гашин кудрявый сынишка перелег во сне со спины на бочок, выронив из руки красную бечевку. Гаша, не просыпаясь, поворотила голову, показав другую, разгоревшуюся щеку, на которой чуть оттиснулся след смятой наволоки.

Густые ресницы Кучковны были опущены. Из-под них катились одна за другой крупные слезы.

Прокопий поднялся со скамейки, оправил выложенный серебряными бляхами пояс и заговорил иным, более твердым голосом:

– А велено сказать вот что: "Луна на небе…" Да нешто сумею так сказать, как он?.. "Луна, – говорит, – что ни месяц перевертывается свётху намолод, а человеку так не перевернуться". Глаже да складней как-то у него выходило, да уж не вспомню как. Чего там! Ты и так поймешь. "Я, – говорит, – стар, и она, – говорит, – не молода. Чего смолоду не нашли, того старым не искать. Пусть живет, – говорит, – как жила. Как горела свеча, так пускай и горит. А я, – говорит, – и тому довольно радуюсь, что хоть одиножды успел себя перемочь и той свечи не погасил. Недешево досталось, да что потерял, о том тужить не след. Дорого платил – крепче берегу". И еще так говорил…

Прокопий наклонил голову и, силясь точнее вспомнить, почесал золотым перстнем темную бровь.

– Еще так говорил: "Весь я в крови измаран. Сан мой к тому неволит, хоть на совести от того и свербит. И скажи, – говорит, – ей напрямо, что еще не кончил я чужую кровь точить: добрызнет и до ее дома"… Ты бы села, боярыня: на тебе лица нет!.. Может, не говорить?

– Говори.

– Да уж все, никак, и сказано… Ты не страшись. Князь так и велел тебе сказать, чтобы ты ничего не страшилась. "Сколько бы, – говорит, – вокруг нее людей ни полегло, ее, – говорит, – покуда я жив, никакая беда не ждет. И те, кто ей люб, – Прокопий показал рукой на спящих, – и кому она люба, все останутся целы. А ежели…"

Шагнув ближе к Кучковне, Прокопий поравнялся с тем самым окном, в которое она давеча глядела. Он оборвал речь на полуслове. Какая-то новая морщина легла вдоль его смуглой щеки, отчего все лицо резко изменило выражение. Глаза сощурились. Ноздри втянулись.

Он некоторое время молча смотрел в окно. Потом тронул боярыню за локоть и сказал:

– Глянь в окошко. Вот из-за кого кровь течет. Узнаешь?

Паром с тремя телегами, что ехали по Коломенской дороге, только что причалил к городскому берегу. Два пешца в поярковых шапках, взяв рыжих коней под уздцы, тянули их к сходням. Правый конь упирался и бил подковами по дощатому настилу парома. Другие пешцы разбирали оружие, сложенное в задних телегах. На берегу под таганком еще дымила головешка.

– Узнаешь? – повторил Прокопий.

Кучковна поняла, что он говорит о том, кто сидел в передовой, двуконной телеге. Она долго вглядывалась, но за дальностью нельзя было разобрать черт. И только когда неизвестный седок вздернул сутулые плечи и вобрал в них маленькую голову, только тогда она произнесла еле слышно:

– Узнаю.

Это был тот самый ростовский купец, что ужинал нынче ночью в глухой клети с Иваном. Он сидел на дне лубяного кузова, заложив руки за спину, вытянув вперед очень длинные ноги: верно, был связан.

– А знаешь ли, куда коршун летел?

– Откуда ж знать?

– К первому вору и завистнику – в Рязань, к Глебу, к тамошнему князю. Слыхала, чай, про него? Сидит, притаясь за болотами, а сам только на нас и глядит, только того и ждет, как бы вметнуться в наши хоромы с черного крыльца да порукохищничать. Вот с Глебом-то у них, – Прокопий ткнул пальцем в окно, – и затевалось дело… И про брата своего не знаешь, куда метил?

– Не знаю.

– Нашего государя-князя меньшие братья сейчас в Чернигове. Наш-то Андрей Юрьевич с ними пересылался, чтобы с ними да со смоленскими князьями сообща Киев урядить. А брату твоему да вот им, – он опять ткнул пальцем в окно, – это не с руки. Что им из-за Киева себя убыточить да в поход крутиться? Что им отчая слава? Что Русская земля охудает, им до того дела нет. Так вот брат-то твой, стольник, и собрался в Чернигов к молодшим-то Юрьевичам, чтоб их по-своему перешерстить да против старшего-то их брата, против нашего государя-князя, пораспыжить… А сватушко твой…

У Кучковны дрогнули брови.

– А сватушко твой за тем же делом погнал в Смоленск. Видишь, измена-то какова! Во все концы паучьи ноги растаращила! Три ноги ощиплем, а всех сколько?.. Хитер твой сват! – протянул Прокопий, силясь вспомнить, все ли передал, что наказывал князь. – Ох, хитер! А опрометнулся: с собой не сладил. Как мимо Боголюбова ночью по-над оврагом гнали, осерчал за что-то на своего холопа да на всем скаку его с телеги скинул. А тот хоть и скатился с кручи, хоть и охромел, а доволокся до княжого двора. От него всё и вызнали…

"Лишнего наблекотал, а нужное из головы вон! – с тревогой подумал Прокопий. – А теперь где же вспомнить!"

– Ну, прощай, боярыня! Пойду гостя встречать. Ты на меня не гневайся, ежели сгрубил да сердце твое разбередил.

Он рассеянным взглядом обвел светелку. У него было озабоченное лицо. Выходя в дверь, он споткнулся о порог и разбудил Гашу. Она испуганно вскочила с постели и схватилась руками за щеки, будто стыдясь своего румянца.

– Ты пошто здесь? – раздался за дверьми изумленный возглас Прокопия. И сразу же вслед другое, его же, сокрушенное восклицание: – Охти-мнешеньки! Так и есть! Главное запамятовал! Идем скорей назад…

С этими словами он опять появился на пороге. За ним показалось длинное безжизненное лицо рыжебородого меньшака.

Увидав проснувшуюся Гашу, которая стыдливо упрятывала растрепавшиеся темно-русые волосы под красный тафтяной повойник, Прокопий несколько смешался и затеребил бородку. Потом улыбнулся своей детской улыбкой и сказал Гаше:

– Касатушка, выдь на время в сад!

Гаша накинула на голову белый убрусец и бесшумно выскользнула в дверь.

Проводив ее своим всегдашим внимательным взглядом, Прокопий обернулся к Кучковне и, показывая на тощие ноги меньшака, сказал:

– Дозволь ему, боярыня, сесть: не держат его лутошки… Садись, кузнец, садись! Вот тут на столе и раскладывай. Разложишь – уйдешь, ляжешь в телегу и отдышишься. Ох, не помял ли?

Меньшак поставил на стол плоский, обтянутый телячьей кожей баульчик с двумя медными застежками, какие бывают на толстых церковных книгах.

Бескровные веснушчатые пальцы от слабости заметно тряслись, но работали тем не менее необычайно проворно и дружно. Отомкнув застежки, они подняли крышку, обитую сысподу белым заячьим мехом.

Все нутро баула заполняла примятая крышкой ярко-вишневая атласная подушка. Тонкие, длинные пальцы, подобравшись под нее с двух краев, осторожно выпростали ее из баула и положили на стол, отряхнув приставшие к атласу белые волоски. Это оказалась не подушка, а мелко простеганный пуховичок, которым был закутан в три слоя какой-то голубой шелковый сверток.

Бледные руки с еще большим береженьем вынули голубой сверток из пуховичка и, размотав тонкий шелковый плат, отогнули угол черной бархатной пелены, богато расшитой серебром и отороченной серебряным же подзором.

Когда все четыре угла бархатной пелены раскинулись на столе, дружные пальцы, продолжая немного трястись, пришли в такое быстрое движение, что нельзя было и разобрать, над чем порхают и чего хотят. Это было похоже на колдовство. Видно было только, как под почти бесплотными руками полумертвого волхва жидким, вкрадчивым, чародейным, будто закатным светом сияет лощеное золото.

Движение рук замедлилось. Поддев золото, они – все так же дружно – поднялись и, расступясь узкими ладонями, сомкнулись только концами дрожащих тонких пальцев, словно охватывая чью-то невидимую голову.

На них покоился золотой венец.

Витой из тонкого, как осенняя паутина, волоченого золота – из знаменитой боголюбовской скани, – усыпанный мельчайшей золотой зернью, он был весь прозрачный. Это были два легких золотых обруча. Их скреплял между собой целый пояс еще более легких золотых гнезд. В гнездах мерцали молочным блеском круглые зерна белого жемчуга. Таким же молочным жемчугом были усажены городки, которые выдавались зубцами над верхним обручем, и решетчатые подвески, что спускались на золотых цепочках с висков к плечам. А впереди, над челом венца, на коротком золотом стебле подрагивала в сквозной золотой чашечке одна огромнейшая рогатая жемчужина с голубым, лунным отливом.

Когда пятнадцать лет назад князь Андрей Юрьевич купил это бесценное, редкостное зерно у краснобородого чужеземного гостя, который с целым табором вооруженных слуг притек из каких-то очень дальних пустынь на верблюдах, об этой покупке долго толковали и во Владимире, и в Ростове, и в Суздале, и даже в Киеве.

Хитрокознец держал свое изделие перед самыми глазами, а на губах играла мечтательная улыбка, от которой его изможденное лицо стало почти красивым.

– Отдай боярыне и уходи, – приказал ему Прокопий.

Кучковна, точно обороняясь, сложила руки на груди крестом и попятилась к стене.

– Прими, боярыня, княжой дар, – внушительно произнес Прокопий.

Она взглянула на него посветлевшими от слез, будто обезумевшими глазами, хотела что-то сказать, но не сказала, поникла головой и, не отнимая рук от груди, отступила еще на шаг.

– Прими, тебе говорю!

Она не подняла головы и все жалась к стене.

– Не держи кузнеца. Видишь: на ногах не стоит.

Все то же.

Прокопий потемнел.

– Клади венец на стол и ступай, – сказал он меньшаку.

У того и впрямь подгибались колени. Держась за стену, он вышел в дверь.

Прокопий заговорил не сразу.

– Когда княжой дар тебе обиден или противен, – медленно вымолвил он наконец (у него перехватывало голос), – тогда кинь его в реку. Так и скажу князю. Только наперво рассуди своим боярским спесивым умом и пойми: тебе дарена не шейная гривна, не перстень, не запястье, а венец… – он запнулся, вспоминая трудное немецкое слово, слышанное еще в Киеве, – княжеский клейнод![37]37
  К л е й н о д – принадлежность княжеского убранства: корона, скипетр и держава.


[Закрыть]
Не затем дарен, чтоб красовалась в нем перед людьми, а чтоб берегла как память. Ежели своя гордыня тебе дороже, чем княжая память, растопчи венец: твоя воля. А мне, худому слуге, моя холопья совесть не даст везти его назад. Прощай, боярыня.

Последние слова он произнес уже на ходу и крупными шагами вышел вон.

Она кинулась за ним вслед, но перед захлопнувшейся за ним дверью упала вдруг на колени, закрыв лицо руками.

Внук проснулся, сел в постели и, протирая заспанные глаза, глядел с недоумением то на бабкины странно вздрагивающие плечи, то на ярко освещенную солнцем золотую диковину, которая весело играла всеми огнями на поседевшей под солнечным лучом черной, погребальной пелене.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Кровь добрызнула

I

Боголюбовский обоз двинулся из Москвы после обеда, когда солнце стояло над Боровицкой башней.

Пономарь взошел на звонницу, чтобы удобнее наблюдать, как повезут пойманных. Туда же взобрались и дьякон с толстой дьяконицей. Поп с попадьей смотрели со своего крыльца. Из-за плетня, на котором кривились туда и сюда опрокинутые горшки, выглядывала остроносая проскурня. Даже огнищаниха, которая со всеми в городе была в ссоре и никогда не выходила со двора, и та высунула обиженное лицо из окна своего терема. На пороге приворотной избушки стояла старуха-воротница и концом холщовой косынки утирала заплаканные глаза.

Поезд растянулся так, что верховой на буланом коньке, ехавший в голове обоза, давно миновал посад, а задние подводы только еще трогались.

Когда повозка Ивана Кучковича, к которой он был прикован наглухо, втянулась в темный воротный пролет Неждановой башни, правивший лошадьми курчавый ученик меньшака – он сидел не на облучке, а, по обычаю того времени, верхом на одном из упряжных коней – сразу заметил полосатую телогрею младшей поповны: девушка жалась к ободранной рогами тележных осей, перемазанной дегтем верее[38]38
  В е р е я – столб, на который навешивается створка ворот.


[Закрыть]
городских ворот.

– Куда вторкалась? – прикрикнул на нее верховой со шрамом на лице (он ни на шаг не отставал от стольниковой повозки). – Уйди с дороги!

Поповна проворно выскочила из-под ворот на мост, но до того застыдилась, что так и не посмела заглянуть в красивые прищуренные глаза.

– Левей бери, разиня! – сказал курчавому парню все еще связанный Иванов конюх, сидевший рядом с хозяином. – В перила въедешь!

Площадь между рвом и посадом была полна народу. Над толпой любопытных высоко выдавалась чумазая голова кузнеца-исполина. Когда в воротах показалась повозка Кучковича, великан легко поразгреб ручищами тех, кто стоял перед ним, и, выйдя в первый ряд, окинул последним, заботливым взглядом железные кованые стаканы, надежно заклепанные на руках и на ногах стольника, и толстую цепь, которая, въедаясь в зеленый бархат одежды, стягивала крест-накрест Иванову широкую спину.

За повозкой Кучковича шла подвода ростовского купца. Он тоже был окован.

– Упырь! Прямой упырь![39]39
  У п ы р ь – по народным поверьям, мертвец, вышедший из могилы, чтобы сосать кровь живых людей.


[Закрыть]
– заговорили в толпе. – Отколь взялся такой?..

Купца никто не знал.

Прокопий второпях забыл распорядиться, чтобы пойманного ростовца накормили обедом: купец жевал беззубыми челюстями захваченный еще из дому очерствелый хлеб. Железа мешали подносить краюху ко рту. Маленькая голова уходила время от времени в узкие плечи, чтоб сунуться за хлебом к рукам.

Сдержанный говор толпы перешел в громкий гул, когда из ворот выехала на мост следующая подвода. В ней везли посадника.

Он скалил желтый зуб и все время вертел своими маленькими, будто детскими ручонками: то пощипывал редкую седую бороду, то тер глаз, то оправлял отвороченные вверх поля остроконечного, расшитого бисером колпака, стараясь, видно, показать, что он не в оковах.

– Провожать, что ли, поехал? – говорили в толпе.

– Какое провожать! Или не видишь, кто по бокам от него сидит? Один с топором, другой с рогатиной.

– Не он провожает – его провожают.

– Туда и дорога!..

На дне последней телеги лежал с закрытыми глазами хитрокознец.

Он был укутан в отцову заплатанную сермягу. На голове была отцова же теплая шапка, а под головой – седло. За телегой, уныло кивая ушами, нехотя переставлял ноги холеный гнедой жеребец, привязанный к задней нахлестке.

В самом хвосте обоза ехали верхами три дружинника, а впереди них – Прокопий. Его спокойный каурый мерин досадливо мотал большой головой, когда о его плечо терлась озорная рыжая кобылка огнищанина. Ястребок сам набился провожать боголюбовских гостей.

Старик-воротник, прихлопнув кое-как тяжелые полотна городских ворот, у которых все еще стояла на мосту поповна, догнал обоз и, поравнявшись с последней телегой, пошел с ней рядом, держась рукой за грядку.

Обод заднего колеса то и дело шаркал по его поджарой икре, приступы кашля не раз вынуждали отстать от телеги, но он снова ее догонял, опять хватался за грядку и, поглядывая на меньшака, на несмытые следы запекшейся крови в уголках его синих губ, без умолку наставлял сына, как присматривать за подручными и учениками, как поменьше знаться с боярскими, купеческими и посадскими кузнецами, от которых добра не жди, как и чем помогать многодетной сестре, как лечить больную грудь, как приохочивать к работе детей, как ковать гнедого жеребца, как просить у князя дубового лесу для постройки новых хором…

Обоз, поднявшись из ложбины на Кучково поле, прибавил ходу, и старику стало невмочь поспевать за ним. Взглянув еще раз на меньшака, сунув ему в ноги, под стоявший там шлем, берестяной туесок с водой из-под точильного камня, воротник отошел наконец от телеги, остановился на краю широко разъезженной, уже просохшей Владимирской дороги и, прижав обеими руками бороду к груди, простоял до тех пор, пока замыкавшие поезд верховые не скрылись в дальнем осиннике.

II

Ему не захотелось идти домой.

Он оглянулся на солнце – оно стояло еще высоко – и зашагал вправо под гору, по обросшей ромашками полевой меже, в сторону Ольховца, к дочери.

Ржаные, еще не налившиеся колосья щекотали ему руки. Над ним неутомимо пел жаворонок, точно торопясь поделиться какой-то большой, неожиданной радостью, и, не умолкая ни на мгновение, уходил все выше в небесную синь, будто для того, чтобы как можно дальше, во все концы, разнесся его веселый рассказ.

Утром, отхаживая больного сына, воротник не удосужился повидаться со старостой дочкиной деревеньки, который приходил зачем-то в город, к Прокопию. И теперь старика разбирало любопытство: о чем у них была речь?

Посидев у дочери часа полтора, вызнав у нее все, что хотел, подробно осмотрев ее двор, огород, их деревенскую водяную меленку на Ольховце, мельничный запрудок, рыбные заколы на ручье повыше запрудка, вытащенные рыбаками на берег лозовые морды, обвешанные тиной, надавав пропасть дельных советов и дочке, и зятю, и мельнику, и рыбакам, воротник лесной тропкой спустился к Яузе и берегом направился домой.

Не доходя Васильевского луга, он нагнал бортника Неждана, который, опираясь на черемуховый посошок, плелся потихоньку к себе в Сивцев вражек, возвращаясь из боярского липняка.

Воротник был моложе Неждана всего лет на семь. Они были старые знакомцы. "На одном солнышке онучи сушили", – говорил Неждан. На Москве все знали друг друга.

Когда восемнадцать лет назад рубили город, воротник, в то время еще полный сил кузнец, тоже работал топором по соседству с Нежданом и немало досаждал ему советами.

Встретившись сейчас на береговой дороге, они поговорили сперва о последних городских происшествиях. Воротник, как самовидец, больше рассказывал, а Неждан больше слушал.

За что схватили Кучковича, кто были его спутники, почему увезли и посадника, этого не знал, конечно, ни тот, ни другой, а вздорным бабьим слухам, которых успело уже накопиться много, старики не верили. Обоим было хорошо известно, что вражда бояр с князем давняя, но воротника удивляло, что в эту вражду вовлеклись такие исконные княжие любимцы, как Кучковичи.

– Чего дивиться-то! – сказал Неждан. – Любимцы! Любит и волк овцу.

И, пройдя несколько шагов молча, прибавил:

– А когда волк волка дерет, не наше овечье дело их разнимать.

Неждан шел домой раздраженный: его внук, вместо того чтобы лазить за деда по бортяным липам, улепетнул в лес ловить щеглов.

Воротнику не хотелось спорить, но у него голова была, по обыкновению, полна мыслей о детях, и, следуя ходу этих мыслей, он сказал:

– Князь одно, бояре другое (он думал о судьбе своего меньшака). За княжим хребтом всё полегче, чем за боярским.

– И за княжим хребтом не рай, – отозвался Неждан. – Побывал бы ты, как я, в княжих закупах, не то бы запел.

– Без князя-то как проживешь! – сказал воротник, вспоминая гнедого жеребца и желтую ящерку. А от бояр одна обида.

Его большак-исполин, возвращаясь с боярского двора, заходил нынче в обед к отцу и рассказывал, что огнищанин велел оковать три его сундука точь-в-точь так, как окован княгинин сундук, который стоит в пустом княжом тереме. А на том сундуке оковка такая, что даровой работы хватит до Ильина дня!

И дочку старик застал сегодня в слезах: годовалую телку, на которую столько было надежд, надо вести на посадничий двор.

Да и самому легко ли на старости лет? Не случись с посадником беды, погуляла бы сегодня посадничья плеть по его спине за то, что проспал Москву…

– От бояр одна обида! – повторил он убежденно.

– Князь – подалее, бояре – поближе, их рука чаще и бьет. Только и разницы, – ответил Неждан.

Оба надолго замолчали, погрузившись каждый в свои думы.

Обошли гуськом давно знакомую обоим длинную, никогда не просыхавшую лужу. По ее густой воде бойко шныряли пауки-плавуны. А около воды, над черным месивом грязи, сплошь истыканной коровьими и овечьими копытами, летали нарядные голубые стрекозы.

Недалеко от лужи, на кулижках, паслось городское стадо. Пахнуло свежим навозом и парным молоком. Воротник, сразу углядев свою коровенку, хотел было крикнуть пастуху, чтобы перегнал скот с кочек на гладкую пожню, но в это время ковылявший впереди Неждан остановился, дождался его и, зашагав рядом, сказал:

– Без князя – верно говоришь – седня не прожить. Дай боярам волю – они всю землю искрошат, оголят, высосут и напоследок меж собой перегрызуться. А там понакатят незваные гости – булгары ли, половцы ли – и остатнее наше добро спалят… Однако ведь и то верно, что и князю-то без нашей сиротинской братии тоже не прожить! На одних бояр не обопрешься, а без опоры как устоишь? Затем-то он поверх боярских шапок на нас и поглядывает. Да иной раз еще и ручкой к себе поманит! А мы, дураки, и рады.

Он с невеселой, словно сострадательной усмешкой посмотрел на воротника глубоко ушедшими под брови медвежьими глазами.

Тот молчал.

– Ты мне вот что скажи, – продолжал Неждан: – когда на Киев ходили двукраты и на булгар двукраты же, когда под Новгородом в болотах вязли, чьей крови больше повылилось, чьих костей больше поразметано: наших или боярских?

Воротник в ответ только пальцами пошевелил.

– Ты не пальцами тычь, а языком скажи! – укоризненно выговорил Неждан. – А какой после войны дележ? Князю – слава, боярам – добыча, а нашему брату – в степи курган!

Пройдя Васильевский луг, старики перед околицей посада сели отдохнуть на самом берегу Москвы-реки, спугнув стайку белокрылых куличков.

Вода беззвучно накатывалась на гладкий песок и лизала смоленый бок причаленной ладьи, по которому отраженное водою солнце бегало светлой вязью. Неждан прислушивался к тонкому писку куликов и следил глазами за ровными дугами их низкого полета: опустившись на берег, они мигом снимались с места и, почти не отрываясь от воды, описывали новую дугу.

По Нежданову лицу видно было, что, пока шли вдоль спокойной струившейся реки, летний день, который в тихом сиянии близился уже к концу, успел наложить ему на сердце свою теплую, примиряющую руку. Когда он снова заговорил, в его старческом, слабом голосе уже не слышно было прежнего раздражения.

– У меня, – сказал он, – сам он, – сам знаешь, в днепровских степях под курганами три сына лежат. А четвертого косточки Ока-река моет под Абрамовым городом. А я вот живу. Так как же мне их не понимать?

– Еще бы не поминать! – проговорил воротник. – Каков ни будь сын, а все своих черев урывочек…

– Не в том дело, что своих черев, – возразил Неждан, – а в том дело, что мой-то стариковский дожиток их кровушкой да их косточками куплен. И мой, и твой, и всех нас.

Он обвел морщинистой рукой серые зады московского посада и торчавшие из-за них городские вышки.

– Нонешнего-то князя, Андрея-то Юрьича, не нам судить, – продолжал он. – Я и не сужу. В Киев, да на булгар, да в Новгород он не за славой рать посылал и не за добычей, а для нашей пользы. Не понапрасну нашу кровь лил. Кабы славы искал или корысти, так озолотил бы себе в Киеве венец да там бы и сел, как другие князья до него делывали. А он, видишь, и не поглядел на киевский стол: братьям уступил, а сам у нас остался, из нашей земли рядит и Киев и Новгород. Такого еще не бывало! Свою волость бережет и того не забывает, что Киев – не печенежий город, а наш, русский, и что Новгородская земля – не чудская и не водская, а тоже своя. Сам помнит и другим напоминает. Силен, ничего не скажешь! А по мне, что сильней, то лучше: коли князь не силен, так какой он князь и кому нужен?.. Одна у Андрея Юрьича беда…

Неждан поглядел на посадничьи голубятни и на свежую резьбу огнищаниновых хором, которая так и сверкала, отражая скользящее по ней солнце.

– Одна беда, – повторил он: – не тем верит, кто ему верен, не тех любит, кто нас любит. Кого по городам понасажал? Думаешь, только на Москве плачут от его посадников, огнищан да тиунов? Все Залесье исстоналось! Спроси мою суздальскую родню, а про Владимир, чай, а сам от сына слыхал…

При упоминании о посадниках и огнищанах воротник встрепенулся и рассказал Неждану, что слышал давеча от дочери. Староста их ольховецкой деревеньки, когда узнал, что посаднику несдобровалось, прибежал в город и пожаловался Прокопию на посадничьи бессовестные поборы. Прокопий посулил пересказать их челобитье князю. Мужики повеселели: надеются на боголюбовского боярина, которого староста расхвалил за ласковый прием. А бабы не верят. Дочь воротника хоть еще и не увела своей яловки со двора, а как поглядит на нее, так и заплачет.

– Ласково слово пуще дубины, – пробормотал Неждан и, кряхтя, поднялся с травы. – Люди говорят: хвали рожь в стогу, а боярина в гробу.

И они поплелись дальше, толкуя неторопливо о своих домашних делах.

Пока шли по посаду, Неждан рассказывал, как меньшой его сын, тот, что расчищает себе починок на бережках под Дорогомиловом, все зовет отца к себе жить, а Неждан упрямится.

– Хоть и сыновний дом, а все не свой, – сказал он. – Чужой хлеб в горле петухом поет…

И, по старой привычке, пристально оглядел на ходу углы срубленной им когда-то проездной башни.

Воротник, который успел уж вернуться к своим любимым мыслям – о меньшаке, – отвечал Неждану только рассеянными кивками головы. От бессонной ночи и от навалившихся за ночь и за день забот у него ломило затылок и ныло в спине.

"Отосплюсь, – подумал он, входя к себе в избенку. – Когда-когда, а уж нонеча-то тревоге не бывать. Лишь бы перхота не подступила…"

Но в середине короткой июньской ночи его разбудила не перхота, а такой же стук в ворота, как и накануне.

Это были боголюбовские пешцы, посланные Прокопием прошлой ночью из Москвы в погоню за суздальским сватом Кучковны. И с ними случайный попутчик – нарочный из Смоленска к князю Андрею.

Нарочный встретился с пешцами по дороге и сказал им, что часа три назад наткнулся в Можайске на того самого суздальского боярина, которого они ловят. Боярин силился остановить нарочного и увезти его с собой, назад в Смоленск. Гонец выскользнул из боярских рук только хитростью.

Можайск был не под Андреевой рукой, и пешцы, не посмев въехать в чужую волость, воротились в Москву ни с чем.

Утром вокруг их подвод, стоявших на городской площади, все ходила младшая поповна и каждому робко заглядывала в лицо. Но кого искала, того не нашла и печальная вернулась домой. А дома попадья, оторвавшись от квашни, в которой месила тесто, встретила дочку бранью: попрекала за безделье и допытывалась, где выпачкала в дегте новую полосатую телогрею.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю