Текст книги "Московляне"
Автор книги: Георгий Блок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
IV
Московский будень тем временем брал свое.
В это утро церковный причт ушел из города всем собором: поп, зажав под мышкой увязанные в желтый плат ризы, дьякон, побрякивая неразожженным кадилом, и пономарь с медной купелью на плече отправились на крестины в посад – к первому на всю Москву купцу и ростовщику Бахтеяру, больше известному в округе под кличкой Дубовый Нос.
Дьякон перед уходом наказал жене, чтобы устерегла и зазвала к ним на двор Неждана. У дьякона не ладилось дело с подманкой пчелиных диких роев: когда стал присаживать выпрошенные у боярыни вощины, то оказалось, что одни наузни порассохлись, другие подгнили и, того и гляди, рассыплются. Попытался было изладить их сам, да только хуже напортил. Без Нежданова искусства было не обойтись.
Толстая дьяконица, проводив мужа, вынесла на крылечко прялицу, удобно уселась в тени навеса лицом к городской площади и принялась за работу: обутая в мягкий козловый башмак стопа, равномерно нажимая на подножку прялки, вертела колесо, рука тянула нитку, а глаза, только изредка опускаясь к рогатому мотовилу, на которое сматывалась нитка, зорко наблюдали за боярскими воротами, откуда должен был выйти Неждан.
Сквозь прогалины своего частокола дьяконица видела, как долго не мог протолкнуться в боярскую калитку Яким Кучкович, когда, пошатываясь, размахивая руками и сердито говоря сам с собой, вышел от посадника. Видела, как взбежала на открытые переходы своих хором нарядная посадница, как, перевесившись через перила, внимательно проводила глазами охмелевшего гостя и как проворно сбежала вниз, когда Яким, спотыкнувшись о порог, ввалился наконец в дверь Петрова дома.
Потом вскоре замелькала за частоколинами красная ферязь самого посадника. Проковыляв вперевалку мимо боярских ворот в сторону княжого двора, посадник повстречался с выходившим оттуда огнищанином. Тот был заметно озабочен: когда посадник спросил его о чем-то, огнищанин только махнул рукой и даже не остановился.
От внимания дьяконицы не ускользнуло, что княгинины булгары, сидевшие перед тыном, ни на ноги не поднялись, ни шапок не сняли перед посадником, когда он входил в княжие ворота. Им наскучило играть в зернь: они дразнили Пономарева щенка; щенок захлебывался от лая.
В воротной избенке больше не голосили. Щенок, увидев издали вышедшую оттуда поповну, весело побежал ей навстречу, распугивая по дороге купавшихся в песке воробьев. Девушка шла, низко понурив голову. По самой середине прокаленной солнцем площади она столкнулась с огнищанином, который, уставясь, как она, глазами в землю, шагал ей наперекрест. Ястребок так отпихнул ее локтем, что она еле удержалась на ногах. Булгары засмеялись. Когда она поравнялась с ними, низколобый зерновщик, метавший давеча кости, крикнул ей что-то по-булгарски, поманил рукой и подмигнул товарищам. Те захохотали еще громче. Щенок снова кинулся на них с лаем. Девушка, раскрасневшись до слез, опрометью вбежала в дьяконов палисадник.
Дьяконице до смерти хотелось порасспросить ее, по ком плакали у воротника, да заодно вызнать, не углядела ли поповна княгиню, которая, никогда не бывав на Москве, разжигала во всех московлянках великое любопытство, однако тут-то как раз в воротах боярского двора и показался Неждан, а за ним и его сын. Дьяконица, оставив поповну, засеменила ему напереим.
Неждан был пасмурен. Отвечал рассеянно и, говоря с дьяконицей, косился на княжой двор с такой брезгливостью, будто оттуда смердело падалью. Его сын был тоже невесел.
– Чему радуются воры губастые? – проговорил он, когда княгинины булгары опять чему-то засмеялись.
Неждан пренебрежительно посмотрел в их сторону.
– Хороши холопам смешки, – зашамкал он вполголоса беззубым ртом, – да каковы-то выйдут посмешки? Кусают и комары до поры. Не про их брата Москва рублена. Да и что им Москва? Чьи они? Ничьи. Их и булгарами-то не назовешь. Булгары в Булгаре и живут, за свой Булгар стоят, а они… Им все едино, где бы ни добыть себе зипунов – на Москве ли, в Боголюбове ли, на Суре ли, у себя ли, на Каме-реке. Одно им званье: н а т е к а… Да, чай, сольется та натека с наших полей: чего дождями не смоет, то сами помелом выметем. Придет солнышко и к нашим окошечкам.
– Понюхают псы, чем плеть пахнет, – поддакнул сын.
В это время из княжих ворот вышли посадник, княгинин чернявый ключник Заплева и еще каких-то трое незнакомых людей. И ключник и его провожатые были в парчовых одеждах. Рядом с ними посадничья красная ферязь казалась жалка и тускла.
– Взаместо одного князя сотню властелей нажили, беда! – вымолвил Неждан, провожая незнакомцев насмешливым взглядом.
– Впору бы и поубавить, – опять поддакнул сын.
Посадник, заглядывая снизу вверх ключнику в глаза, что-то горячо ему толковал. У боярского двора они расстались. Заплева со своими провожатыми завернул в боярские ворота, а посадник, оглядываясь на них, заковылял дальше – к себе в дом.
– Куда их нелегкая понесла? – пробормотал Неждан.
– Чай, за боярином посланы, – отозвалась дьяконица.
– Боярина не там искать, – сказал Нежданов сын.
– Да за ним чего бы и гонять эдакую оравищу? – добавил Неждан.
Через час, осмотрев дьяконовы наузни, перевязав сызнова одни и пообещав завтра, после Шимоновых похорон, наладить остальные, старый бортник направился с сыном домой. Под их охраной пошла к себе и поповна.
При выходе из дьяконицына палисадника им снова попался на глаза княгинин ключник все с теми же тремя блестевшими парчой провожатыми.
Неждан видел, как Заплева, самодовольно выпятив толстые губы и щурясь от солнца, осторожно, на двух ладонях, вынес из боярских ворот и внес в княжие плоский кожаный баульчик с медными застежками.
V
Обманул боярин Петр Замятнич княгиню, говоря о московской тишине.
Тишины на Москве не стало.
В тот же день, около обеда, на боярский двор, где продолжались приготовления к выносу покойника в Предтеченскую церковь, вскакал на своем жеребчике Маштак – один, без челяди, простоволосый, со свежей ссадиной, прочертившей его плоское лицо от бороды до глаза.
Когда он соскочил с лошади, у него так тряслись руки, что он долго не мог размотать шейную ширинку, которой хотел стереть кровь со щеки.
Он примчался из Кудрина. Все утро прошло у него в громких перекорах с тамошними орачами.
Сила была теперь на его стороне: при нем, по приказу самого боярина, было около сорока вооруженных людей, боярских челядников. И когда кудринский мир выказал несговорчивость, Маштак этой своей силой и воспользовался.
Он стал ходить с челядниками по домам.
Где находилось хоть сколько-то шерсти, он брал ее всю; где шерсти не оказывалось, хватал первое, что попадалось под руку: хлеб, холст, вяленую рыбу, живого телка, шубу, полотенце.
Горше всех пришлось косоглазому мужичишке, который был очень многодетен, жил голоднее всех и на которого Маштак злобился за то, что косой обнес его позавчера при Гаше. Боярский ключник отнял у его бабы всех кур с петухом и единственную дойную козу: мужичонка был бескоровный.
Боярские челядники молча, не глядя ни на Маштака, ни на кудринцев, ни друг на друга, выносили отобранное добро из сиротинских хат и в таком же молчании складывали вынесенное на возы, от которых не отходили поставленные ключником сторожа, тоже молчаливые и насупленные.
Когда брать уж стало больше нечего, Маштак сел на своего жеребчика, подъехал к сложенным под дубом бревнам, где кудринский мир привык обсуждать свои мирские дела, приказал боярской челяди стать в круг, а кудринцам велел войти в этот круг.
Поправив на голове новую кунью шапку, Маштак сказал сиротам, что забранным у них добром погашен еще не весь долг боярину, как не взята с них еще и вира за ослушество. Слово «вира» было вплетено в речь некстати, потому что виру платили только за душегубство, но слово было страшное, и оно произвело свое действие.
Кудринцы молчали, опустив непокрытые головы. Теплый, солнечный ветерок поигрывал их спутанными волосами. Молчали и оцепившие их боярские люди. Только воробьи задорно чивикали, прыгая по бревнам, да громко мычал на одном из возов красный телок с простриженным ухом, дрягая неудобно связанными белыми ногами.
Маштак, ободренный молчанием, добавил, что кудринцы вполне очистятся перед боярским двором лишь тогда, ежели своей доброй волей и своими силами ныне же припашут к соседней боярской брусничной ниве свою пресненскую росчисть, которая давно уже поглянулась Петру Замятничу.
При этих словах кудринцы поподнимали головы. Староста отвел черные волосы ото лба, будто стараясь лучше рассмотреть говорившего с лошади ключника. Косой мужичишка весь так и затрясся. В задних рядах кудринцев кто-то проговорил негромко:
– Перед боярским двором очистимся да заодно и себе могилу выроем.
Маштак, не выпуская повода из пальцев, развел руками.
– Я за ваш мир сколько годов стоял? – сказал он, чувствуя на себе чей-то чересчур пристальный взгляд, но еще не разбирая, откуда этот нехороший взгляд на него направлен. – Покуда вы шерсть на боярский двор по чести носили, я и пашни ваши берег…
– Знаем, как берег, – выговорил тот же негромкий сиротинский голос.
Маштак успел тем временем различить, кто смотрит на него с такой неотвязностью. Это был его же подручный – боярский скотник, человек хворый и нравом щетиноватый, но в своем деле наторелый, искусный коновал и живодер, оттого-то именно и взятый ключником с собой в Кудрино: Маштак еще дома предвидел, что будет отбирать и скотину.
Взгляд скотника был что-то уж слишком смел да темен, и Маштаку сделалось оттого не по себе. В его всегда ясной голове все посдвинулось с места, и когда косой мужичишка, подскочив к ключнику, крикнул ему в самое лицо: "Головогрыз!" – Маштак и вовсе ошалел.
Наезжая на кудринцев, не помня себя от злости, он стал кричать челядникам, чтоб связали косого, чтоб кинули его на бревна и взъерепенили батожьем.
– А не тебя ль ерепенить? – протянул скрипучим голосом скотник, продолжая глядеть Маштаку в самые глаза.
Толпа будто только и ждала этих слов.
Маштак не успел и очувствоваться, как им же расставленное кольцо тесно сомкнулось вокруг него; боярская челядь перемешалась с кудринцами; все разом закричали, наседая друг другу на плечи и махая кулаками. Женщины повыбежали из хат и, пристав к мужскому скопищу, усилили еще более толчею и гам.
Ключник видел, как сквозь бурлившую людскую гущу, обращенную к нему всеми искаженными от ненависти лицами, озверело продирается, как тур сквозь лесную чащобу, лохматый парень с трехрогими деревянными вилами. Это был хорошо ему известный очень смирный боярский холоп – тот самый, у кого Неждан справлялся поутру, куда они идут с Маштаком.
Маштак только было потянул повод, чтобы заворотить коня, как деревянные рога замелькали у него перед самыми глазами. Он не остался бы жив или, уж во всяком случае, окривел бы, если б вовремя не отшвырнулся назад так резко, что потерял шапку. Острие деревянного рога только царапнуло его по щеке.
Горячий жеребчик, испугавшись вил, стал подыматься на дыбы, захрипел, рванулся вбок и вынес Маштака из толпы подавших голос московлян…
VI
Петр Замятнич, не отнимая ладони от уха, выспрашивал Маштака о случившемся со всею строгостью, на все лады.
Отпустив его, он долго просидел один задумавшись. И все морщил лоб, примаргивая глазом, дергал ртом и причмокивал. Как ни обдумывал и ни передумывал, все выходило худо.
Дело было, конечно, не в Маштаковой царапине, не в недоданной шерсти и не в пресненской пашне: мало ль своего? От такого недобора не отощаешь.
Дело было и не в сиротинском ослушестве. На Москве таких ослушеств, правда, еще не бывало, но орачам не мериться же силою с боярином: не бывало еще того, чтобы боярская сила не перетянула.
И не в том было дело, что боярыня поноровила смердам, дала им потачку – простила мнимый долг. Замятнич успел и об этом все выведать и от того же Маштака, и от Гаши, и от огнищанина, однако посмотрел на женин поступок не так, как они.
Хоть жене он никогда о том не говорил, но за долгие годы ее московского управительства он привык ценить ее тихий хозяйский обычай. Он знал, что рука у нее при всей мягкости не ленива, не опрометчива и не растратчива. Знал он и то, что московская округа ведома ей лучше, чем ему, и чтит ее больше, чем его. Заглядывая все реже в свою московскую вотчину, довольный ее ровным доходом, он почти никогда не вмешивался в заведенные женой распорядки.
Он и сейчас сожалел, что сгоряча, послушавшись Маштака и огнищанина, отменил ее решение. Ему не верилось, что оно было плодом болезненного помрачения ума, как опасалась Гаша, либо женской слабости, как говорили огнищанин и ключник, или что было принято со зла, как убеждал его посадник. Боярин Петр склонялся к предположению, что у его жены мог быть в этом деле какой-то свой, дальновидный хозяйский расчет. Он, как и кудринцы, не допускал мысли, чтобы она начисто отказалась от того, что могла с них взять и что, как он считал, д о л ж н а была взять – рано ли, поздно ли, тем ли, другим ли. Он ее не осуждал.
Худо было другое.
Худо было то, что к смердам потянулась своя челядь – сдакнулась с ними, как выражался про себя Петр Замятнич, – что она-то первая, если верить Маштаку, и распалила мятеж.
А не верить Маштаку было нельзя: давно миновал обеденный час, а никто из вскрамолившихся челядников еще не воротился из Кудрина.
Что они там делают? Как с ними быть? Чьими руками их ломать? Надежны ли те, что остались в усадьбе?
А ведь без их рук свои-то руки окажутся голы. Боярин оглядел искоса свои длинные, чисто вымытые пальцы с выпуклыми ногтями и перстень с высоким камнем, в котором алый живчик бился где-то внутри, как в густом вине.
Но хуже и страшнее всего было то, что кудринский мятеж – боярин не сомневался в этом – был не случаен.
С той самой роковой ночи, когда за всходным белокаменным столпом знаменитых боголюбовских палат дорогая турская сабля Петра Замятнича сделала свое дело, – с этой самой ночи для всех неожиданно вдруг вздулись пламенем какие-то невидимо тлевшие искры и по всей обширной Владимиро-Суздальской обескняжевшей волости побежали красные огоньки.
Петру это напоминало то, что доводилось ему не раз видеть на Днепре – в Поросье: так бывало, когда там загоралась уже сожженная солнцем и промахнувшая на ветру степь. Он не лгал княгине, когда говорил о пограблении посадничьих и тиунских дворов да о том, что смерды вышли из сел на дороги. Но бояр разбивали не только по дорогам, а и по домам. Об этом Петр умолчал, потому что это была самая страшная сторона дела, это тревожило его всего более.
И вот настигли беглеца ползучие озорные огоньки. Перекидываясь с посада на посад, со слободы на слободу, с села на село, зажигая угнетенные людские сердца, иссушенные тощетой и боярскими неправдами, долизнули огневые языки и до здешних глухих, окраинных лесов.
Тишины не стало и на Москве.
VII
Теперь о кудринском мятеже знал уже весь город.
К боярину Петру прибежал встрепанный огнищанин, а за ним приковылял и посадник. Яким Кучкович продрал кое-как глаза и, пузырясь с похмелья квасом, подсел к мужскому собору.
Все сходились на том, что опасность велика, что перед ее лицом нельзя сидеть сложа руки, но никто не знал, с чего начинать.
Самым озабоченным казался огнищанин. Однако, будучи по званию своему самым из всех низшим и все еще не сообразив к тому же, кто у кого в какой версте, он только беспокойно заглядывал всем в лицо да облизывал оперхнувшие губы.
Яким ("опухлый, аки болван", как подумал посадник) спросонок пялил мутные глаза на солнечное окошко и всем поочередно жаловался, что у него от недочоху нос залегает.
Посадник, не зная, чем разрешилось затеянное по его доносу дело о похищенном княжеском венце, избегал выговариваться. А гляделки его шарили по углам, будто надеясь рассмотреть, где упрятаны боголюбовские сокровища, которыми его так бессовестно обделили.
Напоследок Петр, громко вздохнув, встал из-за стола и сказал, что принятие острастных мер придется, видно, поотложить на сутки или на двое и ради завтрашних похорон да поминок, и для того, чтобы приглядеться, как поведут себя дальше ослушники. Еще, может, – как знать? – придут, как тот раз, с повинной.
Посадник, прощаясь, многозначительно поглядел Петру в глаза и сказал ни с того ни с сего:
– Хмеля сильнее сон, – он пренебрежительно покосился на задремавшего Якима, – а сна сильнее злая жена.
Замятнич хоть и не понял, о ком говорит хромой – о его ли, Петровой, жене или о своей, – однако из учтивости отозвался все же на эти туманные слова так же туманно, отвечая, правда, не столько посаднику, сколько своим собственным затаенным мыслям:
– Иной женский совет двух мужских стоит.
– Дай жене волю, – еще внушительнее возразил посадник, – и она тебя нетерпеливыми зубами, аки львовыми усты, ухапает.
Он уже готовил мысленно речь, какую скажет завтра княгине для окончательного очернения обидевшей его боярской семьи. В этой речи должны были упоминаться не раз львовые уста. Зная нелюбовь княгини к Кучковне и веря еще в княгинину силу, он намеревался выставить боярыню, простившую кудринцам долг, первой и главной виновницей сиротинской и холопьей крамолы.
Петр, выслушав его, только плечом повел да бесстрастно вскинул брови.
Проводив гостей, он опять тяжело задумался, глядя в окошко на вечеревший сад с яркими на закатном солнце шариками яблок и на погрузившееся в тень прясло городской стены. Ее рубили когда-то под его усердным призором. Ему вспомнилось, как он в те годы был еще силен и бодр.
Потом, тряхнув седыми кудрями, мерно зашагал в сторону сеней. Он решил – после долгих колебаний – подняться наверх, к жене, чтобы с ней вдвоем обсудить кудринское дело.
В сенях монашка уж не читала. Груня и Гаша, готовясь к выносу покойника, складывали только что снятый с гроба парчовый покров.
Боярин, стараясь отвести глаза от запрокинутой головы мертвеца, глядевшей на него черными ноздрями, спросил Груню, где мать.
От этого короткого вопроса Грунино лицо залилось румянцем. Когда она подняла глаза, еще за миг перед тем бесцветные и хмурые, на стоявшего перед ней отца – на отца, который за всю ее жизнь не только ни разу не провел рукой по ее волосам, но даже никогда не улыбнулся ни ей, ни Гаше, на отца, который был, может статься, одним из убийц ее еще не погребенного, тут же лежавшего мужа, – ее взгляд весь так и засиял радостным удивлением, робкой надеждой и застенчивой нежностью.
Она не могла выговорить ни слова.
Петр супился, чувствуя, что его щеки, уши, а хуже всего – и глаза начинают согреваться от почему-то ударившей в лицо крови.
Груня так и не успела ему ответить: вошел оружничий Петра Замятнича.
Боярин обернулся и, увидав оружничего, торопливо пошел ему навстречу, будто даже обрадовавшись, что не дождался Груниного ответа.
VIII
Случилось новое событие.
Оружничий явился к Петру Замятничу с известием, что к Москве мимоходом, по пути к Можайску, подошла ростовская купецкая дружинка и просится в город на ночлег.
Оказалось, что дружинку собрали из своих людей, снарядили из своего запаса и отправили на своих конях сыновья того самого ростовского купца, который был казнен заодно с Иваном Кучковичем. Дружинники под началом одного из купцовых сыновей готовились двинуться завтра на рассвете по Можайской дороге, чтоб встретить и – ввиду охватившего волость неспокойства – проводить до Суздаля Петрова свата, Груниного свекра, который дал знать через гонца, что выехал из Смоленска.
Ростовские и суздальские бояре, среди которых сват занимал одно из первейших мест, а с боярами вместе и тамошние знатные гости ждали его с великим нетерпением, не решаясь без его всегда умного и властного совета привести к концу самое для них главное, очень волновавшее их дело. Речь шла о том, какой быть княжеской власти, где ей быть и кому ее отдать.
Из разговоров с прибывшими Петр узнал, что после его отъезда из Боголюбова владимирцами и людьми, вышедшими из сел, было наделано, по выражению купцова сына, много зла. Теперь посадский народ сколько-то поуспокоился и почал не грабить.
На вопрос Петра, цел ли его владимирский двор, ростовский рассказчик, купцов сын, почтительно улыбнувшись, отозвался неведением.
Однако, продолжал он, владимирские каменщики (иначе он не называл бывших Андреевых милостников) еще не мирятся со своей новой участью и еще надеются сохранить у себя в пригородке княжой стол. Но этому решительно противится все залесское боярство в полном согласии с ростовцами и суздальцами (так купцов сын именовал «лучших» людей своего, торгового звания).
По их единогласному решению, княжим столам, которых может быть и не один, а два, пристойно быть в исконных, старших городах – в Ростове и в Суздале.
Два стола лучше одного, потому что при двух князьях, которые всегда будут слабее, чем один, боярству и купцам будет повольнее.
Из-за этих споров задерживается и выбор князя.
Единственного оставшегося в живых Андреева сына (начальник купецкой дружинки звал его презрительно Юрашкой), которого новгородцы, слыхать, от себя уже выгнали, не хочет ни та, ни другая сторона: он ленив, разгулен и непостоянен.
Владимирцы, каменщики, гнут в сторону Андреевых братьев – Михаила и Всеволода.
Боярство же (купцов сын упорно называл его по-старому – дружиной), а с ним ростовцы и суздальцы ищут других князей и советуются об этом с рязанским князем Глебом, с тем самым, к которому направлялся перехваченный по пути Прокопием ростовский знатный гость, потом казненный Андреем, отец рассказчика. С Глебом нельзя дружине не считаться, зная его быструю и хищную соседскую руку: рязанские послы – сейчас первые люди и в Ростове и в Суздале.
Купцов сын оглянулся с вороватой улыбкой (не слышит ли, мол, кто?) и добавил полушепотом, повторяя, видимо, чьи-то чужие, слышанные от старших, насмешливые слова, опасные сейчас, при возросшем влиянии рязанского князя:
– Удальцы и резвецы, узорочье и воспитание рязанское!
Слова были выхвачены из старинной рязанской песни, совсем не веселой, но ростовцы выговаривали их насмешливо.
Вернее всего, что достанутся залесские княжие столы Глебовым шурьям, Андреевым племянникам – Мстиславу да Ярополку.
Эти двое о своих доблестях ничем еще не заявили и были настолько неизвестны, что их плохо различали по именам и за глаза чаще величали по отцу – Ростиславичами. Но, воспитавшись в приднепровском Поросье, в кругу тамошнего ненавистного Андрею княжья, которое натерпелось от него всяких унижений, эти два князеныша всей душой были привержены, как видно, к той дедовщине и прадедовщине, которую так хотелось бы возродить дружине и передним мужам Ростова и Суздаля.
Петр Замятнич, внимательно слушая собеседника, приметил, что тот часто щеголяет словом «вече», произнося с подчеркнутой выразительностью это ветхое слово, вышедшее из залесского обихода еще при Долгоруком, а при Андрее считавшееся даже почти поносным. В рассказе же приезжего молодого ростовца то и дело мелькали такие выражения: "Стали на вече", "Звонили вече", "Сели на вече у Богородицы".
Богородицей назывался построенный Андреем огромный каменный златоверхий собор – гордость владимирцев.
Все рассказы купцова сына (Петр, дружа с его отцом, знал его с детства) были скорее по душе Замятничу.
Андреевы новизны, которым сам Замятнич был обязан своим возвышением, стали противны Петру, с тех пор как он обогател.
У Андрея было раз навсегда усвоенное обыкновение: таких, полезно ему отслуживших, но с годами отяжелевших помощников отстранять исподволь от своего кормила, заменяя новыми, молодыми избранниками, выхваченными непременно из общественных низов, а не из верхов. А за старыми, обрюзглыми с сытоеду слугами сохранялся только дворцовый почет.
Исключение было сделано лишь для самого близкого княжого друга – Прокопия; что же до Петра, то ни он, ни братья Кучковичи – при всей их силе – не избегли общей обидной участи: высокие чины за ними остались, но их услугами князь больше не пользовался. Власть ушла из их рук.
В этом сказалась лишний раз едва ли не главная новизна Андреева правления, придавшая ему такую небывалую мощь, но в конечном счете стоившая жизни северному самовластцу.
Теперь, утешал себя Петр, судя по всему, дело пойдет иначе. За кем старая заслуга, того будет и власть – таков был приятный Петру боевой клич ростовской и суздальской знати, спешившей покончить с тем, что было с таким успехом начато Долгоруким и что с такой горячностью продолжил его преемник – Андрей.
Но при всем том от только что услышанных рассказов на сердце у Петра остался и какой-то дурной, горьковатый осадок: ему не понравилось, к а к все это было ему рассказано.
Купцов сын, еще очень молодой, с девичьими темными родинками на пушистых щеках, одетый во все дорогое и добротное, но с немного преувеличенной, ребяческой воинственностью, был и по-ребячьи словоохотлив. В долгой беседе со старым боярином он сумел соблюсти всю приличную его возрасту вежливость. Однако говорил он с Петром так, как может говорить прямой и влиятельный участник передаваемых событий с человеком хоть и очень почтенным, но посторонним, чуждым этим событиям. А Петр никак не хотел считать себя посторонним.
Не выдав ничем своего недовольства, Замятнич с присущим ему искусством обласкал гостя, отменно напотчевав проголодавшегося с дороги паренька, и удобно уложил его спать на своей, боярской, половине, а его дружинников, тоже накормленных вдосталь, развел на ночлег по своим дворовым службам.
Расточая на них и на их молодого начальника все знаки самого щедрого хлебосольства, боярин на их благодарственные слова отвечал с достоинством, что исполняет лишь свойственничий долг, заботясь о тех, кто оказывает важную услугу его свату.
Оставалось только распорядиться, чтоб порадели об их конях. Выйдя для этого на двор, Петр Замятнич узнал от конюшего, что из числа ушедших в Кудрино челядников никто все еще не воротился с повинной.
Боярин, часто примаргивая одним глазом, посмотрел вверх.
Млечный путь мерцал широким неровным поясом поперек всего глубокого свода теплой летней ночи.
Петр почувствовал в ногах сыроватый холод и поглядел вниз: дворовая трава была вся в густой росе. Быть зною и завтра.
В оконницах верхних сеней боярского дома брезжил слабый свечной свет. Временами он темнел от проходивших туда и сюда людских теней.
Говорить с боярыней было уж поздно.
Петр причмокнул языком, точно подсасывая ноющий зуб, и пошел в дом.
Предстояло еще одно дело: на самую полночь был сказан вынос покойника к Предтече.