Текст книги "Московляне"
Автор книги: Георгий Блок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 26 страниц)
VI
Это было летом, в самый сенокос.
Ее тогдашние хозяева уехали всей семьей на целую неделю в далекие луга, а ее оставили домовничать.
На то же время попросился к ним в избу еще и другой постоялец, совсем незнакомый. Пустили и его: баушка-то делалась дряхла и слаба, так мужская помощь могла ей понадобиться.
Он был молод, силен, подвижен, но нескладен: долговязый, узкий в плечах, со следами былой угреватости на линючем веселом лице.
Из его замысловатых речей, которые, по его же собственным словам, текли из его уст, аки речная быстрость, трудно было понять, кто он такой. Родился, если не врал, на Ильмень-озере; очень рано, видимо, ушел из отцовского дома и бежал в Новгород. Там он был взят еще мальчиком в дружину владычных ребят, которую держал архиепископ для переписки священных книг. Но оттуда малый ульнул и предался, как сам говорил, мирскому гонению, то есть попросту забродяжничал, перебиваясь, по его выражению, с пуговки на петельку.
Сейчас он шел будто бы с Белого озера, а куда – этого он и сам, должно быть, не знал.
Когда смерды, степенные, домовитые хозяева, с сокрушением и со смущением оглядывали неблагообразные отрепья, которые еле прикрывали его долгое тощее тело, он, ничуть не стыдясь своих лохмотьев, говорил с тонкой усмешкой:
– Не зрите на внешняя моя, но воззрите внутренняя моя.
Когда же обстоятельные смерды допытывались, чем же все-таки он кормится и как живет, он улыбался еще загадочнее и объяснял, что живет, как пчела, припадая к разным цветам и собирая медвяный сот.
Незнакомец, отказавшись ночевать в избе, спал на дворе, под навесом. Когда баушка вынесла ему туда старый овчинный тулуп, он гордо отмахнулся от него, сказав:
– Нам на перинах да под одеялами не спати: на брюхо лег, спиной укрылся.
Баушке, хлопотавшей по хозяйству, постоялец не досаждал разговорами. Вечерами он шатался по селу, шутил с девушками, задевал парней, а днем полеживал на берегу озера, что-то напевая, глядя на мелкие волны, на торчавший из воды тростник, на еловую горбину противоположного далекого берега, где на лысом боку едва обозначался погост, на чаек, неправдоподобно белых, будто сделанных из снега, на теплое летнее небо.
А в иные дни он вовсе не выходил из дому и дотемна просиживал в избе, под окошком, за чтением какой-то книги. Эта затрепанная и взбухшая от частого перелистывания книга, переплетенная в две обтянутые кожей доски, была единственным достоянием пришельца. Он, кажется, очень ею дорожил: каждый раз после чтения он старательно обертывал ее в ветхую тряпицу и прятал в свою пустую странническую суму.
Чтение так поглощало его, что он не слышал, как ходит по избе баушка, как погромыхивает ухватами и сковородниками, как кто-то на соседнем дворе набивенивает косу, как щебечут на лету ласточки.
Но когда зашла однажды к баушке какая-то плаксивая старушонка и стала, всхлипывая и вздыхая, многоречиво жаловаться на то, как сводит ей руки и ноги коркота и как перекатывается у нее что-то под мякитками, чтец вдруг освирепел и, не отрываясь от книги, цыкнул на гостью сквозь зубы:
– Довольно рюмить, бабка! Потешь попа: помри.
И снова умолк на много часов, до того погрузившись в чтение, что не заметил, как баушка поставила на стол горшок щей. Вернул его к жизни тихий баушкин голос, проговоривший не то с недоумением, не то с ласковым укором:
– Так уж ты, сынок, себя озаботил, что тебе и не до обеду. А живот-то с голоду давно уж, небось, подъежило.
Долговязый откинулся назад, затылком к стене, и, глядя в потолок, вымолвил:
– Слыхала ль, добрая старица, что про лебедей сказывают? Видом лебеди все одинаки, а норовом разны: лебедь-кликун кличет, а шипун только шепечет. Шипунам забота о своем животе да о своем достатке, а нам, кликунам…
Он оборвал речь, жалобно покивал головой и улыбнулся беспомощно-счастливой улыбкой.
Пока он хлебал простывшие щи, баушка безмолвно сидела в уголку, пришивая деревянные пуговки к косому вороту детской домотканой сорочки.
Отобедав, незнакомец опять взялся за книгу, но, прежде чем приступить к чтению, о чем-то задумался, подперев подбородок кулаком. Его рассеянный взгляд остановился на старухе.
– Добрая старица, – сказал он очень мягко, – дано ли очам твоим вникать в книжные словеса?
– Не учена, сынок, – отозвалась баушка.
– А знаешь ли цену писаным словесам?
– Где знать?
– Правду сказала: где знать цену неисчислимого! – торжественно произнес пришлец. – Волчица щенится волчатами. Орлица высиживает орлят. С дуба падают желуди, а из желудей вырастают новые дубы. И вы, матери человеческие, вынашиваете в утробах дочерей и сынов и в муках рождаете их на свет. Но всему, что живо, приходит в свою пору конец: и рождающим и рождаемым – и волчице и волчатам, и орлице и орлятам, и старому дубу и молодым дубам, и вам, матерям, и вашим чадам, и вашим внукам. Давно истлели в сырой земле и те, о ком в сей книге писано, – он показал пальцем на свое сокровище, – а написанному в ней не умирать! Писаное, книжное слово пребудет вовек! Чуешь ли, какую власть стяжали мы, тленные человеки, научившись порождать нетленное?
Он медленно перелистал конец книги, бегая глазами по строкам.
– Послушай, что я тебе прочитаю, – проговорил он вдруг негромко.
И, прокашлявшись, начал:
– "В лето шесть тысяч шестьсот восемьдесят третье[63]63
По современному летосчислению – 1175 год.
[Закрыть] убит был великий князь Андрей Суздальский, сын Юрьев, внук Владимира Мономаха, месяца июня в двадцать девятый день.
Был у него Яким, слуга возлюбленный его. И услышал Яким от кого-то, что брата его князь велел казнить. И пошел к братье своей, вопия:
"Сегодня его казнили, а завтра – нас. Так промыслим о князе сем".
Начальник же убийцам был Петр, Кучков зять, и с ним Анбал, ясин, ключник, и Яким Кучкович. А всех неверных убийц – двадцать числом…"
Деревянная пуговка вывалилась у старухи из пальцев и покатилась по полу.
А чтец все читал да читал.
Косой солнечный луч воспламенил медовой, прозрачной желтизной исписанный кожаный, тонко выделанный лист, чуть трепетавший в руках чтеца. Потом и самому чтецу ударил в глаз, заставив отклониться всем телом и прикрыться рукой.
Незнакомец читал теперь о том, как после Андреевой кончины к убийцам пришел верный княжой слуга, Кузьмище-киянин, и стал допытываться, где труп его убитого господина. Убийцы ответили, что тело князя выволочено в огород, и запретили Кузьме брать его, пригрозив, что убьют и его, если он похоронит князя. Но Кузьмище, не побоявшись смерти, отыскал Андреевы останки.
– "И стал плакать над ним Кузьмище, – раздавался голос чтеца: – "Господине мой! Как не распознал ты скверных и нечестивых, идущих к тебе? Или как не домыслил победить их, как некогда побеждал полки поганых булгар?"
И пришел Анбал, ключник, ясин родом. Он держал ключи от всего княжого дома, и дал ему князь волю над всем.
И, взглянув на него, сказал Кузьмище:
"Анбал, сатана лукавый! Скинь либо ковер, либо что другое, чтобы постлать или чем прикрыть господина нашего".
И сказал Анбал:
"Иди прочь! Мы хотим выкинуть его псам".
И сказал Кузьмище:
"О еретик! Помнишь ли, в каком рубище пришел? Ты ныне в бархате стоишь, а князь наг лежит. Но молю тебя, скинь мне хоть нечто".
И сбросил Анбал ковер и корзно.
И, обернув тело, снес его Кузьмище в церковь и сказал:
"Отомкните храм".
И ответили ему:
"Свали его в притвор".
Они были пьяны.
И сказал Кузьмище:
"Теперь, господине, и слуги твои больше не признают тебя! А когда-то гость приходил к тебе из Царя-города, и от латынян, и от иных стран, и из всей Русской земли!.."
Голос чтеца оборвался.
Эти не раз читанные слова всегда особенно волновали его. Ему казалось, что они лучше других выражают главную сокровенную мысль, которой одушевлена вся книга. В чем эта мысль? Выразить ее он не сумел бы. Он понимал только, что, ведя речь о давно умерших людях, о низости одних, о величии других, книга говорит, в сущности, не о них, а о чем-то несравненно большем, о том, что дорого всему простому народу, о том, что со смертью Андрея, страстного исполнителя Юрьевых великих заветов, стала меркнуть надежда на воссоединение разодранной Русской земли.
Но кто проникнет в тайну книжного иносказания? Тронет ли книжное слово тех, кому предназначено?
Стыдясь своего волнения, он провел рукой по бровям и, не отрывая глаз от книги, спросил:
– Все ли уразумела, старица?
Она не отвечала ни слова.
Тогда он взглянул на нее.
Морщинистые руки, уронив работу, упали на колени. Лицо, потемневшее от старости, блестело слезами. А впалые глаза, устремленные куда-то поверх его головы, были полны такого света, что у него захватило дух.
VII
Зима застала баушку в той же округе, только в другом селе.
За истекшие месяцы в баушке произошла заметная перемена. Ноги еще носили, руки еще кормили, но сделались так слабы, что за тяжелую работу она больше не бралась. Поотупел и слух. Она плохо разбирала, что ей говорят.
Теперь уж почти никто не сомневался в ее скудоумии. В этом убеждало и то, что, отступившись почти вовсе от бесед со взрослыми, она с детьми способна была говорить часами, без умолку. Однако эти ее речи, по словам тех, кому доводилось улавливать случайно их обрывки, были таковы, что только детям их и слушать.
Детей же по-прежнему занимал ее разговор.
Да и взрослые люди ласкали ее по-старому. Только больше не пошучивали.
Миновала Аксинья-полузимница[64]64
Аксиньин день справлялся 6 января и считался серединой зимы.
[Закрыть] и перемела дороги вьюгами. Мороз ночами бывал еще такой, что железо рвал. Медведь еще не поднялся. Сверчок не проснулся. Но солнце уж поворачивало на лето, обжигая снега.
Хозяйка дома, где жила в это время баушка, приглядывала на снегу места, где удобнее расположить стлища, чтобы на бокогрейном, самом резком в году, солнышке отбелить суровые холсты, которых за зиму наткала много. А как, кроме беления, понакопилось немало и других предвесенних хлопотливых дел, то хозяйка была истинно рада баушке, которая снимала с нее заботу о детях.
Детей было двое: два мальчика.
Старшему шел восьмой год. Он старался говорить грубым мужским голосом и был так быстр, что баушка звала его Вихорь Вихоревич.
А другой был еще совсем маленький – лет полутора, не больше, – но обещал сделаться таким же сломиголовой, что и старший. В своей теплой зимней одежонке он казался коротким обрубышем, не говорил еще почти ни слова и очень часто падал, из-за чего был всегда весь запурхан в снегу. Его круглые клюквенно-красные щеки вылезали из белых заячьих наушников, как две подснежные ягоды.
Салазки были на двоих одни. То-то и беда!
Маленький ходил еще плоховато, да и поленивался, так что когда отправлялись куда-нибудь с баушкой втроем, то баушка почти всю дорогу везла его на салазках. А он был непоседлив. И ноги у него зябли. Он принимался плакать, и ничего другого не оставалось делать, как поскорее заворачивать домой.
Старший не любил поэтому ходить втроем.
Он ждал с нетерепением, когда баушка после обеда уложит маленького спать. Ее тоже, видать, клонило ко сну, но старший дергал ее за рукав, и они – теперь уже не втроем, а вдвоем – шли на ручей.
Он шагал впереди, волоча за собой на лычной веревке тяжелые, зашитые досками салазки. Когда спускались под гору, он отводил салазки с раскатанной дороги в сторону и, отставив руку, тащил их по рыхлому снегу, чтоб не били по пяткам: он видел, что так делает его отец, когда ходит с салазками в лес за хворостом.
А баушка плелась сзади, опираясь на посошок, и говорила, говорила…
О чем?
Что было перед глазами, о том и говорила.
Вдоль дороги жались друг к другу молодые елочки, все разного роста. Баушка смотрела на них и приговаривала:
– А у елочки-то пальчики больно тонки, что у девушки, и крестиком сложены. А у сосенки-то у молоденькой, глянь-ка, пальчищи-то какие: толстые, мохнатые и все вверх торчат. А красная-то вербочка, смотри-ка, опоздать боится: уж заячьи лапки наружу выставила – авось, мол, не хватит мороз. Авось, авось! Оперся авоська на небоську, да оба в яму и попали.
– Как сказала? – обернулся мальчик.
– Не я сказала – люди говорят.
– Как говорят?
Но баушка сказанного ни за что повторять не станет. Он это знал. И все-таки переспрашивал. А она уж новое завела, и, слушая ее, он позабыл про свой вопрос. Она всегда говорила новое:
– Птица-то видишь какая пролетела? На глинчатой голове хохол в черных крапинах, с голубым зеркальцем. Это сойка: из всех лесных воровок самая бессовестная, из всех убивиц самая лютая. Вот в Залесье-то соек нет, зато другая птица водится, какой здесь не увидишь. Зовут ту птицу знаешь как? Пигалицей. Перо у пигалицы пестрее сойкина, да какое переливистое! По весне, как сойдет с земли снег, да как зачнет подснежная прель на солнце выпариваться, да как пойдет от нее тонкий рыбий дух, тогда примутся все птицы гнезда вить. А пигалица не научилась вить: кладет лазоревые яйца прямо наземь, в мелкую ямочку, посреди чиста поля. Сидит, глупая, на яйцах, уж и болтунов насидит, а не чует, что подбирается к ней сиротинская соха. А как оратай-то ближе подступит, так взовьется над ним бедная птаха и учнет кигикать, словно плачем плачучи. А ему-то, болезному, до ее ль птенцов?
– Какое, говоришь, Залесье? – деланно низким голосом спрашивает мальчик. – Где такое?
– Далече, – вздыхает баушка. – Ветер-то слышишь какой? В соснах-то по-зимнему, по-строгому шумит, а того, родименький, не скажет, что тепло несет. Березонька-то белая видишь куда гнется? Видишь, с какого боку власяницу ее плакучую ветер обметает? С того боку и Залесье.
Ветер, дувший из этого теплого угла, баушка всегда почему-то называла родименьким.
– А поляна-то смотри какая сделалась, – продолжает баушка: – снег черепкой ледянистой затянулся, на солнышке весь так и стекленеет. Только силы в черепке нет; не то что моей пяты, а и твоей не сдержит: ухнет да провалится. А проскачи по ней конь, все ноги себе изрежет в кровь.
За поляной – последний островок елового леса, а там и ручей.
Это их любимое место.
Ручей вьется по дну оврага. К узкому мосточку ведут с обеих сторон крутые спуски.
Салазки с молодецким седоком мчатся то с ближнего спуска, то со встречного, а баушка стережет на мосту, чтоб раззадорившийся седок не вильнул мимо моста в красноватую воду, накрытую непрочным, кое-где протаявшим льдом.
Ноги у баушки стынут, как у маленького, но в зимний холод всякий молод, и она не плачет. Только каждый раз чуть попятится, когда салазки разлетятся прямо на нее. И седок в съехавшей на глаза меховой шапке крикнет ей каждый раз мужским голосом: "Дорогу!" – совсем так, как кричат повозники, когда спускают с горы груженные кряжьём дровни и когда взлохмаченная, отощавшая от зимней бескормицы кобыленка, не выдержав попутного напора дровней, задыхаясь в подступившем к горлу хомуте, вдруг пустится под гору поневоле размашистой рысью.
Баушка недаром славилась на всю округу знанием погодных примет. Родименький ее не обманул: нанес тепла. Еще с ночи на дворе поотпустило, а к утру была уже полная ростепель.
Все вокруг помутнело, окунувшись в осевшую на землю густую, душную тучу.
Когда после обеда маленького уложили спать, старший, по обычаю, потянул баушку за рукав. Она послушно сошла с крыльца, но дальше не могла двинуться: задохнулась. И села на мокрую доску, которой была прикрыта завалинка.
Мальчик вертелся около нее, не зная, чем себя занять: то ковырял плотно утоптанную дворовую тропку навозной лопатой, соединяя лужи протоками, то мял в руках вязкий снег, то швырялся снежками, и они прилипали к почерневшим от сырости дощатым резным полотенцам, протянутым вдоль лицевых ребер избяной кровли.
– Баушка, что молчишь?
– Не под силу говорить, сынок. Слушаю. И ты послушай, как лето сшибает рог с зимы… Крыша капли роняет чуешь какие тяжелые? И каждая капля уходит в снег, и снег под ней шепечет. А там, подалее, – другая капель: почаще да потоньше, будто мелкий дождичек. Это с сосны. Сбегай-ка, посмотри: чай, на жальце каждой иглы собралось по слезинке. Как нальется, так и канет в снег. А от тех слезинок нарастет к утру под всей сосной ледяной щербатый поднос.
Когда мальчик убежал смотреть сосну, баушка закрыла глаза. По тому, как поднимались и опускались ее плечи, видно было, до чего трудно ей дышится.
Мальчик скоро вернулся, испуганный:
– Баушка, там то ли кто храпит, то ли хрюкает! Поглядим, а?
Пришлось встать и пойти.
Снег, погрязневший за одну ночь, был весь в еловых иглах, в березовом семени, в черных соринках, а вокруг деревьев уже обтаял кольцом.
По голому перелеску разносился странный звук, громкий и мерный, похожий и впрямь на человечий храп или, скорее, на скрип калитки. Он повторялся через ровные промежутки времени, будто отсчитывая какие-то сроки.
Баушка, поникнув головой, опершись обеими руками на посох, слушала, закрыв глаза, молча, с таким глубоким вниманием, словно только ее касался этот вещий, бесстрастный счет.
А мальчик дергал ее за рукав.
Они прошли еще несколько шагов и открыли тайну странного звука: рябой, красноголовый дятел лепился к пустому скворечнику и долбил его гулкую щеку.
После трех хмурых, тяжелых дней, когда на все веточки садилась скользкая изморозь, а временами медленно валились с неба мокрые хлопья снежной липухи, после трех робких утренников, которые всего на час или на два стягивали мозглую слякоть колючим ледком, проглянуло наконец солнце.
Баушка ожила и сама вызвалась сходить на ручей.
– Власий воду подпустил,[65]65
В л а с ь е в д е н ь – 24 февраля. С этого дня зима, по народной примете, начинает слабеть.
[Закрыть] – говорила она старшему немного таинственным, возбужденным шепотом. – Идем смотреть.
Они ступали по крепко убитому студню потемневшей дороги, на которой белели только мелкие щепотки водополого снега, выбитые подковным шипом.
– Помнишь, – говорила баушка, – как до полузимья снег-то под ногой звенел, точно натянутая струнка? А сейчас-то слышишь как сседается да как скрипит сапожным скрипом? А те-то людские следы, что сбились с дороги в сторону, все как есть водой поналились.
– Бабушка, – спросил мальчик, – мы идем весну встречать?
– Что ты, сынок! Еще Евдокея порога не подмочила.[66]66
Е в д о к и и н д е н ь – 14 марта; считался началом весны.
[Закрыть] А и по ней еще собаку встоячь снегом занесет. Еще Морозко сорок раз проскачет по ельничкам да по березничкам. Не приспела пора сани на поветь закидывать. Только зиме-то, сколько она ни храбрись, конца не миновать. Весна-то под землей уж копится. Уж нет-нет украдкой и улыбнется из-под снега – где брусничным листком, где моховой зеленой звездочкой.
Над ручьем старуха и ребенок долго простояли молча.
Ручей был неузнаваем.
Старый лед сошел. Под их ногами бежала из-под мостка быстрая красная вода. Она весело играла с новым ледком, со вчерашним и с сегодняшним, который прикрывал ее только местами. Кое-где он нарос лишь вдоль берега и лишь изредка выставлял из воды свою зубчатую хрустальную кромку. А кое-где застилал всю ширину потока зыбким полупрозрачным пластом, будто из растопленного сала. И видно было, как под ним вместе с водой бегут, извиваясь, словно пиявки, беловатые воздушные пузыри.
Талая, трудная дорога, яркий пламень солнца на снегу и долгие речи утомили баушку. На обратном пути она часто останавливалась, чтобы перевести дух, и уж не могла говорить.
На доске, которая лежала на завалинке, корочка вчерашнего снега вчера же и подтаяла, потом за ночь замерзла, а сейчас, на солнце, опять обтаяла по краям.
Баушка выбрала место посуше и села, прислонясь спиной к срубу.
Было очень тихо. Только из голого перелеска доносился опять странный мерный звук, похожий на скрип калитки.
Глядя, как по зеленоватому, уже весеннему небу движутся две рваные завесы облаков – передняя, тонкая, побыстрее, задняя, тяжелая, помедленнее, – баушка проговорила еле слышным, очень слабым голосом:
– А перед вечером опять нападает снежок. Только денному-то снегу не лежать.
Это были ее последние слова.
Она закрыла глаза и будто задремала.
Дятел в перелеске гулко оттарабанил по пустому скворечнику один раз, другой раз, третий раз и примолк.
Со свеса кровли сорвалась ледяная сосулька и, упав рядом с баушкой на мокрую доску, разбилась с хрустальным звоном.
В соседней избе топилась печь. Из приоткрытой двери и из волокового оконца шел дым.
Мальчик, сидя на корточках перед лужей и постегивая воду тростинкой, рассеянно следил за тем, как легкая тень от дыма скользит по снегу, по частоколу, по розоватому стволу молодой березы, по блестящим на солнце веточкам, по луже, по завалинке и по восковому лицу уснувшей баушки.
Ее предсказание сбылось: под вечер все небо затянулось тучами и выпал мягкий снежок.
Он не пролежал и суток. И весны не остановил.
Кто в силах остановить весну?
Кто в силах остановить неиссякаемый поток жизни, который на смену старому, умирающему, ежечасно рождает новое и высшее?
Блок Г.П.
Б70. Московляне: Роман. – Д.: ВАП 1993. – 333 с.
Тираж 100 000 экз.
ISBN 5-86883-003-2
Редактор В.Леонов. Художественный редактор В.Горин. Технический редактор О.Глушкова. Корректор Л.Вайнер. __________________________________________________________________________
Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 22.09.2005
О найденных опечатках сообщать в библиотеку: http://publ.lib.ru/