Текст книги "Московляне"
Автор книги: Георгий Блок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
VI
За те трое суток, что князь Андрей Юрьевич прожил в Москве, Петр Замятнич не отходил от него ни на шаг с утра и до позднего вечера.
А Параня опять затворилась у себя наверху. Муж, попросив за нее прощенья у князя, объяснил, что она-де простыла, ходивши пешком на Гостину гору, и теперь хворает.
Не вышла она из дому даже и на третий день, когда архиерей, прибывший накануне из Владимира, освящал вместе с попом Микулицей и другим наехавшим духовенством только что достроенную первую московскую церковку Рождества Ивана Предтечи.
После обедни, отслуженной в новом храме, Неждан со своими подручными на глазах у князя и всех приезжих настилал накат на нижней башенной связи и так угодил Андрею степенной распорядительностью, что получил тут же из его рук серебряную гривну.
Неждан растрогался. Упав перед Андреем на колени, он рассказал по чистой совести, какая неправда тяготеет над ним вот уж десятый год, и обратился к князю с челобитьем, чтоб не числили его понапрасну княжим закупом.
Он говорил толково, веско и уважительно, но с каждым его словом Андреев синий взгляд бледнел все более. И когда Неждан, окончив недолгую речь, поклонился князю в ноги, тот только вздернул еще выше маленькую голову и ответил с холодным спокойствием, что бывший московский дворский творил не свою, а княж-Юрьеву волю, а раз князь-батюшка так рассудил, то для сына его решенье свято.
VII
В ночь перед отъездом во Владимир на Андрея напала, как видно, бессонница. Петр Замятнич, который и сам все это время спал, против обыкновения, будким сном, слышал из своей супружеской опочивальни, как князь у себя на половине ходит из покоя в покой. Потом заскрипели под Андреевыми ногами ступени лестницы, каждая по-своему, и тупо хлопнула обитая кошмой наружная дверь.
Петр понял, что Андрей вышел на волю.
А на воле было пустынно и неприютно.
С Занеглименья дул всю ночь острый северяк, гнал поземицу, заметал крыльцо, мрачно шумел в вышине, в черных вершинах сосен, и безутешно свистел, прорываясь сквозь еловое жердье, составленное шатром посередь двора.
Андрей, распахнув соболью шубу, выставлял на ветер жесткую грудь, разморенную томным жаром бессонницы. Но скоро озяб и зашел за угол Неждановой башни, куда не хватала метель.
Он не видел ничего, кроме белой сумятицы. Снежная пыль неслась вкривь и вкось: влево, вправо, вверх.
В какой полунощной глуши родился вихорь? Где небо? Где земля? И каковы же те просторы, где способна вскрутиться эдакая заверть!
Ни с чем другим не сравнимая, клокочущая тревога разбирала Андрея всякий раз, как доносилось до него сквозь леса дыхание дальних русских просторов. Они поразили его своей огромностью, когда он впервые обмерил их глазом на пути из Суздаля в Киев.
Идучи тогда с отцом в южный поход, он дивился, как младенец, что в городах и селах, какие попадались по дороге, все так несхоже с тем, к чему привык с детства: и речь как будто иная, и заботы у людей не те, и солома на крышах не по-залесски уложена, и повадка у народа другая. Не успеешь присмотреться к одному, как через трое-четверо суток опять увидишь новое: что город – то норов, что деревня – то поверье, что изба – то обычай!
Однако, по мере того как все дальше отъезжал от дома любопытный залешанин, все чаще открывалось ему под внешним несходством затаенное сходство, под чужим – свое. Стоило повнимательней вслушаться в невнятный будто бы говор – и становилось ясно каждое слово. Стоило ночь переночевать в незнакомом селе – и наутро уходил в путь, провожаемый родственными улыбками.
Пока добрались до Киева, Андрей успел утвердиться в мысли, что наперекор княжью и боярству, разодравшему Русскую землю на мелкие лоскутья, народ не забыл родства.
Но сумеет ли этот народ слепиться в одну громаду, стерев дробящие его различия? Управится ли с безурядицей, терзающей его, как терзает стиснутую стужей землю снежная непогодь? К чему прильнет? В чем найдет опору, чтобы отбиться от алчных, подступающих со всех сторон врагов-чужеродцев?
Андрей провел онемелой от холода рукой по мерзлым горбам бревенчатых венцов.
Первый сруб первой башни еще никем не знаемого города на лесном вятическом холме! Велик ли сруб? Хитро ли связан в углах? Метели, конечно, не уймет, но и не рассыплется под ее натиском, хоть с лица весь и побелел. За ним же хоть и в малом людстве, а оборонишься, как за щитом.
Великой силе противоставь хоть малую.
Среди всеобщего безурядья не отчаивайся, а уряди хоть то, что окрест тебя.
Собери около себя хоть немногих, но крепких и верных.
Не растекайся вширь: сожмись в кулак.
А наперед взнуздай самого себя!
Сквозь непроконопаченные щели слышались человеческие голоса: это беседовали ночные сторожа, кроясь от вьюги внутри башенного сруба.
Один голос, молодой и несмелый, говорил так тихо, что за гулом снежной бури Андрей не разбирал слов.
– Невеста – что лошадь, товар темный, – внятно отвечал ему другой, старческий, наставительный голос.
– Есть о чем тужить! – лениво протянул третий, равнодушный. – Не будет Маланьи – будет другая…
Опять что-то забормотал молодой и несмелый.
– А ты наперед спросись сам у себя, у своей совести, – продолжал назидать старик.
– Чего спрашиваться? – все так же лениво выговорил равнодушный. – Был бы хлеб да муж, а к лесу любая жена приобыкнет.
– Пошто мутишь парня? – рассердился старик. – Тебе чужая болячка – почесушка, а ему свое горе – велик желвак. Жена – не рукавица, с руки не скинешь.
Былые струйки метели, за которыми мелькал в ночи будто чей-то неясный темный облик, захлестывали угол башни и обвели Андреевы ноги быстро нараставшим кривым снежным гребнем, похожим на хвост кометы. Холод врывался под шубу и расползался по телу. Князь, передернувшись от озноба, шагнул к дому. Сотни морозных игл мгновенно впились ему в лицо.
Он снова вздрогнул, теперь уж по-иному – от неожиданности, – когда сквозь сощуренные, слипшиеся ресницы увидел косматую шапку и черные усы своего ключника Анбала.
– Чего шатаешься по ночам?
– Тебя стерегу, господине…
Отъезжая наутро во Владимир, Андрей строго-настрого наказал Петру Замятничу, чтобы к весеннему Юрьеву дню город был готов: князь-батюшка обещает прибыть к этому дню из Киева. Свои именины князь Юрий Владимирович желает справить нынче в полюбившейся ему Москве. А заодно хочет проверить своим хозяйским глазом, так ли ее отвердили, как он велел.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Тишина
I
Позади еще восемнадцать лет. Подходила к концу третья четверть XII века.
За эти годы в летописях нет упоминаний о Москве. Она была еще в стороне от той новой жизни, которая все круче закипала в быстро мужавшем городе Владимире.
Не сбылось желание старика Долгорукого справить именины в Москве. Ее новые стены, построенные по его приказу, так и не пришлось ему увидеть. Он умер в Киеве полгода спустя после их закладки.
Теперь полным самовластцем всей Ростово-Суздальской земли, заботливо укрепленной, обстроенной и обогащенной Юрием, стал его сын Андрей.
В продолжение первых десяти лет своего княжения Андрей Юрьевич, по примеру родителя, глядит только в два конца: на северо-запад и на северо-восток – на ближайших исконных соперников: на Великий Новгород и на Булгарское царство. Ему не до Москвы.
Тем временем созданный Юрием град мал древян на устье Неглинной, еще самой молодший из всех окрестных городов и пригородов, зорко сторожит со своих лесных высот южные рубежи обширной Андреевой волости и, пользуясь годами тишины, неприметно копит силы.
II
Параня так и осталась жить в Москве.
Только теперь никто не звал ее больше Параней. Да девичье полуимя совсем уж и не шло к строгому облику этой сорокалетней женщины, все еще несравненно красивой. В городе Москве, где Петр Замятнич поставил себе двор рядом с княжеским, все величали ее матушкой-боярыней. В кругу же посадских людей, чьи избы лепились к наружному боку московских стен, она слыла Кучковной.
Заходила о Кучковне речь и в покинутом ею Владимире. Там за ней укрепилось иное прозвище. Ее муж, боярин Петр, живал на Клязьме больше, чем на Москве, и был у всех на виду. Среди бывших соседок боярыни ее неожиданный и ничем не объяснимый отъезд из их стольного теперь города вызывал, конечно, частые пересуды. И когда нагнется бывало одна к другой, чтобы выговорить свою последнюю догадку о странной Параниной доле, то непременно начнет с таких слов:
– А наша-то м о с к о в л я н к а…
Все сходились на том, что не обошлось без Милушиного наговора. У Милуши с Петром как раз о ту пору, вскоре после отъезда Кучковны в Москву, пошла особенная любовь да дружба.
Но что же могла наклепать по-прежнему всесильная княгинина наушница Милуша на такую праведную затворницу и молчальницу, как Петрова жена?
А Кучковна будто из головы выкинула тихую Клязьму, где прожила под своими рябинами да вишнями первые девять лет замужества.
У нее доставало своих дел. Растила дочерей и с отцовской умелостью, но без его суеты и шума приглядывала за богатым хозяйством, какое Петр Замятнич завел под Москвой и доверил жене. Доброй земли у него понахватано было здесь вдоволь – в разных концах и всякими способами: где сам выдрал из-под леса, где купил, где выпросил у князя, где взял за долг, где выменял, где прибрал силой.
В досужие часы сидела боярыня с дочерьми у себя в терему или, если день выдавался погожий, на набережном рундуке (так назывался высокий, пристроенный к дому помост со спуском в сад, в сторону реки) и с ними в шесть рук либо вышивала, либо пряла. И вспоминала.
А что вспоминать? Своей жизни словно и не было. А чужая шла мимо. На Москве знатные люди бывали только проездом. Лишь про то и знала, что дойдет через них урывками.
Именно так – от мимоходцев – услыхала она когда-то, еще на самых первых порах своего московского житья, о смерти старого князя Юрия Владимировича Долгорукого, последнего Мономашича.
Был самый конец холодного и дождливого мая. Цвела черемуха. От только что достроенных московских стен шел бодрый дух свежего смоляного бревна (а теперь вон какие стали голубые да мшистые!). Параня жила еще тогда в княжом тереме и с его вышки часто видела в те ненастные летние дни, как паромщики переправляют с другого берега возы. Промокшая кладь на возах была невелика, а лошади тощие. С пристанища обозы сворачивали по грязи влево – на сверкавшую лужами Владимирскую дорогу.
Кучковне объяснили, что это тянутся из Киева остатки суздальцев, княж-Юрьевых ближних людей. После смерти Долгорукого, в самый день его похорон, в Киеве, как сказали ей, наделалось много зла: разграбили красный княжой двор и еще другой, Юрьев двор, за Днепром, особенно любимый покойным князем: он звал его раем. Киевляне совсем озверели: покололи многих суздальских бояр, посаженных Долгоруким под Киевом по городам и селам. Боярские дворы разбили и пожгли.
Подробности предсмертной болезни Юрия и его кончины Кучковна узнала вскоре после того, в Троицын день.
Ей и сейчас еще, спустя семнадцать лет, было хорошо памятно, как тогда в Предтеченской церкви, где только что отошла долгая обедня с вечерней, весело звонили на все голоса, а в княжих сенях, где Параня стояла у окошка, крепко пахло чуть повядшими молодыми березками, которыми по случаю праздника был убран красный угол. Нарядные вятические девушки, выходя из церкви, собирались пестрыми стайками, смеялись и перешептывались: верно, толковали о том, как ходили вечор на Пресню плести венки, крестить кукушку и кумиться между собой, целуясь сквозь тесьму.[27]27
Плетение венков под Троицын день и крещение кукушки – полуязыческие, полухристианские обряды, которые долго держались в местах, заселенных некогда вятичами. Кукушкой назывался там лиловый цветок, похожий на женскую голову (иначе – змеевик, по-латыни ruzula); из растения делали куклу, обматывая ее тряпками, и увешивали куклу нательными крестами. Девушки целовались сквозь тесьму от креста; это называлось «покумиться», то есть сделаться подругами на год. Обряд совершался на речном берегу и сопровождался особыми песнями.
[Закрыть] Когда-то, в девушках, и Параня игрывала так в этот троицкий вечер.
На городской площади набралось в тот день много проезжих суздальцев, бежавших из Киева. Из них Кучковне сразу бросился в глаза один, уже пожилой, в темно-синей одежде ловкого киевского покроя. Затворническая жизнь приучила Параню к наблюдательности: в незнакомом стареющем щеголе ее поразило резкое несоответствие между приятной белозубой улыбкой холеного светлобородого лица и на редкость безобразными, короткопалыми руками. Разговаривая с Петром Замятничем, он все время помахивал у того перед лицом своими страшными культяпками, точно хвастая ими.
Петр беседовал с ним на дворе очень долго, то и дело приставляя ладонь к уху, что было у него признаком напряженного внимания. Потом повел к себе наверх обедать. Кучковна не выходила к столу. Вечером она спросила мужа, что это за боярин.
Замятнич уж хмурился в то время на жену и отвечал с неохотой. Но сказал все-таки, что это очень известный в кругу княж-Юрьевой дружины осменник Петрило. Старый князь Юрий за пять дней до смерти был у Петрила на пиру, а вернувшись с пира домой, сразу слег, лишился памяти и уж больше не вставал.
При имени Петрила густые ресницы Кучковны сперва метнулись вверх, потом опустились. Прекрасное лицо побелело. Она знала, что осменник Петрило – это тот, кто своей рукой отсек когда-то голову ее отцу.
III
Да, Петр в ту пору уж хмурился.
Это началось с того самого дня, как он тогда зимой (еще когда рубили город) неожиданно пригнал во Владимир с княгининым ключником и приказал жене не мешкая собираться с дочками на Москву. Зачем? Он так и не объяснил. И в лицо не стал смотреть.
А прежде как, бывало, заглядывал!
Кучковна, уйдя в старые воспоминания, положила веретено на колени и, оторвав глаза от пряжи, стала смотреть в заречную даль.
Даль была все прежняя – сплошь лесная: все та же ярь, да синь, да дичь, отступающая невесть куда все более бледными грядами. Будто чья-то широкая неопытная кисть намахала много неровных полос, пытая то одну, то другую тень и все жиже разбавляя краску.
Зато ближней округи было не узнать. Лиственные дебрицы прорезались множеством починков,[28]28
П о ч и н о к – пашня на вновь расчищенном участке леса.
[Закрыть] которые желтели сейчас поспевающей рожью и зеленели льном и конопелью. Сосняки поредели, дав место множеству новых мелких сел где в два, где в три двора.
Кончались петровки.[29]29
П е т р о в к и – народное наименование так называемого Петровского поста.
[Закрыть] Был самый разгар сеностава. Вёдро в этом году было неверное, и люди торопились сушить да огребать.
С поднятого на сваи набережного рундука боярских палат, где сидела Кучковна, был хорошо виден весь заречный Великий луг. Своим наметанным глазом боярыня ясно различала, где проходят межи ее лугового клина. Он соседствовал с одной стороны с княжеским краем Великого луга, а с другой – с посадничьей поймой. На всех трех клиньях шла веселая рабочая, хорошо понятная Кучковне суматоха: на боярской пожне мужики уж метали высокие стога, у посадника[30]30
П о с а д н и к – наместник князя, высший представитель княжеской власти в городе.
[Закрыть] бабы сгребали сено в длинные валки, а у князя девки еще только ворочали. Княжой, заглазный двор всегда опаздывал против боярского и посадничьего, где хозяева сами надзирали за всем. Но за князем всяких угодий было впятеро больше, чем за ними, и, несмотря на частые убытки от нерадивого надзора, княжеские сенники, погреба и медуши ломились от добра.
Кучковна оглядела светлое небо, уложенное только по самым краям очень далекими, но крутыми тучками, и забеспокоилась: вчера весь день бусил дождь – как бы и сегодня не помочило. Кликнула дворовую девку, чтоб сбегала на Васильевский луг: успеют ли до ночи закопнить. У Замятнича и там был клин, еще больше, чем в Заречье.
Только вот в Остожье, что под Семчинским сельцом, князь Андрей Юрьевич не соглашался уступить боярину Петру ни одной копны, и Петр был за это в обиде на князя, о чем еще недавно говорил при жене с их суздальским сватом, не жалея поносных слов. Остоженское сено было суходольное, самое съедомое, как говорили конюхи. Кучковна это знала и сочувствовала мужу в его недовольстве. Дивилась только громкому неучтивству его речей про князя. Прежде так при чужих не говаривал.
К приступке, что вела на рундук, подошел старый бортник Неждан. Сняв шапку с седой головы, он объяснил боярыне, что осмелился воротить девку: сам, мол, только оттуда и все видел.
– А свое-то все ли сметал? – участливо спросила боярыня.
– Сметал. Да мое-то какое сено? Бурьян бурьяном. Зато уж твое, матушка, – один цветок!
Кучковна смотрела на Неждановы седые волосы, примятые шапкой к старой его голове, и опять вспоминала, как покойная мать возила ее еще малой девчонкой по заяузским лугам в бортяной липняк, что под Красным холмом. А лошадью правил вот этот самый Неждан, тогда еще весь рыжий, как подосиновый гриб. И давал Паране держать вожжи.
Как давно это было! Больше тридцати лет прошло…
Кучковна любила Неждана и по детской памяти, и еще той особенной, прочной любовью, какой привязываешься к тем, кому помог. По ее милости Неждан давно уж не княжой закуп, а боярский вольный слуга. По-прежнему, как было при ее отце, смотрит за их бортяными ухожами все в том же липняке под Красным холмом. Только теперь ему уж не взобраться на дерево. За него лазит двадцатилетний внук, крепкий веснущатый парень, рыжий, весь в деда.
За работу Неждан получает по-старому – медом. Однако менее, чем получал при боярине Кучке: не четвертую, а только шестую корчагу. Он и тому рад. Старику – он понимает – не та цена, что молодому. Да и времена не те. Людей понабежало много, дешевле стал труд.
IV
И Неждан любит боярыню. Ему по душе, что она хоть, на его взгляд, еще и молода (ему-то уж восьмой десяток пошел), а истинная хозяйка. И не потаковница, и с людей шкуры не дерет: знает середину. А бывает и ласкова.
Когда Неждан, идучи на боярский двор, переходит по двум жердочкам через глухой ручей Черторью у Сивцева вражка и видит старый ясень, на котором лет десять назад повесился княжой холоп Истома, то всегда помянет добром боярыню. Не оставила Истомина семейства: выкупила, отдала княжому огнищанину девять да еще девять ногат (шутка ли – трех овец могла бы купить или молодого жеребца!) и перевела к себе на двор убогую Истомину вдову-холопку со всеми ее четырьмя голодными ребятами. Вдовье дело – что говорить! – и на боярском дворе горькое: не задаром ржаной хлеб жует. А все жива. И детей подняла.
Перейдя ручей, Неждан, кряхтя и хватаясь руками за кустье, одолевает противоположный, очень крутой глинистый берег. Взобравшись на безлесный верх, старый бортник всегда останавливается, чтобы отдышаться. Впрочем, не только для того. Он с давних пор любит это место. Отсюда открывается зрелище, краше которого для Неждана нет ничего на свете.
Перед ним Московское взгорье, а на его вершине – новый город.
Надежно стыкнутые, туго набитые камнем, обмазанные глиной тарасы с годами поосели и будто срослись с землей. С трех углов в три конца смотрят узкими щелями оконных прорезов три подзорные башни. Прямо на Неждана глядят Боровицкие ворота. Их ставили в свое время владимирские плотники. Нежданов ревнивый глаз все ищет в них, по старой памяти, какого-нибудь изъяна. Но изъянов нет. Ничего не скажешь – хороши!
За Боровицкой проездной башней, с левой стороны, промеж древних сосен, что краснеют прямыми стволами, как восковые свечи, успел подняться молодой борок. Из него выступает невысокая деревянная звонница Предтеченской церкви.
А правее ворот, внутри города, громоздятся большие и малые срубы княжого двора с крытыми переходами и вышками теремов. Рядом торчат вырезные коньки боярских хором. Чуть полевее – острые тесовые кровли посадничьих палат с тремя высокими голубятнями. Подле них – новый дом княжого огнищанина, заметный свежей резьбой. А из-за него выглядывает шатровый верх напольной проездной башни, той самой, которую рубил когда-то он, Неждан.
Он и сейчас, проходя мимо, всегда обводит ее внимательным, отеческим взглядом. Не повредилась ли где? Нет. Какая была, такая осталась. Только пообветрилась да кое-где обомшала. Крепка. Складна. Не уступит Боровицкой.
Невелик треугольный город, а как изменил всю с детства знакомую Неждану окрестность! Словно не люди его поставили, а сам взошел из земли, чтоб вокруг себя дать всему свое место.
Недели две назад проезжал во Владимир какой-то большой смоленский боярин. Говорили люди, будто с вестями к князю Андрею от тамошних князей. Что-то много сейчас этих послов да гонцов взад-вперед заездило.
Так вот, ехал из Смоленска боярин, припоминает Неждан, простившись с боярыней и ковыляя к Боровицким воротам. На Смоленской дороге, не доходя Дорогомиловского перевоза, попал боярин Неждану навстречу (под Дорогомиловом, на бережках, Нежданов меньшой сын расчищает себе починок – ближе-то к городу все удобные заимки уж порасхватали, – так Неждан в воскресный день ходил сына проведать да посмотреть, все ли так делает, как надо). Только дошел Неждан до спуска к реке, тут и боярин на саврасом жеребце, а за ним поспевают от перевоза все его слуги, тоже верхами. Неждан шапку снял, сошел с дороги, чтобы их мимо себя пропустить. А боярин как выехал на гору, так и остановил жеребца. Слуги тоже коней осадили, стоят. Стоят и на город глядят. А город вдали, весь в летней зеленце, на солнышке так и играет. Боярину глаз не оторвать от стен, от башен, от теремов.
Потом оборачивается к своему ближнему человеку, усмехается эдак вкривь и говорит:
– Умен был князь Юрий! Гляди-кась, говорит, какое место приискал. Вот это, говорит, город! Всем городам город!
У Неждана со старым князем Юрием были свои, трудные счеты. Не жалостлив был Долгорукий, бог ему прости. Но в том не откажешь: умен. Временами и щедр. Как узнал, что город достроен, что уж вал насыпают, прислал из Киева наказ: всех городников одарить. Покойному Батуре тогда зараз десять лукон солоду отсыпали да сколько-то пшена. Боярину Петру Замятничу третью долю Великого луга отрезали, да Кучков бортяной липняк под Красным холмом вернули, да подарили бобровое ловище на вершине речки Напрудной. И Неждан свое получил. Однако из закупов и тогда не отпустили. Так бы и помер в княжой неволе, если бы не Кучковна. Ей-то, конечно, от Неждановой помощи не убыток, а большой барыш. А и ему добро сделала.
И она вспоминала сейчас о том же, пока глядела, как Неждан, опираясь на черемуховый посошок, ковыляет к Боровицким воротам.
Князю-то Андрею не сама она за Неждана челом била: ей с Андреем Юрьевичем так и не привелось больше говаривать с того самого дня, как встретила его ненароком зимой на Яузе.
Объяснила мужу, что без Неждана, мол, в хозяйстве не обойтись – не то что на всю округу первый бортник и медовар, а и под Ростовом такого не сыщешь: в их липняке любую пчелу по голосу признает. Петр и сам понимал, – разгорелся Неждана переманить. Однако, по своему обычаю, пошел не прямьем, а околом – через баб. Пошептался с Милушей. Так кланялась будто княгине, а может, и нет. Только Петр, как приехал после того на Москву, буркнул жене, на нее не глядя:
– Надо нового бортника найти: Неждана не дадут.
Кучковну досада взяла на мужа: в кой-то век его попросила, а он… Но ни слова не выговорила. А тут вскоре после Замятнича явился оттуда Прокопий.
Тонкие пальцы боярыни, крутя веретено, будто сбились со счета. Словно легкое облачко пробежало по белому лбу.
Да, Прокопий… Как это было-то?.. Кучковна помнила Прокопия во Владимире еще худым полонянником. Так звали людей, взятых в плен и тем самым попавших в неволю. Он тогда холостой был, и девки владимирские над ним смеялись: звали кощеем. То ли он был из Киева, то ли из Вышгорода, где княжил одно время Андрей, пока не сбежал от отца в Залесье. А потом на ее же глазах вошел кощей к князю в милость, женился, подобрел, побогател и мало-помалу стал Андрею Юрьевичу первым советчиком и первым другом. И посейчас так. Люди сказывают: князь без Прокопия шагу не ступит. В опочивальню уходит, а Прокопия у порога кладет. Только княгине-булгарке пришелся Прокопий не по душе. Да она кого любит? Разве вот только Петра Замятнича…
Приехал тогда Прокопий на Москву будто за каким-то княжим делом к посаднику. А Кучковне и ни к чему. Мало ль кто ездит? Только под вечер, уж в сумерках, стучится Прокопий к ней в дом. Она вышла, объяснила, что Петра, дескать, нет. А он говорит:
– Знаю, что нет. Я к тебе, боярыня.
Она кланяется, отвечает:
– Твоя слуга. Только ежели что по хозяйству, так время позднее: лучше бы с утра.
А он в половицы глядит, пояс перебирает и говорит:
– Нет, боярыня, не по хозяйству. Дозволь сейчас: мне в ночь назад ехать. А дело у меня к тебе не свое.
– Чье же?
– Княжое.