Текст книги "Суровая путина"
Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
– Ее, Андрей Митрич, все равно пихра забрала бы. Не видишь, вон «Казачка» подкатывается, – ответил Аниська, показал на ныряющий в мглистой купели моря голубой огонь.
Андрей удивленно осмотрелся, нагнулся к парню.
– Это ты, Анисим? А отец где?
Аниська кивнул на песчаный бугорок, где на разостланном парусе лежал Егор.
Семенцов отвернулся от него, нервно теребя в руках картуз, виновато испуганно забормотал:
– Как же это… Беда-то какая… Ох, боже мой!
Андрей попятился назад и еще раз коротко охнул, вскочил на коня, – ускакал.
«Казачка» подвалила к берегу, когда все было убрано. Пустынно желтели голые песчаные бугры, зарумяненные светом полыхающей зари. Возле опрокинутого дуба стояли Аниська, Панфил и Васька. Ватага притаилась неподалеку в рыбном сарае, готовая броситься на охранников по первому зову Аниськи.
– В случае чего, бей камнем прямо в голову, – предупредил Аниська товарищей и потрогал разложенные у дуба увесистые голыши.
Крюков с четырьмя пихрецами подошел к дубу. Он уже понял, – дичь ускользнула, но все еще ощупывал берег злобными звероватыми глазами.
– Что за люди? – окликнул вахмистр.
– А тебе кого надобно? – отозвался Аниська.
Держа наперевес винтовку, Крюков придвинулся к Аниське, потом к Панфилу.
– А-а… – насмешливо протянул он. – Этих угадываю. Попадутся в другорядь – сналету отличу. Где же рыба, а?
– Ты, Крюков, должно, лунатиками захворал, – язвительно хмыкнул Панфил. – Какую рыбу тебе нужно? К прасолам наваливайся за рыбешкой.
– Тебе, может, и дуба нужно? – заикаясь, вмешался Аниська. – Так ты мало казаков захватил. Впятерых дуба с берега не сдвинешь.
Вахмистра будто толкнул кто в спину; выставив винтовку, он придвинулся к Аниське:
– Помолчи, хамлюга! Изуродую!
Аниська крикнул:
– Это тебе не запретное, где людей стрелять. Весь хутор одним винтом не перестреляешь.
Тяжело дыша, Крюков бессильно топтался вокруг дуба.
– Теперь убег ли, в другой раз не убежите. Всех в тюрьму законопачу. А ты, чернявый, не попадайся. Срасходую, – пообещал он Аниське.
– Да чего там! Заарестовать их и направить к атаману, – посоветовал Мигулин.
– Бери их, ребята!
Кордонники смело оцепили крутьков. Но в этот миг Аниська рванулся к вахмистру, с силой швырнул в него голыш. Только солдатская ловкость помогла вахмистру сохранить свою чубатую башку. Он пригнулся, и камень скользнул по плечу.
– Братцы, сюда! – крикнул Аниська.
Но охранники успели оттиснуть его от товарищей, толкая прикладами, повели к морю.
– Пристрелю, как собаку! – скрипя зубами, грозил Крюков и звякал затвором.
– Не пристрелишь! Мало тебе отца? Убивцы вы! Придет время – расквитаетесь за рыбальскую кровь! Мы вам припомним! – словно в беспамятстве выкрикивал Аниська.
От рыбного сарая, угрожающе гомоня, спешили люди. Слышался топот многих ног, по хутору от двора ко двору перебегали тревожные тени. Хутор, казалось, готовился к мятежу. Каждую минуту толпа рыбаков и их жен готова была хлынуть неудержимым потоком к берегу.
Почуяв опасность, заторопились кордонники к катеру. Эта торопливость помогла Аниське; шел он, упираясь, зарываясь босыми ногами в песок, и вдруг крутнулся волчком, головой ударил Мигулина в живот с такой силой, что тот опрокинулся навзничь с перехваченным дыханием. Аниська пустился бежать. Саженными прыжками отмахивал он взгористое расстояние к хутору. Навстречу ему, подбадривая криками, бежали люди. Бабы визжали так пронзительно, что их, наверное, слышно было в соседних хуторах. Десятки дружеских рук подхватили Аниську.
Пестрая живая стена надвигалась на пихрецов все ближе, грознее. Из толпы полетели камни, и это окончательно сломило боевое настроение вахмистра.
Выпустив жидкий залп в небо, кордонники стали отходить к морю. Провожаемые улюлюканьем, проклятиями, градом камней, отчаливали они от берега…
Под утро в окно прасольского дома ворвался нетерпеливый стук. Высланная во двор Даша вернулась бледная, напуганная, торопливо сообщила что-то прасолу.
Еле двигая ногами, Осип Васильевич вышел на крыльцо. Хмель еще не вышел из его головы. Пошатнувшись, прасол больно ударился ею о перила крыльца. Кто-то пугающе трезвый склонился над ним, дыша бодрящим запахом смолы и пота, помог встать.
– Это ты, Андрюшка? – спросил прасол, узнав Семенцова.
– Беда, Осип Васильевич! Скорей одевайтесь!
– Что? Что такое? Пожар? – сразу трезвея, спросил Полякин.
– Егора Карнаухова пихра подстрелила насмерть! – сообщил Семенцов.
Прасол ошеломленно охнул, но тревога за добычу затмила в нем весть о смерти человека.
– А как же рыба? Где рыба? – спросил он. – Рыбу сейчас же принимать. Не пропадать же рыбе. Помилуй бог.
– Какая там рыба! Нету рыбы! Нету! – неожиданно сердито закричал Семенцов. – Ее разобрали рыбаки! Понятно? Анисим Карнаухов раздал ее чулецким жителям!
Эта новость еще больше ошеломила Осипа Васильевича. Он стоял перед Семенцовым, разинув рот, и тупо моргал опухшими и красными, с перепою, веками.
28
В тесной, сумрачной хатенке безвестного чулецкого рыбалки коротал Егор Карнаухов последний свой земной отдых – лежал на столе, под божницей, спокойно вытянувшись. Кто-то, внимательный и не забывающий о простых житейских обычаях, заботливо сложил на груди его безжизненные руки, прикрыл синеватыми исками потухшие глаза.
Лежал Егор в пропитанной рыбьей слизью рубахе, в тяжелых сапогах, и было похоже на то, что будто вернулся он с утомительной ловли, прилег, не раздеваясь, чтобы каждую минуту встать и снова верховодить ватагой. И ватага, как бы веря в скорое пробуждение своего вожака, все еще слонялась по морскому берегу, то и дело собиралась под окнами хаты, с возмущением обсуждая поступок Емельки.
Неизвестно откуда налетел слух, что Емелька должен причалить дубом к Чулеку. Все с нетерпением поглядывали на море, усеянное черными и белыми, как крылья чаек, парусами дубов и байд. На берегу стоял глухой, тревожный ропот.
С юга надвигались серые тучи; они низко висели над морем, и от этого море было таким же серым, печальным. Илья Спиридонов, Панфил Шкоркин, Малахов, Игнат Кобец часто заходили в хату, садились возле Егора, подолгу молчали. Только Сазон Павлович, уже выпивший где-то с горя, вел себя неспокойно: входя в хату, ругал прасолов и атаманов, поминая доброту Егора, бил кулаками по лавке.
Его вывел за порог Илья, заслоняя собой дверь, сурово увещал:
– Иди же ты, Голуб, отсюдова. Тошно мертвецу слушать твои матюки. Не подходь.
– Пусти, Спиридон, – хрипел Сазон Павлович, – пусти сказать Карнауху последнее слово. А? Пусти! Одно слово скажу, побей бог!
Какое слово хотел сказать Голубов? По отчаянию, чернившему лицо старого крутька, по налитым пьяными слезами глазам можно было и впрямь подумать – хотел сказать Сазон Павлович что-то необычайно важное. Но его больше не впустили, о нем забыли, потому что пришла Федора, и тяжелая похоронная тишина хаты нарушилась…
Хата чулецкого рыбалки стояла над невысоким обрывом, у самого моря. Напористая низовка гнала бурун к самому двору, обдавая брызгами камышовую изгородь.
Временами в окно стучал крупный дождь. В хате, не иссякая, стоял густой мятный запах моря, запах смолы и ближних промыслов.
Измученный, полусонный Анисим сидел у изголовья отца, смотрел на склоненную над столом голову матери, как сквозь вату слышал ее причитания. Слипались налитые тяжестью веки.
Мучительно хотелось плакать, но глаза были сухи. Сердце Аниськи словно окаменело.
Входили знакомые рыбаки, успокаивали Федору, кто-то тряс Аниську за плечо, до боли сжимал руку.
Бряцая ножнами шашки, шагал по хате полицейский, что-то приказывал. Егора нужно было везти домой, но не разрешал помощник пристава. В хате толпились незнакомые люди, шелестела бумага, скрипело перо. Вялый после попойки у прасола помощник пристава составил протокол, торопливо допросил Аниську, Илью, Панфила и уехал. И опять стало тихо, и ропот моря отчетливо зазвучал за окном. Опять слипались глаза, немело тело. И уже не мог понять Аниська, чего ждал он в чужой хате, почему так долго лежал на столе отец.
Так прошло полдня.
К обеду распахнулся тяжелый полог облаков, обнажив яркую, омытую дождем синеву. Солнечный луч скользнул в окно. Аниська ощутил на щеке ласковое его тепло, очнулся, осмотрелся. Матери в хате не было, на ее месте сидел Панфил, отложив костыль, деловито вертел цыгарку. Он улыбнулся Аниське ободряюще.
– Емелька Шарапов только что причалил с дубом, – сказал он, – спорит сейчас с Ильей. Юлит Емелька, как паскудный хорь, а не сдается. Будто и не его рук дело – вахмистрова засада.
– Где он? – вскакивая, спросил Аниська и стремглав выбежал из хаты. Следом за ним заковылял на костыле Панфил.
Вся карнауховская ватага была на берегу; она загудела навстречу Аниське приветливо и грозно. И тут словно спала с глаз его пелена тоски и усталости. Он вошел в раздавшийся круг уверенно и смело.
Емелька стоял в кругу, пренебрежительно озираясь. За его плечами настороженно толпилась вся его ватага. Аниська узнал почти всех работавших у Емельки хуторских казаков.
Увязая в песке, он подошел к Емельке, в упор глянул в ненавистное лицо. Емелька насмешливо и равнодушно щурился, держа на губе размокший окурок цыгарки.
Аниська размахнулся, но кулак его впустую рассек воздух, – увернулся Шарапов. Потеряв равновесие, Аниська качнулся туловищем вперед, наскочил на Емельку грудью. Тот пошатнулся, уронил шапчонку, быстро выпрямившись, стал в боевую позу.
– Драться хочешь, сопляк? – прохрипел Шарапов. На мгновенье его обступили самые верные ватажные друзья.
– Не мешай! Отслонись! Нехай вдарются, – послышались голоса. – Дай кругу!
Шараповцы неохотно отступили. Емелька снова очутился в пустом пространстве, один на один с Аниськой.
– Егорыч, не подгадь, – подбодрил Игнат Кобец.
– Держись крепше, сосед, не дай батька в обиду, – посоветовал Илья.
Остальные люди нервно поеживались, сжимали кулаки, горя нетерпением пойти друг на друга стеной.
Аниська упрямо целился помутнелыми глазами в голову Шарапа. Вдруг он по-кошачьи выгнулся, и не успел Емелька поднять для защиты руку – стремительным ударом в висок оглушил его. Только природная крепость в ногах удержала крутийского атамана от позорного падения. – Так его! – в один голос охнула карнауховская ватага.
Ярость и стыд за свою оплошность распалили Емельку. Он быстро завертел кулаками, попер на Аниську, как драчливый петух. Сгибаясь вдвое, Аниська клонил голову, будто шел против бури, заслоняясь руками. Опытен в кулачках, вынослив и хитер был Емелька. В другое время не сдобровать бы Аниське от рассчитанных, верных ударов, но на этот раз чуял Емелька свою вину и враждебные взгляды ватажников. Неожиданная стойкость парня, его ловкость и сила сразу обескуражили его, вынуждая на излишнюю торопливость ударов.
– Что? Нарвался, Шарап? Это тебе не в айданчики с пихрой гулять, – подзадоривал Панфил.
– Береги башку, а то пойдет она в обмен на карнауховскую, – мрачно язвил Игнат Кобец.
– Не мешайся, хлопцы! Не наседай! – наводил порядок Пантелей Кобец.
Обе ватаги напряженно следили за поединком, ожидая момента, когда нужно будет вмешаться в дело.
Емелька уже давно понял: люди знали о его предательском поступке. Противный холодок щекотал его спину. Хорошо было бы объясниться с Аниськой с глазу на глаз, – там бы он одолел его не кулаком, а хитростью, замел бы преступные следы, а здесь нужно притворяться незнающим и схватку Аниськой принимать как обычный для двух враждующих ватаг поединок. Так повелось с давних пор – сводить в драке крутийских атаманов, а потом хвастать их силой, ловкостью.
Но не об этом думал Аниська, и это понимал Емелька.
Еще один удачный удар Аниськи в висок заставил Емельку подумать о защите.
– Ребята! Чего же вы смотрите? Хохлы нас бьют, а вы… Эх, вы! – закричал вдруг самый драчливый в хуторе казак Пашка Чекусов.
Это было сигналом. Обе ватаги ринулись друг на друга, как две штормовые волны. Некоторое время слышались только частое дыхание, отчаянный шум возни, хряск выбитых челюстей. Потом метнулся над солнечным берегом чей-то вопль. Втихомолку кто-то пустил в дело не кулак, а голыш. Прибрежный морской песок обагрила кровь.
Илья защищался сразу против двух казаков, старавшихся схватить его сзади. Красные распаленные лица их алели кровавыми подтеками, рубахи свисали клочьями, но казаки махали кулаками, с неослабевающим остервенением наскакивали на Илью, как обезумевшие.
Братья Кобцы и здесь были неразлучны. Казалось, четырехрукий урод вертелся в толпе, сыпал удары направо и налево. Припадая к земле, Емелька отступал к хутору. Он только защищался и был теперь жалок и беспомощен с полуоторванным белесым усом.
Аниська настиг его у песчаной, поросшей колючками косы, повалил. Сжимая деревенеющими пальцами сухопарую шею, спросил:
– Какой откуп дашь за отца? Говори, гад!
– Пихру спрашивай, – просипел Емелька, сплевывая кровавую слюну.
Аниська сильнее сжал пальцы.
– Пусти! – взмолился Емелька, загребая в горсть песок.
Аниська во-время придержал его руку: еще секунда – и Емелька засыпал бы ему глаза песком.
Аниська испытывал неудержимое желание размозжить Емелькину голову. Но в это время двое полицейских, прибежавших из хутора, оттащили его от Шарапова.
– Помни, Шарап! Придет время – расквитаемся не при свидетелях, – задыхаясь, пообещал Аниська.
– Ты тоже не забудь! – скривил изуродованные губы Емелька.
29
«Вот и подрались, побили казаков, а разве казаки виноваты? – думал Аниська на другой день, устало шагая за гробом. – Все равно не вернешь из могилы отца, не сделаешь так, чтобы можно было рыбалить свободно, не чувствовать над собой прасольской кабалы. А казаки как распалились! За что? Почему они вступились за Емельку? Разве не знают они о засаде, о том, что Емелька откупился от Шарова, а пихре отдал на погибель ватагу отца?»
Чтобы заглушить горе, избавиться от новых мучительных мыслей, Аниська стал реже бывать дома, чаще снаряжал дуб и вместе с ватагой выезжал в море. Там он кружил неделями, изредка наведываясь домой и привозя матери вырученные за улов деньги.
Постепенно стали тускнеть воспоминания о гибели отца.
В те времена убийство рыбака на воде охраной никем не преследовалось. Дело ограничивалось протоколом, в котором в особой графе всегда записывалось: «Убит при попытке к бегству во время хищения рыбы в заповедных водах». Но очень часто смерть рыбака не оставляла следов и в протокольных записях, о ней начальник рыбных ловель даже не считал необходимым доносить высшему начальству. По всей видимости, не было такого донесения и о смерти Егора. Никто не вел следствия, и о Егоре вскоре забыли.
Несколько удачных заездов в заповедник освободили Аниську от тяготившей задолженности у прасола, помогли собрать немного денег.
С начала осенней путины Аниська прикупил снастей, прасол снова заигрывал с ним, обещая новую ссуду, но попрежнему задерживая расчеты с ватагой. И хотя все чаще приходилось Аниське жертвовать своими паями, сумел он купить еще сани и лошадь для зимнего лова.
Стал Аниська ловким ватажным заводчиком. Крутьки даже из чужих ватаг уважали его за трезвость, за деловитость и сноровку.
Несмотря на юные годы – осенью сравнялось парню девятнадцать, – закряжистел Анисим, раздался в плечах, возмужал, пушок на губе превратился в темную мягкую поросль, а ватный, охваченный кумачовым кушаком пиджак, лохматый треух, забродские сапоги делали Аниську еще староватей на вид, приземистей…
К концу лета вошло в жизнь Аниськи новое.
Как-то, возвращаясь с лова, спасаясь от тоски, он зашел к Аристарховым и не заметил, как просидел с Липой до полуночи. С той поры ходить к Аристарховым стало для него потребностью.
Приезжая домой, он переодевался в чистую рубаху, натягивал праздничные хромовые сапоги и спешил к заманчиво белеющей в вечернем сумраке хате.
Аниська навсегда запомнил тот вечер, когда сидел на завалинке, впервые обнимая девушку. С речки тянуло холодком, запахом мокрой после дождя земли. В займище ярко блестели костры рыбацких таборов. Аниська чувствовал покой и умиротворение. Доверчивая близость Липы словно отгоняла от него мрачные мысли. Ему хотелось, чтобы ночь тянулась дольше, чтобы вот так – молча сидеть рядом с Липой и смотреть на далекие огни за рекой.
Так непохоже было все это – огни, тишина, ласковый блеск девичьих глаз на грубую, полную опасностей крутийскую жизнь. И так непохожа была Липа на ту, прежнюю, которую он знал недавно. Она сидела рядом, по-новому красивая, с туго заплетенной косой, в чистой ситцевой кофточке и так разумно-спокойно говорила обо всем.
– Давно мы так не сидели с тобой, – с сожалением сказал на прощанье Аниська. – Нынче и тоска меньше грызла меня и об отце не так страшно думалось.
– Каждый вечер заходи, вот и будем сидеть. На проулок мне нельзя отлучаться, отца бросать, а сюда приходи, – просто ответила Липа.
– Дядя Сема дышит еще?
– Недолго осталось ому.
Липа вздохнула, но лицо ее осталось спокойным. Это понравилось Аниське. Он неловко обхватил девушку за шею, потянул к себе, но Липа вдруг вывернулась, сурово предупредила:
– Ну-ну, не балуй… Прощай.
Но с порога ласково, обещающе кинула:
– Приходи завтра.
– Приду, – радостно улыбаясь, пообещал Аниська.
Домой он шел с той же спокойно-горделивой улыбкой, важно обходя озорующих на улице ребят, считая теперь недостойной для себя дружбу с ними: ведь он, заводчик ватаги, уже серьезно, как выражались на хуторе, «проводил с барышней время».
Всю дорогу он думал о разговоре с Липой, о ее спокойной и теплой улыбке. Приятной легкостью наливалось тело, что-то сильное, уверенное пробуждалось в груди.
В хату Аниська вошел, бодро стуча сапогами, стараясь шумом шагов прогнать унылую тишину.
И все же не забывал он о виновниках отцовской смерти – Емельке и вахмистре. Ненависть против всех, кто вынуждал рыбаков на смертный риск, на вечный страх перед атаманом, перед Шаровым, росла в нем.
Встречая день, Аниська ждал ареста, конфискации снастей за незаконный лов. Но, видимо, атаман, зная на кого работала ватага Аниськи, не беспокоил его. День уходил тревожно и тихо, смыкалась над гирлами ночь, и сноса властно влекли Аниську заповедные воды.
Теперь уже не только нужда гнала его на риск, а жажда геройства, желание заработать побольше денег, щегольнуть перед другими ватагами, даже перед самим прасолом бесшабашной гульбой. И случалось так: дома не было и хлебной корки, а Аниська щедро поил ватажников водкой, заслуживая этим всеобщую приязнь и одобрение. А бывало, – усталость и равнодушие одолевали Анисима, скрывался он в других хуторах, неделями не показывая ватаге глаз. Тогда, ему думалось: не так он живет, не той дорогой идет в неясное будущее. Жизнь казалась ему противной и бессмысленной. Да она и в самом деле не отличалась разнообразием, текла, как мутный поток, изредка перемежаясь драками казаков с иногородними, свадьбами, чьей-либо смертью.
В ноябре умер Семен Аристархов. Вскоре после смерти отца Липа ушла жить к дяде, в хутор Рогожкино. Сырым осенним вечером простился с ней Анисим, обещал навещать ее. Опустела хата Аристарховых. Печаля Аниськин взор, зияли выбитые стекла окон, под раздерганной застрехой табунились шумные воробьиные выводки. Будто и не было в хуторе казака Семена Аристархова.
Теперь, возвращаясь на дубе с ловли, Аниська часто заезжал в ставший для него родным хутор Рогожкино.
Федора, зная о сердечной привязанности сына, надеялась увидеть в хате своей невестку и помощницу, но дядя Липы, набожный казак, косо встречал Аниську.
Декабрь начался ясными бесснежными днями. На пожелтевшей ниве вызревших камышей по утрам сверкала изморозь. Солнце гуляло над гирлами низкое, ветреющее. Гирла, еще не замерзшие, студено темнели. Только у берегов молочно белела хрупкая звенящая кромка льда.
Предвещая стужу, гудело по ночам море, а утром синело ослепительно, словно радуясь недолговечному декабрьскому солнцу.
В одно погожее студеное утро прискакал к Аниське Яков Иванович Малахов. Поставив под навесом сарая свою калмыцкую коротконогую лошаденку, вошел в хату, как всегда, опрятно одетый, чистый, спокойный.
Аниська, всегда чувствовавший перед ним мальчишескую робость, засуетился.
– Яков Иванович, присаживайтесь. Маманя, ты бы нам чайку. Обогреться с дороги Якову Ивановичу.
– Егорыч, и охота тебе! Не утруждайся. Я только на час.
Малахов озабоченно сдвинул брови, захватив в горсть клок обындевелой бороды, долго мял ее, задумчиво глядя в угол.
– Рыбалок недвиговских побили, слыхал? – вдруг сообщил он, поднимая на Аниську неузнаваемо потемневшие глаза.
Аниську овеяло холодком.
– Вахмистр? – спросил он, насторожившись.
– Сам Тимофей Андрианыч Шаров!
Малахов продолжал снимать сосульки с куцой гнедоватой бороды, щурился на блеклый, тающий на глиняном полу солнечный луч.
– Так-то, Анисим Егорыч, бьют рыбалок понемногу, – вздохнул Малахов, – а мы помалкиваем. На печке греемся, будто это нас не касается.
Аниська, хмурясь, молчал. Малахов, нетерпеливо косясь на Федору, прошептал ему на ухо:
– Ушли мать куда-нибудь. Скажу чего-сь…
Когда Федора вышла, Малахов сказал:
– Говори прямо, Анисим Егорыч, хочешь в мою компанию вступить?
– В какую, Яков Иванович? Я и так с тобой в одной компании.
– То – одна, а моя – другая.
Малахов недобро прищурился.
– Я знаю, о чем вы с Панфилом Шкоркой договаривались… Кто хочет Шарова, а либо вахмистра к ракам пустить, а?
Аниська побледнел.
– Не шути, Яков Иванович. Никогда у нас такого сговору не было. Приснилось тебе, должно быть.
– Ну, ну, не отнекивайся. А винтовка, что у пихрецов украл, тоже приснилась, а?
Малахов тихонько захохотал.
– Ну и Анися! Ох-хо-хо! Додумался же, а? Самого Шарова! Ну-ну.
– Яков Иванович, замолчи, – сердито взмолился Аниська. – В тюрьму хочешь меня загнать, так не мне говори, а другому. Кто тебе сказал?
– Друзьяк твой и сказал. Кто же больше?
Аниська оторопело моргнул, но тут же твердо взмахнул рукой.
– Так знай же, Яков Иванович. Теперь для меня все едино. Не на жизнь, а насмерть – Крюкова, Шарова, кто первый попадется. А теперь можешь доносить атаману.
– Дурко ты, а с виду сурьезный человек, – обиделся Малахов. – Запомни: ты еще в айданчики с ребятами гулял, как люди об этом думали. Ты, Егорыч, опоздал. И чтобы совсем в мальчиках не остаться, заявляйся ко мне нонче же под вечерок с Панфилом. Прощай!
Оставшись один, Аниська долго бродил по хате в тягостном раздумье. Не успокоился он и вечером, когда в светлом курене Малахова обсуждался тайный крутийский заговор.
30
Медленно, неуверенно надвигалась зима. Крепкие заморозки, тихие снегопады сменялись короткой оттепелью, певучей весенней капелью, стылыми дождями. Лед в гирлах и на взморье был тонок, его часто ломало. Над морем бушевали штормы – страшно было выезжать на лов. Рыбаки, ругая непостоянство погоды, отсиживались дома, прогуливали зимний ход леща и судака. Горькая нужда снова сурово заглядывала в рыбацкие курени.
С нетерпением ждал Аниська, когда окрепнет лед. Каждое утро выбегал во двор, ловил чутьем движение ветра. Серый туман валился с неба рыхлыми клубами. На деревьях, как кружева, висел белый иней. На Мертвом Донце еле держалась свинцово-синяя ледяная пленка. Аниська с тоской глядел на обвешанный инеем дуб, на слегка забеленное снегом займище; грозя кулаком в равнодушное небо, проклинал гнилую зиму.
Но вот закрутила «верховка», с половины января ударил двадцатиградусный мороз. Рыбаки-казаки стали готовиться к «скачку» – подледному лову в заповеднике, к веселой рыбацкой ярмарке. Спешно чинились сетки, снаряжались прасолами новые, состоящие преимущественно из казаков ватаги. Со всех хуторов и верховых станиц днем и ночью вереницами потянулись к месту лова развалистые рыбацкие сани. Над Доном и Мертвым Донцом не умолкал визг кованых, стальными подрезами полозьев, возбужденный говор.
На рыбных промыслах закипала работа. Прасолы, покряхтывая от мороза, обходили заводы, часами торговались с ватагами, сманивая каждый на свою сторону как можно больше людей, бесплатно угощая их водкой.
Казаки гордо носили чубатые головы, а иногородние сердито посматривали на взморье, мутно блестевшее под низким январским солнцем.
«Скачок» предназначался только для казаков, и сколько зависти, корыстливой вражды, обиды порождал он в рыбацких сердцах!
Ранним утром Аниська вышел со двора.
У промыслов в седой морозной мгле шумел народ.
Осторожно протискиваясь сквозь толпу, Аниська искал глазами знакомых. У крайнего сарая, сутулясь, стояли Панфил и Васька.
– Чего доброго, в чью ватагу подрядились, хлопцы? – подходя к ним, спросил Аниська.
– Еще не успели, – потирая посинелый нос, ответил Васька.
– Торбохватов [27]27
Торбохват – до революции – рыбак, не имевший своих снастей, а попрошайничавший по тоням.
[Закрыть]и без нас хватит, – криво усмехнулся Панфил и, поудобнее взлегая на костыль, добавил: – Эх, шумит казачня! Вот когда ихний праздник настал.
Аниська завистливо осмотрел берег.
– Еще где «скачок», а они, как сазаны в водаке, сбились… А я вот не торбохватить поеду, а сыпать!
– Тю на тебя! – удивился Васька. – Кто же тебя допустит?
– Не пустят – прошмыгну. Не одним казакам скачковые тони тянуть.
Важно подняв голову, прошагал мимо «доверенный» [28]28
Доверенный – выбираемое на казачьих сборах лицо, следившее порядком в станице.
[Закрыть], высокий бородатый казак.
Он подозрительно, начальнически строго осмотрел рыбаков.
– Следят, – презрительно шепнул Панфил, – хозяев корчат. А то забыли, как шлепал их Шаров без разбору с хохлами.
Аниська досадливо сплюнул, потянул Панфила за руку.
– Пусть собираются, а мы свое придумаем. Пошли, Васек!
В жарко натопленной, пропахшей дымом хате Аниська, Панфил и Васька уселись за стол.
Федора пекла пахучие пшеничные пышки, намазывая их каймаком, подкладывала поочередно Панфилу и Ваське. На: щитке игриво шумел чайник. Обжигаясь чаем, Аниська строго щурил глаза, говорил:
– Нонче же на ночь выезжаем в Рогожкино. Чтоб к завтрашнему быть на «скачке». А там видно будет.
– А Кобцы, а Малахов? – давясь пышкой, спрашивал Панфил.
– С ними уже сговорено. В Рогожкино встретимся.
Выпроводив товарищей, Аниська задал лошади двойную порцию корма, уложил в сани новые сетки. Подыспод в пахучий настил сена засунул густо смазанную маслом винтовку, набитый патронами подсумок.
Сумерками трое крылатых саней, укрытых попонами, выехали из хутора.
Под пасмурным низким небом свинцово и холодно синела займищная даль, срывался мелкий сухой снежок.
В Рогожкино приехали поздно вечером. Приветливо светились окна опрятных рыбацких домиков. На выглаженной полозьями, оснеженной улице толпились рядами сани. Хутор походил на огромный постоялый двор. Близость «скачков» чувствовалась здесь особенно сильно. Дворы кишели незнакомым людом. Возле костров грелись нездешние обындевелые постояльцы.
Проехав пустынными проулками, Аниська с товарищами завернул в знакомый двор.
В хате было жарко до духоты; рыбаки скоро почувствовали тяжесть полушубков, но сидели не раздеваясь. Аниська разглядывал уже знакомые, развешанные на стенах лубки, изображавшие царскую семью и бравых казачьих генералов, с нетерпением и тревогой поглядывал на дверь.
– Далеко посуду везете? – спросил хозяин после тягучего, неловкого молчания.
– В Елизаветовку, – рассеянно ответил Аниська. – Надо вот поспешать, а лошади пристали. Пойду погляжу.
Аниська вышел на крыльцо. Чьи-то озябшие руки нетерпеливо рванулись к нему из темноты, крепко обвили шею. Аниська неловко обернулся, по-медвежьи, в охапку, поймал закутанную в шаль девушку.
– Сиротиночка моя! – приглушенно воскликнул он, ловя губами невидные в сумраке холодноватые губы.
Липа трепетала от зябкой дрожи, отвечала срывающимся полушопотом:
– А я завидала тебя, как ты только на крыльцо взошел, да притаилась за дверью. Не хотелось, чтоб дядя увидел. Не хочет он, чтобы мы встречались. Угнал бы сразу к соседям.
– Бирюк истый твой дядя, – сказал Аниська. – А ты сделала, что я просил?
– Все, Анися, разузнала. Шаров с прасолами угощается. Слыхала – на «скачок» выезжать завтра утром будут.
– Ах ты, родимушка мои!
Аниська до хруста в суставах прижал к себе девичье тело, жадно целуя прохладные щеки.
Вдыхая кисловатый запах овчины, Липа прятала голову на груди парня, продолжала докладывать:
– А Кобцы с Малаховым у Коротьковых сидят. Я все передала им, что ты просил… Анися, дружечка! Не езди в ночь, пережди до утра.
Аниська грустно улыбался:
– Эх, Липа! Гулять-то нам некогда. Только и надежды на «скачок».
– Не пустят вас туда, так и знай, – вздохнула Липа.
Шальной порыв ветра унес этот вздох в студеную темь, сердито зашипел сметенными с крыши снежинками. Снежинки таяли на горячих Аниськиных щеках, скатывались холодными слезами. Аниська вздрагивал, прислушиваясь. На проулке, несмотря на поздний час, все еще не утихали людской гомон, визг полозьев.
Прижимая к себе девушку, томясь тягостным чувством, Аниська заговорил:
– Эх, Липа… и сам не знаю, что делать! Мыкаюсь, как неприкаянный. Кидаюсь в самое пекло – и не знаю зачем. Иногда так взял бы и скрутил кого-нибудь насмерть… так давит под сердцем.
Аниська помолчал.
– Не знаю, что делается на свете, не знаю… Так, кажись, идешь и идешь без конца и краю в темноте. И как вспомнишь, что никогда не кончится такая жизнь, сумно [29]29
Сумно – жутко, страшно.
[Закрыть]становится. А может, и есть где конец этой темноте, да не знаем мы. Вот иногда захочется кинуться на промыслы в город, да подумаешь – непривычный я. Не хочется свое родимое покидать. Будто приросли мы к этим проклятым гирлам, и силушки нет оторваться. Ну, прощай, Липушка! Пойду кликать товарищей.
Липа вдруг порывисто ухватилась за Аниськино плечо.
– Анися, милый, постой, я еще не все сказала тебе… Засватали меня…
– Кто?
– Казак здешний… Сидельников.
Аниська вцепился рукой в обледеневший балясик крыльца. Стоял долго не двигаясь, Липа плакала, припав к его груди.
– Не знаю. Что мне делать, Анисенька? Посоветуй.
– Я зараз с дядей твоим поговорю. Как же это так? Разве я не могу взять тебя замуж? На жизнь свою я заработаю. Придет весна – рыбалить буду, как никто в хуторе, и без казацства ихнего проживем.
Аниська рванулся к двери куреня.
– Анися, только не сейчас… Не надо, милый, – стараясь удержать парня, пугливо зашептала Липа. – Они будут измываться надо мной.
В сенях застучали. Липа спрыгнула с крыльца, метнулась за угол.
– Олимпиада! – гнусаво кликнул вышедший на крыльцо хозяин – дядя Липы. – Где ее черти занесли? Липка!
Казак плохо видел со свету, нащупывая ногами ступеньки, готовился сойти с крыльца. Ему загородил дорогу Аниська. Ярость лихорадила его, но он сдержал себя, оказал спокойно-просительно:
– Мирон Васильевич, не отдавайте Липу замуж. Я за нее свататься буду.
Казак удивленно вскрикнул, пригнувшись, долго с любопытством разглядывал Аниську, будто не узнавал его или совсем забыл, что недавно видел в своем курене.