355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Суровая путина » Текст книги (страница 20)
Суровая путина
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:38

Текст книги "Суровая путина"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)

На минуту ей стало легче. Она встала и пошатываясь, цепляясь руками за стены, пошла в комнату. Лихорадка била ее, из глаз катились слезы, губы шептали бессвязные слова молитвы.

Все, что происходило с ней, было так ново, страшно и незнакомо. Она не знала, что делать, хотела одного – чтобы никто не пришел, не увидел ее мук.

Войдя в комнату, она с трудом добралась до кровати и, вскрикнув, упала на спину, теперь уже беспрерывно корчась, пронзительно вскрикивая и почти теряя сознание от боли…

Вечером, покончив с делами в городе, Анисим, Павел Чекусов и Яков Малахов возвращались домой.

Анисим вошел в сени, ведя за собой товарищей. Дверь распахнулась, и на пороге встала Василиса Ивановна, повязанная косынкой, помолодевшая и сияющая. Она замахала руками, таинственно зашептала:

– Нельзя, нельзя, милый человек… Идите ко мне во флигель, а сюда нельзя.

– Что? Что такое случилось? – смертельно бледнея, спросил Анисим.

– С сынком тебя поздравляю, – улыбнулась Василиса Ивановна.

Сложное чувство радости, страха и смущения перед товарищами охватило Анисима.

«Не ко времю пристигло. Эк ее…»– на мгновенье блеснула мысль, но в ту же минуту, оставив товарищей в сенях, он оттеснил старуху грудью и со словами: «Мне можно», – вошел в комнату.

Пропахший лекарствами воздух ударил в нос. Анисим подбежал к кровати, на которой лежала Липа, бледная, осунувшаяся. Из полумрака счастливо светились ее глаза.

– Не тревожь ее, милый человек, – оттянула его за плечи Василиса Ивановна. – Погляди, сын-то какой…

И она поднесла что-то завернутое в белые пеленки, сунула в руки.

– Ты подержи-ка! Чего стыдишься? Эх, ты, отец!

Анисим совсем смутился, неловко взял легонькое тельце. Ему казалось, – сейчас войдут товарищи и посмеются над ним. Но где-то в глубине души уже пробуждались гордость и жалость к живому комочку. Такое чувство он испытывал в детстве, когда держал в руках махонького пушистого птенца, взятого из разоренного галочьего или воробьиного гнезда.

Анисим отдал Василисе Ивановне ребенка, вновь наклонился к жене:

– Больно?

– Думала – смертынька придет… Дай мне его… – протянула Липа руки.

– Ведь нам ехать надо в хутор, а ты вот… – упрекнул Анисим, но в упреке этом было столько волнения и радости, что Липа благодарно и стыдливо улыбнулась мужу.

Анисим поцеловал ее в прохладную щеку, вышел к товарищам. Они все еще стояли во дворе.

– Ну, братцы, – торжественно сообщил он, – поздравьте меня! Крестины будем справлять.

Малахов крепко сжимал руку Анисима.

– Поздравляю, Анисим Егорыч! Первенец. Да еще сын. Ради такого случая не грех и полбутылочки. Эх, не дождался Егор внука…

До полуночи Анисим, Павел Чекусов и Яков Малахов тянули разбавленный спирт, вполголоса пели песни, подносили стаканчик и Василисе Ивановне. Та отказывалась, отмахивалась руками, но потом, сдавшись на уговоры, пригубливала. К концу столь неожиданного и торжественного ужина она развеселилась, а потом вдруг склонила на стол седую голову, горько заплакала:

– Родные вы мои… Нету моего Игнаши… Он тоже бы порадовался…

Наутро Анисим, Павел Чекусов и Малахов уехали из города. Липа осталась у Василисы Ивановны, чтобы оправиться после родов.

15

Отгремели над Приазовьем первые бои. Холодными вешними водами смыло по балкам и займищам людскую кровь, талыми ветрами унесло к верховью Дона и в просторные стеки Кубани гарь пожарищ.

Один за другим возвращались домой старые воротилы в рыболовецких делах, слетались, как стая бакланов, в опустелые на время гнезда.

Емелька Шарапов и Андрей Семенцов, боясь расплаты за старые грехи, все время боев прятались в отдаленных приазовских хуторах, в степной глухомани, и вернулись домой, когда умолкли на Нижнедонье последние выстрелы.

Компаньон прасола Полякина, Григорий Леденцов, не торопился следовать примеру своего тестя: он жил в Таганроге, примкнув к компании мелких городских прасолов, пробавлялся случайной скупкой и перепродажей рыбы. Дела шли вяло. Торговал Леденцов без охоты – потерявшие всякую цену керенки не возбуждали в нем стремления к барышам. Прослышав о возвращении Полякина в хутор, о раздаче им имущества, он долго смеялся над хитростью тестя.

Приехал он в хутор вечером и тотчас же пошел к Полякину.

Осип Васильевич и Гриша Леденцов встретились на веранде, где так любил старый прасол обдумывать свои промысловые дела. Но теперь веранда выглядела неуютной и грязной, а сам Осип Васильевич, казалось, давно не был хозяином ее. Одетый в рваный пиджачишко, в надвинутом на глаза порыжелом суконном картузике сидел он в своем деревянном кресле в уголке веранды и, щурясь, смотрел на задернутое вечерней закатной дымкой займище. Ничего не осталось в нем от прежнего, властного и полного достоинства хозяина. Он сидел здесь, как чужой и случайный гость.

– Папаша, вас и не угадаешь. Забились в уголок, как сыч, и не приметишь сразу, – сказал Леденцов, поднимаясь на веранду. – Здравствуйте!

– Здравствуй, Гришенька, здравствуй, сынок, – обрадованно закряхтел Осип Васильевич. – Довелось-таки свидеться. Думал, что в такой суматохе живого не повижу.

Прасол привстал, обнял зятя.

Гриша осмотрелся, наклоняясь к тестю, спросил вполголоса:

– Слыхал я, – у вас тут ревком расположился. Что-то не вижу…

Полякин замахал рукой.

– Бог с ним! Сначала попужали, заняли дом, а потом перебрались в комитет. Общество, спаси Христос добрых людей, отстояло меня. Да и то сказать, надо подчиняться. Несть власти, аще не от бога.

– Ну, папаша, бросьте Лазаря петь! Слыхал я, – отчебучили вы штуковину.

– А как же ты думаешь? Под чью дудку нам надо танцевать теперь, а? Скажите-ка… Кажись, не забыл ты, из какого мы теста. Мужики. Хохлы. Какими были, такими опять стали. Вот как.

– Так ли? – насмешливо сощурился Леденцов.

– Так, так, Гришенька, – оживляясь, забормотал прасол. – Какой я тебе капиталист, а? Я – крестьянин Курской губернии, Обояньского уезда, Михайловской волости, – вот кто я. Я рыбалка. Сам починал свое дело вот этими руками. Все мы из мужиков, из крестьян. А большевики разве супротив мужиков идут?

Гриша смотрел на тестя так, будто не узнавал его или потов был расхохотаться.

– Ну, вы, папаша, и ловкач! Не в обиду будь сказано, политику играете ловкую. Желаю успеха! – с приказчичьей галантностью изогнулся Леденцов. – Лавируйте… А я предпочитаю идти напрямик. Мне никто не поверит, что я теперь крестьянин. Крестьянами мы были, а теперь мы – кожелупы. Кажется, так нас тут в хуторе прозывают. И ежели общество вас пока не трогает, как и моего папашу, так это пока. Слабовато они еще стоят. Укрепы нет. А ежели бы дать им эту укрепу, они бы вас поделили еще не так…

– На то божья воля, – вздохнул прасол.

– Во-во! Божьим именем ловко прикрываетесь, папаша, Вы – прямо артист.

– Бог с тобой, Гришенька! – обиделся Осип Васильевич. – Ты, может, скажешь еще, что я жулик… Помилуй бог!

Осип Васильевич и Гриша замолчали. Оранжевый свет тихого вечера постепенно угасал, веранда окутывалась сумраком. Между голых ветвей дикого винограда, еще цепко державшегося за перила и резные столбики, просвечивали спокойные отблески заката. Пахло горьковатой цветенью верб, из займища несло резкой прохладой. Было так тихо, что слышен был сонный, спокойный плеск недалекой реки.

– Благодать-то какая! – сказал прасол.

– Погодка самая рыбная, – заметил Гриша. – Как тут старые ватажники – рыбалить не собираются?

– Без нас базар плачет, – сокрушенно вздохнул Полякин. – И охраны нет никакой. Лови, где хочешь, а пустуют гирла. Ты, Гришенька, не думаешь ли за дело взяться?

– Нет, папаша. Я большевикам не помощник. В город обратно поеду. Дождусь своих, тогда открою дело, а сейчас нет интересу. На какие денежки починать дело? Денег нет настоящих, а есть бумажки, – только, извиняюсь, до ветру с ними ходить.

Прасол и Леденцов вошли в дом.

Увидев любимого зятя, Неонила расплакалась, заохала… Она совсем постарела, сморщилась, часто окуривала затхлые покои ладаном, все время шептала молитвы и ожидала конца мира.

– Сыночек… зятечек, надолго ли? – стонущим голосом опросила она, заглядывая Грише в глаза.

– Я, мамаша, наездом, – ответил солидно Гриша. – Мне теперь в хуторе нет интересу проживать. Я человек коммерческий, а коммерция сейчас, сами знаете, какая.

Гриша важно прошелся по горнице, поскрипывая наваксенными шагреневыми сапогами. Одет он был просто и опрятно – в сатиновую косоворотку и пиджак, – лицо бритое, усики аккуратно подстрижены.

«Аккуратист… – подумал Осип Васильевич, любуясь зятем, и тут же усмехнулся про себя: – Тоже вырядился, под фабричного, а сам говорит – иду напрямки. Нет уж, напрямки пойдешь – голову враз сломишь».

Сели пить чай и не успели выпить по стакану, как за окном раздался стук. Все испуганно переглянулись. Блюдечко задрожало в руках Осипа Васильевича. Горничная Даша, все еще служившая у Полякиных, выбежала в сени.

– Без спросу не впускай! – прошипела вслед ей Неонила Федоровна. – Гришенька, ты бы в спаленку пока…

– Мамаша, я прятаться не намерен, – высокомерно поднял голову Гриша.

Дверь в сени распахнулась, и в горницу вошел Андрей Дмитрич Семенцов. У всех сразу отлегло от сердца. Прасол заулыбался навстречу гостю.

– Проходи, Андрюша, садись. Мы думали, – кто чужой.

– Свои, свои, – бормотал Семенцов. – Я по сурьезному делу.

Не снимая лоснившегося от смолы ватника, он сел на подставленный табурет, завертел в руках смушковый треух. Только самый внимательный взгляд мог отметить в наружности Семенцова следы тяжелых переживаний. Все еще крутые плечи его заметно сутулились; в мелких колечках волос, по-прежнему густых и курчавых, как шерсть только что появившегося на свет ягненка, проступала седина. Маленькие карие глаза смотрели озабоченно. На правом виске розовел неглубокий шрам, след чьего-то ловкого удара в рыбацком мятеже.

– Вы ничего не слыхали? – спросил Семенцов.

– Бог миловал… Говори – что, Андрюша? – забеспокоился Осип Васильевич.

Леденцов смотрел на прасольского приказчика с пренебрежением.

Андрей Дмитрич почесал в курчавом затылке, сказал:

– Возвернулся в хутор Анисим Карнаухов… Приехал нынче из города с Чекусовым. Только и всего.

– Новость не страшная, – усмехнулся Леденцов. – Пострашней слыхали.

– А это как сказать… – пожал плечами Семенцов. – Слыхал я, – издан приказ поразогнать гражданский комитет, а вместо него поставить новый совет. От самого Донского совнаркома, кажут, бумагу привезли. То был ревком, а теперь будет совет, а в совете – все беднейшее сословие, будь то казаки, а либо хохлы, все едино. Анисим Карнаухов, кажут, комиссарских пачпортов, чи как их… мандатов целую кучу привез. И кричит: «Только с беднотой разговаривать буду!»

– Политику ты разводишь, Андрюша, – недовольно буркнул прасол. – Ревком нас не трогал, а совет зачем будет трогать? Мы же не буржуи какие-нибудь, не капиталисты…

При этих словах Леденцов насмешливо покосился на тестя.

– Я обществу почти все имущество раздал, – воодушевляясь, продолжал прасол. – За меня общество теперь горой встанет.

– Слыхал я, – дома будут у богатых отбирать и подворья всякие, – со смешанным чувством равнодушия и злорадства сообщал Семенцов. – Земля и заповедные воды – чтоб были народные. Паи у казаков отберут под чистую.

– Слыхали? – подмигнул Гриша.

Лицо прасола побледнело, на висках выступил пот.

Чаепитие расстроилось. Самовар остывал. Никто больше не дотрагивался до чашек. Все сидели подавленные, опустив головы.

– Пойду я, – вставая, равнодушно промолвил Семенцов.

– Куда же ты, Андрюша, посиди еще, – просительно обратился к нему Осип Васильевич. – Может, посоветуешь чего-нибудь…

– А чего мне советовать? – пожал плечами Семенцов. – Мое дело батрацкое. Отслужил я у вас слава богу, по крутийскому делу двадцать годков, а теперь надо свою стежку шукать. Куда люди – туда и я…

– Подмазаться хочешь, Андрей Дмитрич, к новой власти? – спросил Леденцов. – Только не забудь, кто тебя в прошлом году чуть в море не утолил.

– Не утопили, слава богу, а взять у меня сейчас нечего. – Семенцов натянул на курчавую голову треух. – Прощевайте, люди добрые. Извиняйте, что побеспокоил… Да, чуточку не забыл: завтра митинг. Декрет о земле зачитывать будут.

– Лисовин чортов! – злобно выругался Гриша, как только затворилась за Семенцовьм дверь. – Крутит хвостом: и нашим и вашим.

– Откачнулся от нас Семенец… Эх, – вздохнул Полякин. – Отвернулись от меня все, кому справлял я дубы да снасти. Забывается старая хлеб-соль. А было время, когда я на ноги поставил не одного крутия. Того же Анисима из нужды вызволял не раз.

Уходя, Гриша попытался успокоить старика.

– Не падайте, папаша, духом. Теперь нам нужно точить зубы, а не плакать. Не замазывать друг другу глаза, что мы, дескать, праведные и всю жизнь людям только добро делали. Не будет нам теперь милости от людей, так и знайте. Поднимаются сейчас супротив нас все, а ежели так, то Лазаря петь некогда.

– Что же делать, Гриша? – слабым голосом спросил Полякин. Разговаривали они в прихожей, залитой колеблющимся светом жестяной коптилки, по углам качались беспокойные тени.

– Вооружаться и бить их в спину! – с глухой злобой проговорил Леденцов. – А там придут наши – видно будет.

– Негожий я для этих делов, Гришенька, – кротко проговорил Осип Васильевич. – Я уж свое придумаю что-нибудь. Ты скажи, белые-то далеко?

– Войска генерала Алексеева уже под Новочеркасском, а с Украины немцы подбираются, – убежденно ответил Гриша.

– Немцы? Враги-то наши? Это как понимать?

– Теперь, папаша, это не враги, ежели от большевистского ига хотят Россию освободить.

Прасол молчал. Когда шаги Леденцова затихли, он вернулся в дом и, упав перед божницей на колени, зашептал:

– Господи, пронеси! Спали их негасимым огнем. Ниспошли на них погибель и белое воинство. Не допусти до разорения!

В горнице стояла стерегущая враждебная тишина. Было слышно, как потрескивал огонь в висевшей на трех медных цепях тяжелой хрустальной лампаде. От нее разбегались волны красноватого таинственного света, таяли по углам. В спальне вздыхала Неонила Федоровна.

Прасол долго молился, потом встал и вдруг почувствовал, что Гриша прав в своем осуждении его за пустословие.

«Бог-то бог, да сам не будь плох», – вспомнилась прасолу старая пословица. Наедине с собой притворяться и вздыхать не было смысла; нужно было решать, как уйти от надвигающейся грозы.

«Может, спалить все к идоловому батьке, чтобы не досталось голодранцам. Спалю промысла, дом, а сам уеду на Каспий, – раздумывал Осип Васильевич, но тут же отвергал эту страшную мысль. – Нет, повременю еще. Может, ничего не случится и полажу с обществом. В хуторе много людей и не все встанут за карнауховскую компанию…»

16

Утром загудел старый хуторской колокол. Не великопостный, унылый звон тронул отзывчивую тишину, а частый, зовущий набат.

По улице мчался всадник. Он останавливался у каждого двора, стучал длинной хворостиной в ставни и доски заборов, зычно выкрикивал:

– Товарищи-гражданы, пожалуйте на сход!

Это был казак Андрей Полушкин. Алая фуражка, лихо сдвинутая набок, каким-то чудесным способом держалась на его правом ухе. Кудрявый пепельно-русый чуб выбивался из-под нее. Поравнявшись с невзрачной на вид хатенкой, Полушкин придержал коня. У порога хаты, щурясь на солнце, стоял Андрей Семенцов.

– Чего прислушиваешься, Семенец? – усмехаясь, сказал Полушкин.

– А я чего? – отвечал Семенцов. – Не такой, как все?

– То-то, говорю, мигом явись на сход. Рыбалки заждались уже… – намекающе подмигнул Полушкин и ударил каблуками в бока нестроевого мерина.

«Ишь ты, подковыривает, чига чортова!» – подумал Семенцов и, надвинув на глаза треух, неторопливо направился к базарной площади.

Заслышав звон, вышел на веранду и Осип Васильевич Полякин. Прежде чем идти на митинг, он по старой своей привычке положил перед иконой три усердных поклона и, прошептав: «Ну, господи, благослови… Что будет, то будет», – взял вишневую палочку, засеменил со двора.

Площадь уже рябила бабьими платками, алыми околышами фуражек, рыжими треухами. Колокол перестал звонить, а люди продолжали подходить.

Солнце подымалось все выше, затопляя площадь весенним сугревом. Люди снимали ватные пиджаки. С юга тянул теплый ветерок, приносил из приречных садов густой запах вербовой цветени. На тополях, стоявших у церкви, шумно кричали галки, поправляя старые гнезда. Иногда они поднимали такой шум, что в нем тонул беспокойный людской гомон.

У входа в бывшее хуторское правление колыхался алый флаг. На крыльце стоял стол, накрытый вытертым кумачом. Тут же робко сгрудились члены гражданского комитета во главе с председателем – Федором Парменковым. Старый Леденцов и еще кое-кто из зажиточных волокушников стояли у перил крыльца, повернувшись к толпе спиной. Они выглядели явно растерянными, избегали смотреть на людей.

Осип Васильевич, тыча палочкой в землю, как слепой, пробирался сквозь толпу. Многие рыбаки, завидя прасола, снимали шапки, уступали дорогу.

Протиснувшись наперед, к самому крыльцу, Полякин остановился. Тут стояло большинство иногородних. Нелюдимой кучкой обособились невдалеке зажиточные казаки: Павел Пастухов – его бельмастый глаз смотрел особенно зверски и сумрачно – и юркий благообразный Савелий Шишкин. Позади них, как древние патриархи, белея пышными бородами, стояли особенно непримиримые в своей ненависти к иногородним старики, не раз державшие атаманскую насеку и ходившие в выборных.

Толпа все больше волновалась.

Анисим Карнаухов, Чекусов и Панфил Шкоркин советовались в бывшей атаманской комнате, с чего начинать сход.

– Надо теперь же уволить гражданский комитет, чтоб и не вонял он тут, – сказал Анисим. – Они еще кой на кого рассчитывают, и надо эту лавочку прикрыть.

– Я тоже так думаю, – твердо согласился Чекусов. – Надо немедля разъяснить казакам, что советская власть пришла не отнимать землю, а, наоборот, давать ее тем, кто не знал даже, где она, эта землица лежит. Советская власть пришла мирить хохлов с казаками. С этого надобно и начинать.

– Кто первый будет говорить – ты либо я? – заметно волнуясь, спросил Анисим.

– Я думаю, – первому мне как казаку надо речь держать, чтоб шатающихся казаков на место поставить, – сказал Чекусов и встал из-за атаманского стола. – Пошли, ребята!

Запахнувшись в рыжую фронтовую шинель, Чекусов пошел из атаманского кабинета. За ним двинулись Анисим и Панфил Шкоркин.

Появление их на крыльце заставило толпу притихнуть. Павел Чекусов, не глядя на Федора Парменкова, бесцеремонно оттолкнув его плечом, встал у перил, вцепившись в них красными узловатыми пальцами. Громкий голос его загудел над площадью:

– Товарищи трудовые казаки и иногородние! Сейчас нам надо решить промежду собой очень серьезные и важные дела. Перво-наперво – вопрос о советской власти в хуторе, о казаках и иногородних. Второе – о земле и рыбных ловлях и прочем народном достоянии. Теперь некому нам накидывать на шею шворку да сажать в тюгулевку за правильные слова. Кажись, нету ни полицейских, ни заседателя, ни атамана.

– Паша, ты посмотри, они вон возле тебя стоят. Это же первеющие атаманские помощники. Чего они там досе отираются? – крикнул из передних рядов Ерофей Петухов.

– Ладно! – сказал Чекусов. – О них тоже будет речь. Пусть постоят – места на крыльце хватит.

Федор Парменков, багровый от смущения, подступил к Анисиму.

– Товарищ Карнаухов, мы представители общества…

– Кто должен руководить сходом? – поддержал Парменкова старый Леденцов. – Вы или мы?

Скулы Чекусова налились кровью.

– Я председатель хуторского военно-революционного комитета, и веду сход я! – твердо и раздельно отчеканил он. – А ежели вам неугодно слушать, можете удалиться. Не препятствуем.

– Это насилие над народными представителями! – вскричал Парменков.

– А-а… Так? Ну, мы вас поставим на свое место! – угрожающе проговорил Чекусов. – Анисим, зачитай бумажку окружного ревкома.

Анисим придвинулся к перилам крыльца, развернув помятый листок, при общем молчании, на минуту охватившем сход, запинаясь, прочитал:

– «Окружной военно-революционный комитет постановляет: гражданские комитеты, как орган отжившей власти, не отвечающие интересам трудового казачества и крестьянства, с момента вступления большевистских войск считать распущенными. Власть в селах, станицах и хуторах впредь до избрания советов переходит к ревкому».

– Теперь слыхали? – спросил Чекусов.

В толпе закричали:

– Правильна! Пусть уматываются! Не надо нам такого комитета!

Насмешливый голос Ерофея Петухова, все время будораживший толпу, снова зазвенел из передних рядов:

– Где они были, когда мироновские казаки лупили рыбалок на море? Гони их, Чекусов, к чортовой матери!

Под общий свист и улюлюканье Парменков и старый Леденцов сошли с крыльца.

Рыбаки теснили растерявшихся прасолов. Осип Васильевич старался пробраться к знакомым ватажникам, чтобы укрыться под их защиту. Кто-то наступил на его палочку, сломал.

Иван Землянухин и тут подоспел на помощь прасолу, загородил его.

– Ребята! Либо вы осатанели совсем? – загремел он. – Отслонитесь!

– Откачнись, Иван! Дай поблагодарить Поляку за его милость! – рванулся к прасолу Сазон Голубов и занес над его головой огромный, выпачканный в смолу кулак.

Землянухин и Илья Спиридонов во-время придержали Голубова.

– Сазон Павлыч! Опомнись!

– Братцы! Не простим им старое! Они над нами всю жизнь измывались. Вспомните, кто убил Егора Карнаухова, Данилу Чеборцова… Кто?! А?

Голубов вдруг вырвался из рук Землянухина и, неожиданно подскочив к Емельке Шарапову, размахнулся, как кузнец молотом, со страшной силой ударил его в висок. Емелька, выронив изо рта цыгарку, рухнул на землю.

Чекусов, размахивая наганом, спрыгнул в толпу.

– Сазон Павлыч, – обратился он к Голубову, которому уже успели связать кушаками руки. – Ты погорячился, придется тебе посидеть трошки в атаманской. Отведите его, – приказал Чекусов Илье и Ивану Землянухину.

Голубова увели в атаманскую комнату.

Чекусов снова поднялся на трибуну.

На Емельку вылили ведро воды. Он пришел в себя, встал, пошатываясь, рукавом стирая с виска смешанную с грязью кровь.

Затравленно озираясь, Полякин поискал глазами старика Леденцова, Парменкова, Андрюшку Семенца и, не увидя их, совсем оробел, съежившись, стал незаметно выбираться из толпы. Вслед ему неслись глухие раскаты страстной речи Чекусова.

Сердце прасола сжималось. Трусливо оглядываясь, он расталкивал рыбаков, наступал на чьи-то ноги, спешил. На Осипа Васильевича вдруг напал такой страх, что он бегом кинулся по улице…

Слухи о новом большевистском декрете о земле давно носились по хуторам. Весть о том, что декрет будет зачитан на сходе, одних обрадовала, других встревожила.

Большинство шло на сход, точно на праздник.

Илья Землянухин, всю жизнь свою копавшийся на леваде, как подшучивали – длиной в сорок куриных шагов, даже принарядился по-праздничному: надел чистую бумазейную рубаху, смазал дегтем сапоги.

Илья Спиридонов, все чаще прихварывавший после скитания по зимнему займищу в партизанской дружине и тяжело передвигавший сведенные ревматизмом ноги, был уверен, что кончилась теперь воровская крутийская жизнь, и заживут малосеточные рыбалки без страха перед пулями царской охраны.

И многие, кто работал прежде у прасолов за голодный пай и ездил по их указке в заповедные воды, думали так же, как Илья.

Слова о заключении мира вызвали одобрительный гул всего схода. Потом, когда речь зашла о земле, все притаились. В задних рядах становились на цыпочки, вытягивали шеи, стараясь не проронить ни одного слова.

Только слышен был сиплый голос Чекусова да крик суетливых галок на тополях.

– Сейчас, товарищи трудовые казаки и иногородние, мы зачитаем вам декрет о земле, – передохнув, сказал Чекусов.

Анисим Карнаухов и Панфил Шкоркин, выставивший из-за спины Чекусова свою ощипанную, как куриный хвост, бороденку, взволнованно переглядывались. Чекусов развернул газетный лист, передал Анисиму. Тишина стала торжественной и напряженной. Было слышно, как дышали люди.

Анисим, прокашлявшись, начал:

– «Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа. Помещичьи имения, равно как все земли удельные, монастырские, церковные, со всем их живым и мертвым инвентарем, усадебными постройками и всеми принадлежностями переходят в распоряжение волостных земельных комитетов и уездных советов крестьянских депутатов…»

Ясный голос Анисима становился все громче, увереннее. Теплый ветерок трепал его смоляной чуб. Сотни людей не шевелились. Только изредка нарушали тишину сдерживаемый кашель да чей-нибудь одобрительный возглас.

Прочитав четвертый пункт декрета, Анисим возвысил голос, закончил:

– «Земли рядовых крестьян и рядовых казаков не конфискуются», – и опустил, газетный лист.

Сход с минуту молчал. И вдруг прокатилась буря аплодисментов. Теперь смешались казаки с иногородними.

– А как же паи?! – недоумевающе выкрикивал пожилой, изможденного вида казак, – Говорили – паи у казаков отбирать будут, а оно вон чего…

– То-то и оно, полчанин, – разъясняли казаку. – Отберут землицу у тех, кто ее у казаков скупал да тыщи десятин имел. Ты думаешь, наказной атаман тоже паи получал? Ха-ха! Как бы не так! У него свои паи были не таковские. Вот у него-то да у таких скупщиков, как Леденцов, землицу отберут да всему обществу и отдадут.

Только среди зажиточных старых казаков хранилось сдержанное молчание. Оттуда несло холодом враждебности, там велись свои приглушенные разговоры.

Павел Пастухов, озлобленно моргая выпученным белым глазом, нашептывал подходившим к нему казакам:

– Вам меду подлили, а у вас и слюни потекли. Эх, вы! Кто этот декрет придумал? Хохлы, хамы, чтобы себя донской землей ублаготворить, а нас, казаков, с Дону спихнуть. Ишь, придумали конфискацию какую-то. Спокон веков такого не было…

Высокий и прямой, как глубоко ушедший корнями в землю тополь, стоял у крыльца Иван Землянухин. Рядом с ним сутулился, опираясь на палку, Илья Спиридонов.

– Илья Васильевич, слышишь? Наша теперь землица-то, а?.. Наша кормилица! – растроганно сказал Землянухин.

Сход закончился избранием нового хуторского совета и земельного комитета. В совет вошли: от иногородних – Анисим Карнаухов, председатель; члены: Ерофей Петухов, Илья Спиридонов, Иван Землянухин, Панфил Шкоркин; от казаков – Павел Чекусов, Иван Журкин, Андрей Полушкин.

Сход расходился медленно. У здания хуторского правления, а теперь – совета, до самых сумерок, возбужденно разговаривая, бродили казаки и иногородние, обсуждая новый закон о земле. В окне бывшего атаманского кабинета до глубокой ночи блестел свет: там, разбирая хуторские дела, заседал новый совет.

17

Далеко за полночь пришел домой Панфил Шкоркин. Он развязно ударил костылем в дверь и, когда сонная Ефросинья отворила ее, важно посмотрел на жену, прошел в хату. Ефросинья недоумевала: давно она не видела Панфила таким. Она решила, что муж под хмельком, и уже хотела осыпать его зычными упреками. Панфил остановился посредине тускло освещенной хаты, игриво подмигнул жене, ударил себя кулаком в грудь.

– Хозяин хутора! Я – хозяин хутора, это тебе не чорт собачий! Слыхала?

– Опять хлебнул, антихристова душа! – возмутилась Ефросинья. – Опять, наверное, связался с Голубом и поминаешь старое.

– Цыть, Фроська! – беззлобно прикрикнул на нее Панфил. – Чего ты понимаешь, бисова баба! Ты разумей: я – член советской власти.

Панфил подошел к старому, засиженному мухами зеркалу, подбоченясь и отставив хромую ногу, с ребячьей, простодушной гордостью вгляделся, в свое неясное отражение.

– Панфил Степаныч, здравия желаю! – обратился он к самому себе и поклонился. – Панфил Степаныч Шкоркин, ты – хозяин хутора. Управитель хутора… И-и, Панфил Степаныч, и до чего ты дожил, а?

Панфил засмеялся, покрутил лохматой головой.

Ефросинья смотрела на мужа так, будто окончательно решила, что он спятил с ума.

Проснулся Котька, сын Панфила, подошел к отцу в одной рубашонке, смотрел на него заспанными испуганными глазами.

– Папаня-я, – жалобно протянул он, думая, что отец выпивши и сейчас начнет буянить.

Но Панфил вдруг подхватил сына на руки, с давно невиданной нежностью прижал к себе, покалывая его щеки своей жесткой бородой, заговорил:

– Чудные вы, сынку с матерью! Вы думаете, ваш хромой батька выпил? И у него нету совсем ума? Эх, вы… Избрали вашего батьку в хуторской совет. Вон какие дела, сынок… Оказывается, есть у вашего батьки ум. Хотели его атаманы да полковник Шаров пулями истребить, да не вышло. Все общество сказало: «Панфил Степаныч, вот ты, голодраный рыбалка, садись в совет и держи крепко в руках наше право».

У Ефросиньи отлегло от сердца. Но ей все еще не хотелось верить. Она сердито сказала:

– Как же! Так тебя там и послушали и вместо атамана посадили! Обдурили тебя.

Новая мысль вдруг испугала ее.

– И чего ты лезешь не в свои сани? Или забыл про тюрьму? Давно ли тебя этапным порядком гоняли? А теперь опять захотелось?

Панфил долго, настойчиво успокаивал жену, против обыкновения не злобился на нее за упрямство.

– Молчи, Фроська! Теперь мы заживем по-новому. Вот справлю дуб и буду рыбалить. Землю получу: огороды, бахчи будут, хлебушка посеем…

Ефросинья постепенно сдавалась. Лежа в постели, она рисовала себе сытую жизнь. Все будет теперь у нее. Вот и леваду под огород надо будет в совете выпросить, и корову купить, и хату поправить.

Яркие мечты уносили ее далеко из сумрачной хаты, еще хранившей следы нужды и недавнего горя. Теперь Ефросинье тоже казалось, – горе и нужду можно было вымести из хаты, как ненужный, надоевший хлам; у дверей, как нарядная счастливая невеста, стояла светлая жизнь, и надо было впустить ее уже в чистую, просторную хату…

18

Утром, едва забрезжил рассвет, к промыслам Полякина стали сходиться рыбаки.

Панфил Шкоркин с несвойственным для него проворством еще с вечера обошел рыбачьи дворы и слово в слово, и кое-что прибавив от себя, передал о решении хуторского совета реквизировать имущество прасола.

Безлюдный до этого, заглохший промысловый двор снова ожил. В прохладной синеве утра вспыхивали красноватые огоньки цыгарок, слышались сиплый кашель, веселый смех.

Обеспокоенный необычайным сборищем, старик-сторож подошел к рыбакам, выставив из воротника тулупа белую бороду, спросил:

– За чем добрым пожаловали, граждане рыбаки?

Ерофей Петухов, после избрания его в члены совета проявлявший необычайную смелость, придвинулся к старику.

– Иди, диду, к хозяину и скажи: общество пришло устраивать реквизицию. Так и скажи – реквизицию.

Дед вытаращил опухшие спросонья глаза:

– Яку-таку реквизицию? Ты, Ерофей, задиристым стал. Не по росту голос.

– Ну-ну, диду, не растабаривай! Да дай сюда погремушку. Теперь она тебе ни к чему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю