355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Суровая путина » Текст книги (страница 12)
Суровая путина
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:38

Текст книги "Суровая путина"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)

Так стал фронтовик, георгиевский кавалер Чекусов дезертиром.

А Панфила Шкоркина на другой же день вызвали к атаману.

Хрисанф Баранов, пятый год бессменно державший насеку, сидел рядом с заседателем, поглаживая аккуратно подстриженную каштановую, слегка седеющую бородку, вежливо спрашивал:

– Чем занимаешься, Шкоркин?

– Почти ничем. Рыбалки-суседи помогают да сетки латаю, тем и живу, – отвечал Панфил.

Старался он стоять перед атаманом на вытяжку, опираясь на костыль… левая нога в коленке изогнута, неловко отставлена в сторону.

Дырявые сапоги грязнили чистый пол талым снежком.

Кумсков нервно зевнул, шелестя бумагами, раздраженно засопел.

– Это ты бунтовал баб? – сдвигая рыжеватые брови, спросил он.

– Они сами взбунтовались.

– А знаешь ли ты, что тебе нельзя заниматься рыболовством во всей гирловой зоне в течение пяти, лет?

– Теперь знаю.

– А как же ты отправился восьмого января на ловлю и ставил собственные сети в Песчаном куге?

– Я не от себя ставил. Дело, ваша благородия, вот как произошло…

– Мне не нужно знать, как это произошло! – вскипел заседатель. – Казак рыболовной охраны Терентий Фролов захватил тебя на месте лова. По показанию солдатки Лукерьи Ченцовой, у тебя были обнаружены испольные сетки с Федорой Карнауховой, сын которой осужден на каторгу за убийство двух казаков.

– Это чистая брехня! – стукнул костылем Панфил.

Брови заседателя полезли вверх.

– Ты, может, скажешь, что не был в ватаге Анисима Карнаухова? – возмущенно вставил атаман и погладил смугловатой ладонью бородку.

Панфил попик головой.

– Скажи, Шкоркин, – снова тихо приступил к допросу атаман, – давно писал ты письмо Анисиму Карнаухову и недвиговскому жителю Якову Малахову?

– Не писал я. Я – малограмотный.

– А с Павлом Чекусовым состоишь в знакомстве?

– С кем ты ведешь разговоры по вечерам у себя в хате? – дополнил вопрос атамана Кумсков.

Панфил силился припомнить, с кем он вел разговоры, отыскать в них преступное, противозаконное – и не находил. Вечерами и по воскресеньям собирались в Панфиловой хате Илья Спиридонов, Иван Землянухин, вернувшиеся с фронта раненые Максим Чеборцов и казак Павел Чекусов. Играли в карты, говорили о войне, о непорядках в хуторе, о том, кому живется хорошо, а кому – худо, вот и все.

«Сказать об этом или нет? Не скажу», – решил Панфил и упрямо взглянул в утомленные глаза заседателя.

Тот что-то записал, обернулся к атаману.

– Я думаю, мы препроводим его в станицу, а там пусть поступают с ним как хотят. Осточертело валандаться с этим подозрительным сбродом. Запишите, Хрисанф Савельевич: «Панфил Шкоркин, иногородний, сорока двух лет, отбывший наказание в Харьковском централе, отвечать на предъявленные ему вопросы отказался. Обвинение в нарушении приговора казачьего станичного сбора в незаконном рыбальстве считать доказанным…»

– Мы можем пока оставить его в хуторе, – криво усмехнулся Баранов.

Кумсков слушал, морщась, подрагивая усами.

– Нет, нет, – замахал он руками, – в хуторе оставлять нельзя! Сейчас же препроводите в станицу.

6

В оттепельный пасмурный день в половине февраля, когда особенно остро пахло талым снегом, к Федоре пришла Аристархова Липа. На порыжелых сапогах принесла смешанную со снегом грязь, примерзшие блестки льдинок – след пройденных вброд, взломанных недавней низовкой окрайниц.

Робко просунувшись в дверь, Липа положила на стол завернутый и полотенце темный каравай хлеба, тихонько поздоровалась.

Федора встретила ее с радостной живостью:

– Садись, голубонька, отдыхай, а я тебе чайку согрею.

Липа присела на табуретку у тусклого оконца, не снимая шали. Из-под надвинутого на лоб платка теплились кроткие опечаленные глаза.

– Давненько не заходила, Липонька, – сказала Федора.

– Все некогда, тетя. Зашла вот проведать…

– Живешь-то как?

Липа скорбно вздохнула:

– Не приведи бог! Одна вот мыкаюсь. Про мужа уже с полгода ничего не слыхать. Писал раньше, будто ихний казачий полк перегнали на новые позиции под город Минск, после того – как в воду канул.

Федора сочувственно покачала головой и вдруг по-матерински ласково улыбнулась.

– А я тебя привыкла своей невестушкой считать. Часто вспоминаю – и думаю – не довелось Анисе тебя просватать. А я уж так хотела, чтобы взял он тебя. Так хотела…

Щеки Липы, по-девичьи свежие, в неприметных ямочках, охватил жаркий румянец. Она потупила глаза, закусила угол платка. Женщины натянуто помолчали.

– Ничего неизвестно про Анисю? – спросила Липа.

– Ничего. И мы ему сколько писем слали – никакого ответа. И хорошо, что выдали тебя за казака, а то б была ты вдовушкой, горенько мое…

– Молчите, тетя! И чего в том казацтве? Ежели бы вы знали…

Липа быстро затеребила платок. Губы ее по-детски скривились, дрогнули.

– Не жизнь моя, тетя, а мука-мученическая! Кабы я по своей воле замуж выходила, а то по дядиному настоянию. А как я могла противиться? Чужим куском питалась и заступиться было некому. А он попался такой – с первого дня измываться стал. Его бы казацтва да пая век не видать. Тетенька, милая, ежели бы вы знали, как тяжко мне! – подняла она на Федору наполненные слезами глаза. – Не жду я его с фронту. Не нужен он мне, постылый! Хоть бы его первая пуля сшибла и слезинки не выронила бы. А за Анисю денно и нощно думаю. В глазах стоит… Любимый мой Анисенька.

Липа зарыдала, закрывшись платком, вздрагивая всем телом.

Федора растерянно успокаивала ее.

– Ну, годи, годи, боляка, не плачь… Ну, опомнись, бог с тобой…

А у самой тоже бежали слезные ручьи, мочили шаль, огрубелые в работе руки.

На печи давно кипел, выдувал пар, гремя крышкой, чайник. Камышовый сноп, засунутый в печку, догорал, осыпался на пол чадно дымящимися свечами. В окне сумрачно синел тихий зимний вечер.

Подняв смоченное слезами лицо, Липа спросила со страхом, с надеждой:

– Тетя, скажите, – придет Анися или нет? Днем и ночью жду его.

Федора молчала.

– С фронту люди и то ворочаются, а каторга это же не то, что фронт, тетя, а?

– Не знаю, Липонька, не знаю… – тоскливо бормотала Федора. – Не хочу судьбу загадывать.

…Уже в сумерки ушла Липа. Скорбная, по-девичьи стройная, остановилась у засыпанной снегом калитки и, так же покорно глядя из-под шали, тихо промолвила:

– Прощайте, тетя!

– Заночевала бы, Липонька. В ночь-то неблизкий путь идти, – сказала Федора.

– Я с рогожкинскими рыбалками обратно уговорилась ехать. А сейчас пойду к Леденцовым спичек да керосину купить. Уже с неделю как в Рогожкино керосину нету.

– Заходи еще, – грустно попросила Федора и улыбнулась. – Не забывай, невестушка…

Липа рывком шагнула к Федоре, обхватив ее судорожно затрясшимися руками, поцеловала.

– Не забуду… Вы мне дороже всего на свете. Вы – моя мать родная…

7

Уже неделю туман слизывал осунувшиеся залежи снега. Временами прорывался с юга теплый ветер, неся волнующий запах камышовой прели, набухающих сыростью болот. Лед в ериках вздулся и почернел, широко расплеснулись окрайницы.

На море начал рушиться лед. Ледяные поля прочерчивались трещинами. Трещины то расширялись, то сужались, слышался звенящий скрежет, кое-где уже зияли иссиня-темные провалы. Ватаги, тянувшие подледные неводы, каждую минуту готовы были снять свои коши и бежать к берегу. Угрожал шторм, и, кажущийся нерушимым, лед ежечасно мог заворошиться, затирая под собой людей, лошадей, рыбачью утварь.

Но не об этом думал прасол Осип Васильевич. До ледохода оставались часы, а ему хотелось урвать у моря еще несколько тонь. Весь день провозился он с ватагами, угощая их самогоном и посулами, охрип от споров и ругани. Поладил с рыбаками только к вечеру, а сумерками в светлой горнице рогожкинского прасола Козьмы Петровича Коротькова пили магарыч.

За раскидным столом, важно отдуваясь, сидели Полякин, Емелька Шарапов и Козьма Коротьков.

Высокая лампа-«молния» под абажуром разрисовала распотевшие лица бледнозелеными тенями. Крутой запах теплых прокуренных покоев, вина, острых закусок висел над столом. Осип Васильевич, в противоположность своим друзьям, был озабочен. Устало кряхтя, то и дело тянулся к коньячной бутылке.

– Беда! Совсем отбился от рук народ, – жаловался он, поглаживая короткопалой ладонью серую бородку. – Сколько времени проваландались с этими рогожанами, а на море выехала только половина.

Емелька, ухмыляясь, клонил сухоскулую птичью голову над тарелкой с фаршированным чебаком.

– Хе… Под такую погодку нужно волю давать. Пускай исполу рыбалят. Я согласен. И своего не упущу.

Осип Васильевич нахмурился.

– Тебе, Константиныч, хорошо. У тебя дело на глазах: навалил десяток саней, – и кончено, а мне из твоих рук каково перехватывать? Народ стал зловредный. Настоящих-то рыбалок и нема. Все деды да сопляки. Скоро с бабами придется рыбалить. Вот она – война.

Емелька легкими шагами прошелся по комнате, потирая руки.

– При чем тут война! По мне, лишь бы в кутах был мир, а я и с бабами управлюсь.

Осип Васильевич смотрел на него укоризненно.

– Люди-то, Емельян Константиныч! Гляди, не успеют выбрать сетки, твоя же посуда пропадет.

– Хе, ничего не пропадет. А пропадет – еще будет, – хихикнул Емелька, не переставая ходить по горнице короткими твердыми шагами.

Вдруг за окном раздался отдаленный глухой удар, и вслед за ним, то затихая, то снова усиливаясь, послышался шорох и звон ледохода.

Осип Васильевич, красный, отяжелевший от плотной закуски и выпивки, встал, прислушавшись, сказал:

– Вот грех-то. Никак, верховка рванула, братцы.

Прасолы вышли на крыльцо. Пронизывающий сырой ветер срывал с крыши холодную капель.

Со стороны Дона из тьмы неслись хлюпающие, звенящие звуки, будто кто-то огромный и тяжелый топтался по груде стекла. Иногда раскатывался у невидного берега глубокий гул, потом все смолкало, и через минуту снова разноголосо звенели льдины, терлись одна о другую с шорохом и шипеньем. А ветер все крепчал, срывая с крыши и голых деревьев брызги, осыпал ими притихших, слушающих ледоход прасолов.

– Теперь оторвет где-нибудь рыбалок и будет гнать до самой Керчи, – проговорил Осип Васильевич и, помолчав, добавил с надеждой.: – Но ребята, хоть и молодые, но, кажись, из расторопных, не сдадутся.

В эту минуту из переулка послышалось частое шлепанье лошадиных копыт, усталое пофыркивание. Скрипнули петли ворот.

– Терешка, заводи лошадей! – послышался со двора хриплый голос.

По ступенькам крыльца, пыхтя, поднялся начальник рыболовной охраны, есаул Миронов. Падающий из окон свет озарил статную фигуру в забрызганной грязью длинной шинели, блеснул на кокарде лихо заломленной папахи.

Прасолы посторонились, сняли шапки.

– Здорово, живодеры! – дохнул винным перегаром есаул. – Встречать вылезли? Молодцы!

– Рады стараться! – в тон начальнику и чуть насмешливо откликнулся Емелька.

Миронов бесцеремонно отодвинул плечом прасолов, вошел в дом. В его движениях и голосе сквозила барская привычка повелевать.

Горница наполнилась грозными переливами есаульского баса.

– Чого-сь не в настроении. Сердитый приехал, – шепнул Коротьков гостям.

Он ходил за есаулом на цыпочках и, несмотря на то, что на ногах его были тяжелейшие рыбацкие сапоги, ступал бесшумно.

– Кузька! – раздраженно позвал из залы есаул. – Выпить давай! Да блинов сию же минуту – с зернистой икрой! Живо!

– Зараз, Александр Венедиктыч, зараз, – угодливо засуетился Козьма Петрович.

Миронов выпил рюмку коньяку, строго осмотрел почтительно сжавшихся в противоположном конце стола прасолов. Красное обветренное лицо его было помятым и злым, мясистые губы презрительно топырились.

– Я вам новость привез, – вдруг вымолвил есаул сквозь зубы.

– Какую? – подобострастно вытянулся Козьма Петрович.

Есаул поднял руку, сурово повел бровями:

– А вот какую… Его императорское величество император Николай Второй отрекся от престола.

– Как это? – испуганно подпрыгнул Козьма Петрович и невольно взглянул на олеографический портрет государя в позолоченной аляповатой раме.

– Господи, помилуй! – звякнув тарелками, охнула в передней его жена.

Наступила томительная тишина.

Осип Васильевич не выдержал, грузно поднялся из-за стола и сразу вспотел:

– Вы все шутите, Александр Венедиктыч… Как это можно, чтоб царь отрекся? Не может этого быть!

Голос его дрожал.

– Ах ты, щучий атаман! Он еще и не верит! Поди-ка! А это видал? – Есаул вытащил из кармана размокший номер «Приазовского края» и сунул прасолу под самый нос. – Читай! Тут и про революцию есть… Слыхал, что такое революция, а? Р-ре-волюция! Понял, хам?

Миронов побагровел, свирепея, закричал:

– Сбросили царя, вам говорят! Сбросили хамы, мужичье, солдаты, предатели! – Есаул схватил пустую бутылку, швырнул в угол. – Вон отсюдова, селедочники!

Прасолы, подталкивая друг друга, выкатились из залы.

– Господи, Исусе Христе! – шептал Осип Васильевич, мгновенно трезвея.

Пьяная ругань гремела прасолам вслед.

Никогда еще не терпел Осип Васильевич такого унижения.

«Что же это такое? Век прожил, рыбаки с почетом снимали шапки, а тут такое поругание. И что это за шутки насчет царя?»

Осип Васильевич трясущимися руками надевал на голову шапку.

А из залы продолжал реветь хриплый бас:

– Кузька, явись сейчас же сюда, хамло! Молчать! Ах вы, скоты!

Осип Васильевич, словно спасаясь от погони, выбежал на крыльцо. Работник уже запряг лошадей, нерешительно переминался у саней.

– Завалимся, Осип Васильевич, плавать будем. Куда ехать? Ночь темная…

– Гони! – сердито крикнул Полякин.

Лошади бодро рванули со двора. Дорога сразу стала ухабистой, сани швыряло из стороны в сторону. Набрякший водой снег хлюпал под полозьями, летел из-под лошадиных копыт, окатывая прасола с головы до ног.

– Сырой, стылый ветер бил в бок, но прасол не отворачивался, сидел, не запахиваясь в шубу, подставляя ветру горячее лицо. Чувство оскорбления, обиды, страха сжимало сердце.

– Подстегни! – нетерпеливо прикрикнул, прасол на работника.

Работник обернулся, огрызнулся со злостью:

– Куда подстегивать?! Зараз ерик будем переезжать, а тут окрайницы, коням по брюхо…

Порыв ветра заглушил голос работника. Прасолу хотелось накричать на кучера, пригрозить, но незнакомая робость заставила промолчать, опасливо прижаться к выстланной ковром спинке саней.

Кони, фыркая и оступаясь, несмело вошли в воду. Лед сухо, угрожающе треснул, но ерик был не широк, и сани благополучно выскочили на другой берег.

Еще два ерика переехали благополучно, а на третьем, далёко за срединой, лед с грохотом подломился, поплыли сани. Только неистраченная сила добрых прасольских коней спасла седоков от беды. Подхлестываемый кнутом и отчаянным гиканьем, натужился коренник, в два маха достиг мели, вынес наполненные водой сани на прибрежный рыхлый наст.

Прасол и работник отделались только тем, что, стоя, зачерпнули сапогами воды.

Пока добрались до хутора, долго блуждали у берегов, выискивая устойчивые переправы, застревали в урчавших ручьями канавах, в мокром снегу. Весна наступала бурно, ошеломляюще…

8

Весть о свержении царя мигом облетела хутор. На базаре, на проулках собирался народ. Перед хуторским правлением возбужденно гомонили старики. Они пришли сюда прямо из церкви, где служивший обедню болезненно-тучный отец Петр Автономов старческим дребезжащим голосом объявил новость. Старики ждали атамана, многие, еще не доверяя попу, надеялись услышать какое-то новое, объясняющее события слово. Между ними в рыжих, забрызганных грязью шинелях бродили отбывающие отпуск казаки и солдаты.

На крыльце хуторского правления ужо стоял, насупясь, атаман. На сипну его свисал спущенный с золотистой кистью башлык, на ногах поблескивали новые глубокие калоши. Лицо атамана было бледным. Рядом с атаманом, нервно переминаясь на тонких ногах, стоял франтоватый офицер, сын попа, Дмитрий Автономов, и взволнованно оглядывал толпу.

Народ прихлынул к крыльцу, выжидающе притих.

Атаман снял шапку.

– Господа казаки и иногородние! Вы пришли сюда выслушать печальную весть. Любимый наш монарх, император Николай Александрович отрекся от престола. Это истинная правда, про нее уже пропечатали в газетах. Вот… – атаман помахал перед глазами слушателей газетным листком. – Государь отрекся в пользу свово августейшего брата, великого князя Михаила… – атаман запнулся, – но, но… великий князь Михаил…

Кто-то дерзко кинул из толпы:

– Тоже… гайка открутилась…

Офицер строго постучал ладонью о перила:

– Господа казаки, прошу соблюдать порядок.

– А про свободу ничего не скажешь? Про революцию! – выкрикнул тот же насмешливый и дерзкий голос.

– Как же теперь быть? – заскрипел стоявший у самого крыльца дед с изжелта-белой, расчесанной надвое бородой. – Кажи нам, Хрисанф Савельич, кто нами управлять будет?

– По всей видимости, у нас будет теперь выборное правительство, вроде как во Франции, – пояснил атаман.

Но дед, видимо, был туговат на ухо, не расслышал, помахивая суковатой палкой, запальчиво завопил, брызгая слюной:

– Гражданы выборные! Тут вот какой слух прошел… Будто и войну с германцами замирят, и земли наши казачьи промеж иногородних делить, и рыбалить они будут наравне с казаками. Вон какая песня! Выходит, мы завоевали Дон, а сыны наши будут его на ветер пущать?! Не бывать этому!

Дед хватил палкой о перила с таким усердием, что послышался треск.

Мартовская сиверка обдувала разгоряченные головы, шевелила чубы. Рябили холодно поблескивающие лужи, кутались, зябли люди.

Автономов давно хотел сказать перед миром какую-то особенную боевую речь.

– Господа казаки! – волнуясь и делая продолжительные паузы, начал он. Усилиями врагов России монарх низложен, но это еще не значит, что у нас нет России, нет славного Тихого Дона, и давайте, господа казаки, что бы там ни произошло, какое бы правительство ни стало во главе России, всегда помнить о казачьих правах и никому их не уступать…

Автономов говорил долго. Повышая жидкий надтреснутый тенорок, он прокричал:

– А теперь, господа, расходитесь по домам. Главное – спокойствие и порядок! Продолжайте свой мирный труд и не поддавайтесь всякой смуте. С богом, станишники!

Сход расползался медленно. По дороге не умолкали споры. Каждый уносил с собой тревожную тяжесть сомнений, чего-то недосказанного атаманом и бравым казачьим офицером.

Затерявшись среди рыбаков, стояла у хуторского правления Федора Карнаухова. Из всего, что говорили на сходе, она поняла одно: сбросили царя, случилось что-то небывалое, важное. Чутьем угадала она, что атаман и офицер вместо с зажиточными казаками недовольны событием, рассказывают о нем с сожалением и страхом, будто желают умолчать о какой-то большой правде.

Все услышанное от казаков Федора связывала с мыслями об Аниське. Кто-то обмолвился о свободе, о воле, о новых правах и порядках, – и опять вспыхнула заглохшая надежда на освобождение сына.

Федора выбралась из толпы и, шлепая башмаками по лужам, быстро пошла домой. Усталые дряхлые ноги словно приобрели девичью легкость.

Возбужденное настроение не покидало Федору до самого дома. Сердце ее неизвестно почему забилось быстрее, когда она вошла в калитку и почти бегом кинулась в хату. Но в хате, как и во дворе, попрежнему было тихо и пусто.

И вдруг солнце разорвало хмурую пелену туч, озарило запотевшие окна. Федора вышла во двор, взяв лопату, принялась очищать двор, от грязного слежалого снега, прорывать канавки для стока воды. В гнилом навозном мусоре заблестели веселые журчащие струйки. У завалинки копилось солнечное затишье, пахло подсыхающей глиной, прогорклой камышовой цвелью.

Федора изредка присаживалась на завалинку, отдыхала, то грустно, то радостно щурясь на солнце.

9

На другой день после хуторского сбора Григорий Леденцов уехал в город. Провожая его на станцию, Осип Васильевич стоял на веранде без шапки, просил:

– Гришенька, уж ты постарайся. Разузнай все аккуратно. А, главное, насчет правительства…

Утро было сырое, холодное. Мелкий косой дождь кропил унылую землю. Низовка не унималась третий день, гнала с моря свинцовые тучи.

Вечером к прасолу пришли старик Леденцов и атаман Баранов. Гости были трезвы и сидели в подавленном молчании.

Осип Васильевич за последние дни совсем похудел, осунулся. Люстриновая жилетка морщилась на его животе, сизая бородка растрепалась, походила на реденькую, ощипанную щетку.

Прасол пил чай стакан за стаканом, будто хотел залить в себе жар тревоги, все чаще посматривал на стенные, похожие на икону часы.

Гриша не являлся. Нетерпение гостей увеличивалось, разговор не клеился.

Но вот с веранды послышался стук шагов.

В распахнутую дверь ворвался ветер, и на пороге встал Леденцов, обрызганный весь сверкающими дождевыми каплями.

Он чинно поздоровался, нетерпеливо снял свое ладно скроенное драповое пальто (одет он был по-городскому) и подсел к столу. Мешковатый, но дорогой костюм его был измят, пестрый, змеиного цвета, галстук съехал в сторону.

– Сообщай новости, не томи, – попросил Осип Васильевич.

– Ты, Григорий Семеныч, обскажи нам сначала про самое главное. Сиделец мой с полдня уехал в станицу и досе не ворочался, – сказал атаман.

Гриша достал из кармана газету, вытер ладонью влажные губы, сказав «слушайте!», прочитал торжественным голосом:

– «Свершилось неизбежное! Исполнилось страстное желание армии и населения. Волею божией исполнительная власть перешла в руки народных представителей. Во главе Исполнительного комитета Государственной думы стоит председатель Государственной думы М. В. Родзянко!»

– Михаил Васильевич? – радостно откликнулся старый Леденцов. – Вот это хозяин! Это – да!

Гриша продолжал:

– «…Председатель совета министров – князь Львов…» Вы слышите – князь! – «…Министр земледелия Шингарев – доктор, член Думы, министр торговли Коновалов – известный фабрикант, министр юстиции – адвокат Керенский…» Как видите, народ все как будто серьезным, а главное, образованный.

Неожиданно атаман вспылил, вскочил из-за стола:

– Чему возрадовались?! А по-моему, – это жиды и изменники. Не для казаков таковские правители! У нас есть наказный атаман Войска донского генерал-лейтенант Граббе, и мы его будем слушаться, а тех, кто вместо царя сел, не признаем. Ни отнюдь!

– Теперь признаешь, – спокойно подзадорил старый Леденцов.

– Ни отнюдь! – повысил голос Баранов. – Ты, Семен Кузьмич, рад теперь, что с казаков за пай три шкуры будешь драть. Хам! Кожелуп!

– А ты – меркуловщик! Вдовьими паями барышуешь!

– Будя вам! – конфузливо запыхтел Осип Васильевич.

Нахлобучив шапку, атаман вышел, хлопнув дверью.

Осип Васильевич вздохнул:

– Эх, господи! Не успело смениться правительство, а у нас уже свара. Ты, Гришенька, скажи по справедливости, не подвох ли это какой? Правительство твердое или просто так?

– Правительство самое настоящее, без подделки, только временное.

– А дальше как?

– А дальше… – Гриша посмотрел в потолок, покрутил усы. – Дальше Учредительное собрание будет. Собираться будут выборные народные представители.

На дворе разыгрывался шторм. Слышно было, как жалобно скрипит в оголенном саду старый вишенник, как шлепают и скребутся о тонко застекленные рамы веранды голые ветки дикого винограда. На секунду обрывался мощный порыв ветра, затихал в саду шорох деревьев, и тогда проникал в щели ставней очень слабый и далекий стук сторожевой колотушки на промыслах.

Гости разошлись, а Гриша остался сообщить прасолу привезенную новость о рыбачьих делах. Голос его ниспадал до полушопота..

«Ладно, пусть выдумывает, – ему виднее, где рублю прибыльнее лежать», – соображал Осип Васильевич, Но чем внимательное вслушивался он в новые планы компаньона, тем крепче охватывала его оторопь.

– Погоди, братец, – спохватился он вдруг. – За какую куплю ты говоришь?

Леденцов, разрумянившийся от возбуждения, сердито уставился в тестя.

– Как это за какую? Мы с Мартовицким заарендовали в море трехверстовый участок – от старого пирлового маяка до глухого шпиля, что напротив Малого буйка.

– Ну, ты, брат Гришенька, либо осатанел совсем, либо шутишь. Да нам за тот участок мержановские да косянские рыбаки кобаржину в два маха сломают. Истинный Христос! У кого ты ее заарендовал, скажи?

Гриша лукаво усмехнулся, пошарил и карманах.

– Я вам, папаша, сейчас и договор покажу. Это же местина заповедная, верно говорю, и какое дело до нее косянам или мержановцам? Рыбалить будем мы, а пихра будет стрелять по крутиям. Я так понимаю: царя скинули, а порядки останутся старые. Как вы не понимаете, папаша, нового положения!

– Но разве это мыслимо?! – уже неуверенно протестовал Осип Васильевич. – Это дело может до самого наказного взыграть. Шуточка! Да разве мало людей на каторгу позагоняли, – лицемерно разжалобился вдруг он, и глаза его старчески заслезились. – Пойми, Гришенька, сколько эти заповеди людей загубили, сколько сиротских слез пролилось, а теперь опять это самое дело починать? Господи, помилуй! Да нас с тобой за таковские штуки с молотка продадут!

– Ну, папаша, волков бояться – в лес не ходить. Насчет наказного вы не беспокойтесь. Теперь наказному только самому до себя. Теперь все законы так смешались, что сам архимандрит не поймет. Верно говорю. А дело это на сотни тысяч может потянуть. Участок севрюжий, самый ходовой… Да тут и сомневаться нечего. Дело прибыльное.

– Эх, грехи наши тяжкие! – вздохнул Осип Васильевич, – Своротют нам с тобой рыбалки голову, верно говорю. Сам знаешь – революция.

– Революция, папаша, уже кончилась, а покуда новая в гирлах будет, роса очи выисть, як кажут хохлы. Так-то…

Гриша бодро засвистал, поправил казавшийся ненужным на багрово-смуглой шее галстук и удалился, осторожно прикрыв за собой дверь.

10

В один из тихих апрельских вечеров в хутор Мержановский, расположенный на высоком берегу Таганрогского залива, зашел неизвестный, нищенского вида, человек. По той уверенности, с какой он сворачивал в проулки, было заметно – хутор хорошо знаком ему. На краю хутора незнакомец повернул прямо через огороды к опрятной хатенке, стоявшей у самого обрыва. Горьковатый запах первой, только что вылупившейся из почек тополевой листвы окутал его, когда он ступил на чисто выметенную площадку двора.

Незнакомец постучал в окно смело, решительно.

На стук вышел сам хозяин плечистый вислоусый украинец. Это был Федор Прийма. Радушный ко всем, кто искал у него приюта, он стоял в темном прямоугольнике двери, готовый пригласить неизвестного в хату.

– Чего тоби треба, хлопче? – приветливо спросил он.

– Пусти заночевать, добрый человек! Измаялся – сил нету, – попросил незнакомец.

Прийма пригнулся, всматриваясь в изможденное чернобородое лицо. Незнакомец, старчески сутулясь, опирался на палку. На голове его возвышалась лохматая «сибирская» папаха, походный солдатский мешок горбом торчал за спиной.

Прийма, редко терявший спокойствие, даже присел от изумления.

– Анисим? Егора Карнаухова сынок! – вскрикнул он.

– А ты думал кто? Своего брата крутия не узнал, дядя Федор? Опять к тебе заявился. Принимай.

– Да заходь же, бисова душа… Катря! Жинка! – заорал Прийма, толкнув кулаком дверь хаты. – Ты дывись, кто до нас пришел.

Жена Приймы, такая же добрая гостеприимная женщина, выбежала в сени, замерла на пороге. Она сначала не узнала гостя, потом, охнув, прислонилась к притолоке, прикрыла глаза рукой.

Пошатываясь и стуча арестантскими котами, Аниська ввалился в хату, снял шапку, бережно стащил с плеч котомку. Две девочки-подростка в украинских рубашках, вышитых красной нитью, прижимаясь к матери, пугливо оглядывали Аниську. И гость, и хозяева некоторое время молчали.

– Ну, здравствуйте… как и полагается, – улыбнулся Аниська.

– Откуда ты? – тихо и изумленно спросил Прийма.

– С Александровского централа. Про Иркутск-город слыхал, дядя Федор? Вот оттуда и пробиралось. Где по чугуйке, где пеши.

Снова помолчали, – внимательно, разглядывая друг друга.

– Насовсем вернулся? – с той же тихой осторожностью спросил Прийма.

– Как будто насовсем. Хотя по-настоящему сроку осталось еще двенадцать годов. Да не дождаться бы мне этих сроков, ежели бы…

Аниська болезненно усмехнулся, махнул рукой. Усмешка собрала вокруг усталых, но попрежнему ясных, сурово блестевших глаз густые морщины, резче обозначив костлявую впалость щек.

– Самолично ушел с каторги или как? – допытывался Прийма.

– Освободили законно. Сейчас же после февральской революции. Политиков всех освободили, и я промежду них тоже, был вроде как политик.

Прийма облегченно вздохнул.

– Да-а… заявился ты, хлопче, во-время. Матерь обрадуешь.

Аниська встрепенулся.

– Жива мать? Скажи скорее, дядя Федор!

– О-о… Така бидова, що молодыцям завидно. Робе зараз у прасола на засольне.

– Ну, а как дела в хуторе? Власть-то сменилась, дядя Прийма? Где Шаров, Полякин? Живы-здоровы?..

– Поляка жиреет да богу молится. По хуторам все, как было, только на власть мы богаче стали. Две власти у нас зараз – атаманская и гражданская, комитеты у нас по селам и хуторам, а кое-где в станицах одни еще атаманы сидят. – Прийма добавил весело: – И Шарап живой. На твоем дубе ловит красную. Зараз у него три дуба.

– В гору, значит, идет Шарап? – с усмешкой спросил Анисим.

– Мала куча, а воняет здорово.

– А ты, дядя Федор, все крутишь?

– Где окручу, а где и сам словлю. Мини шо? Абы рыба была. Ты, хлопче, так спрашиваешь, будто сам ни разу не крутил.

– Так, так, – загадочно, с той же усмешкой протянул Анисим. – И у вас, выходит, все по-старому. Та же рубашка только наизнанку.

Короткое возбуждение, охватившее Аниську при упоминании о старых врагах, вновь сменилось усталостью. Он умолк и уже ни о чем не расспрашивал.

Только выпив перед ужином чашку крепчайшего первака-самогона, он опять оживился, счастливыми глазами оглядел привычную обстановку хаты. Мир покинутых три года назад знакомых вещей снова окружал его… Аниська взял из чашки кусок севрюжины, глаза его вспыхнули.

– Первый кусок на родимой стороне, – проговорил он, судорожно двигая скулами. – Как говорят, дома и сухая корка сладкая. Да и наголадался я, дядя Федор. Подаянием питался вот уже несколько ден. А рыбу по-настоящему только сейчас вижу.

– Ну, теперь угощайся, хлопче, на здоровье! – Прийма ласково потрепал Аниську по плечу и снова налил в кружку самогону. – Выпей-ка еще. Первач. Покрепче николаевской. За твою свободу, Анисим Егорыч! Опять сгуртуешь ватагу. Я помогу, а там побачим. Мы еще скрутим с тобой так, как при царе не крутили.

– За подмогу, дядя Федор, спасибо. – Аниська крепко пожал руку Приймы. – А крутить – у меня что-то охоты не стало. Узнал я в Сибири одну правду, дядя Федор. Одну науку превзошел, как прасолам, да атаманам, да всякой царской сволочи не покоряться.

– Какая же это наука? – с любопытством спросил Прийма:

– Вот узнаешь, – ответил Аниська.

– Что-то загадками говоришь, – засмеялся Прийма. – Ну, да ладно. Що дальше буде – побачим.

Аниська остался ночевать у мержановца. Усталость после длительного пути быстро свалила его. Но близость родных мест – до хутора оставалось не более трех часов ходьбы – как бы ощущалась им и во сне. Часа через два он уже проснулся и хотел было встать, чтобы идти, но ноги, распухшие и тяжелые, не повиновались ему. С глухим стоном он повалился на раскинутый на полу горницы овчинный тулуп и, обессиленный, опять уснул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache