Текст книги "Суровая путина"
Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Розовый полковничий кулак опустился на крышку стола.
Красноречие Шарова иссякло. Сказав еще несколько слов о позоре, о долге, о казачьей чести, он как и перед началом речи, сердито крякнул, милостиво разрешил:
– А теперь с богом, господа казаки. Атаман Черкесов, приступайте к торгам!
Толпа задвигалась, зашумела.
– Угостил Шаров ершом – сразу поперек горла застрял, – загудели в задних рядах.
– Это он елизаветовцам сказал. Им хорошо: гуляй по Дону, а нам каково по ерикам? – опасливо озираясь, роптали рыбаки отдаленных от Дона станиц и хуторов – Недвиговки, Синявки, Морского Чулека.
– Тоже сказал начальник, – ворчали в другом конце, – казаку бедному так и крутнуть нельзя. Кому и покрутить в запретном, как не казаку.
– А все это через хохлов… Через них, хамов, и казаку недохват рыбы, – шмыгнул конопатым носом маленький, похожий на подростка, казак.
Говор тревожной зыбью бежал по толпе, докатываясь до молчавших елизаветовцев, до Полякина с его компанией, переходил в почтительный шопот.
Уверенный в том, что торги пройдут и без него, Шаров ушел в дом Коротькова продолжать прерванную трапезу.
Атаман Черкесов огласил опись имущества и порядок продажи.
– Господа рыбаки! – сказал он, откладывая в сторону длинный лист. – Перво-наперво начальником рыбных ловель запродаются мелкие снасти гуртом, отнюдь не в отдельности. Например, каюк на пару бабаек, бродаки и мелкая селедочная посуда, каковская отнюдь не разбивается.
Черкесов запнулся, скосил глаза в сторону прасолов, будто спрашивал, угодил ли он им. Этот взгляд, как искра в сухую солому, упал в толпу, возбудив недоверие к комиссии.
– Почему гуртом? Враздробь продавать! – закричали в задних рядах. – Гуртом прасолы будут скупать, а рыбалкам опять дулю?
– Уже сговорились, антихристы, с прасолами, – зароптали недвиговцы. – Ну и жулябия, язви их в жабры.
Молодцеватый голос вахмистра заглушил ропот толпы.
– Станишники! Чего понапрасну шуметь? Аль делить что собрались? Не делить, а покупать. Как его высокоблагородия господин начальник приказал, так и будем делать. А кто заколовертит – не неволим в тортах участия принимать. Правильно?
– Неправильна-а-а!
Низкорослый, с насмешливо-добродушным прищуром умных глаз, выступил из толпы рыбак-недвиговец, сказал, спокойно растягивая слова:
– Граждане комиссия! Нету таких прав, чтобы скопом имущество продавать. Имущество наших рыбаков, и каждому хочется свое выкупить. Верно, братцы?
– Верно, Малахов! Пускай враздробь продают!
– Враздробь! – крикнул Егор.
– Враздробь! – в один голос откликнулись с другого конца Аниська и Васька.
Гул голосов возрос, пронесся по двору грозовыми раскатами.
Черкесов постучал молотком о стол.
Полякин что-то сказал вахмистру, кивнув на Малахова и Егора. В комиссии тревожно переглянулись. Черкесов привычно, словно насеку, сжал молоток, шаря по лицам черными злыми глазами.
– Вот что, станишники, имущество будет продаваться, как заказано начальником рыбных ловель, а отнюдь не иначе. А колобродют, по всей видимости, иногородние; каковые, в случае непрекращения шума, к торгам отнюдь не будут допущены. Господа иногородние, это касаемо вас, а поэтому отнюдь не нарушать порядки. Тут не цыганская ярмарка, а государственные торги, а и случае чего у нас есть отсидная камера.
– Верна-а-а! – взвизгнул веснушчатый казачок. – В тюгулевку смутьянщиков!
– Цыть ты, глистюк! – негодующе обрезали его из толпы.
Прижимаясь к группе прасолов и богатых волокушников, шумели елизаветовцы:
– Довольно канителиться! Начинайте торги! А хохлов к такой-то матери с торгов!
– Гони хохлов!
– Чигу [20]20
Чигой дразнили низовых казаков.
[Закрыть]гони. Чига остропузая! Тю-у-у! Га!
– Смирна! – скомандовал Черкесов.
Толпа не унималась, напирала на барьер, размахивая кулаками.
Комиссия оторопела. Не предвидели атаманы, что торги выльются в бурю, что иногородние предъявят свои права. Да и трудно было отличить казаков от иногородних: толпа раскололась надвое не по сословным признакам, а по имущественному положению: обиженные бесправием казаки и иногородние объединились в дружную ватагу.
Вокруг недвиговца, взбудоражившего толпу своей смелой речью, собирались самые смелые рыбаки.
– Яков Иванович! Скажи им еще словцо! Режь им правду! – просили его рыбаки.
Малахов сердито сдвигал выцветшие брови, советовал:
– Всем надо говорить. Надо эту лавочку поломать. Не допустить до торгов, вот и все. Вишь, награбили чужого добра, а теперь хотят, чтобы с чужих рук перекупали. Не надо нам у прасолов покупать. Мы сами за свои кровные купим.
Помимо своей воли, Егор горячо поддакивал Малахову, – намерение прасолов скупить конфискованную снасть оптом возмущало и пугало его. Он огляделся, ища глазами Аниську. Тот стойко выдерживал напор веснушчатого задиры-казака.
– Вы, хамы, все одно на своем не поставите, – кричал, захлебываясь, казак, – а мы, елизаветовцы, могем вас с торгов в шею!
– Не здорово, блоха собачья! – огрызнулся Аниська. – Не ваше пришли отымать, и закрой едало, чигоман сопливый.
– За чигомана можно и к атаману, – дрожа весь от бессильной злобы, сипел веснушчатый.
– Хоть к наказному!
Егор оттянул Аниську в сторону.
– Брось, сынок, на своем, видимо, не поставишь, а за решетку сразу угодишь. Не за тем приехали.
– И что они делают, папаня! – задыхался от негодования Аниська. – Разве это торги? Это грабительство!
Неизвестно, сколько времени продолжался бы спор, если бы у акционного стола снова не появился отяжелевший от наливок и плотных яств полковник Шаров. Грозно багровея, он быстро вошел в толпу.
– Атаман Черкесов!. – обратился он к руководителю аукциона. – Как вы допускаете такое бесчинство?! Сейчас же начать торги! А вы, господа рыбаки, если не будете соблюдать порядок, прикажу команде разогнать вас оружием… Что-с? Молчать!
Наступила отрадная для слуха комиссии тишина.
– Вы обязаны записать фамилии зачинщиков и поступать с ними по закону, – уже тише приказал Черкесову Шаров и совсем тихо добавил: – Продавайте имущество в розницу. Ну их к чорту! Уверяю вас, мы и так не проиграем!
Полковник круто повернулся и, не оглядываясь, ушел.
Рыбаки молчали, все еще злобно и подозрительно поглядывая на комиссию.
Черкесов обвел толпу опасливым взглядом, нацарапал на краешке описи фамилии зачинщиков, снова пошарил глазами среди наиболее мятежных рыбаков, подумал и поставил точку.
18
Первыми были пущены в продажу Егоров каюк, набор мелких снастей и прочая полугнилая рухлядь. Все это купил Полякин. Он спокойно следил за растущими оценками, набавлял понемногу и неизменно выигрывал. Словно утверждая чудесную силу прасольского рубля, уверенно ударял аукционный молоток.
Осип Васильевич, нимало не смущаясь, добродушно жмурил глаза, кротко вздыхал, прикидывал в уме действительную стоимость купленной вещи.
Недавние жаркие споры между рыбаками, видимо, мало взволновали его: он был заранее уверен в их тщетности и победе прасолов.
«Деньги на торгах всему голова. Они закроют рты самых беспокойных смутьянщиков», – думал он.
Солнце жарко припекало сквозь фуражку вспотевшую лысину Осипа Васильевича: он поминутно вытирал ее платком, после каждой покупки отходил в тень, под навес сарая.
Часть имущества досталась Емельке Шарапову. Рыбак, решивший потягаться с ним в оценках и вернуть свою снасть, недавно отобранную Шаровым, долго не сдавался. Мысленно отсчитывая лежавшие за пазухой в грязном платке рубли, он давно перекрыл действительную стоимость снасти, отчаянно бился до последней копейки. Но Емелькин рубль все-таки победил! Безучастный к чужой беде, грянул молоток; громко, словно раненый, охнул рыбак, отступил назад, в толпу.
Хмельно оглядываясь, с нетерпением ждал продажи своего дуба и мержановец Прийма. Ничего другого он не хотел покупать. Потерять дуб, который десятки раз выручал его из беды, казалось ему немыслимым. Возможная потеря дуба теперь, на торгах, пугала его больше, чем первая потеря в заповеднике.
Он мысленно отыскивал соперника в будущей купле и заранее проникался азартным желанием набавлять цену до конца. Потная рука его сжимала кошелек, как камень, которым он собирался сразить будущего своего противника.
Егор и Аниська, волнуясь все больше, выжидали оценки заранее облюбованного дуба. Они решили не мешать Прийме, зная, что большой дуб на семь пар весел не отнять у мержановца никому.
– За меньшой будем втроем драться, – сказал Егор Аниське. – Ваське надо сказать, чтоб рубли накидывал. И сетку, что рядом с волокушей лежит, надо взять обязательно.
– И сетку заберем, – успокаивал отца Аниська, но чувствовал неуверенность.
Черкесов объявлял оценку, вахмистр стучал молотком, казначей получал деньги, писарь – худой, белобрысый казак, строчил карандашом в конторской книге.
Наконец в продажу пошел дуб мержановца. Прийма встрепенулся, расправил широкие плечи, будто приготовившись к кулачкам. На лице его заиграла дерзкая усмешка. Он сразу обратил на себя внимание своим воинственно-вызывающим видом.
– Семьдесят пять! – крикнул Прийма, сразу перекрыв оценочную сумму на десятку.
Выявились соперники. Их было двое. Прийма видел их разгоряченные лица, огонь азарта в их глазах.
– Семьдесят пять. Кто больше? Продано, раз – объявил Черкесов.
– Восемьдесят! – задорно подал голос конопатый казачок.
– Восемьдесят пять! – небрежно кинул Прийма и подмигнул своему соседу.
– Девяносто! – жидким тенорком заявил Шарапов и переглянулся с Полякиным. Тот молчал, усердно тер мокрым платком лысину.
Прийма набавил пятерку и бросил на Шарапова презрительный взгляд. Толпа притихла. Сумма росла, новые оценки надстраивались одна над другой незримыми этажами. Задира-казак не отставал. Лицо его налилось кровью, глаза потемнели. Точно захирелый, заглушаемый более могучими соседями подсолнух, тянулся он из массы голов, старался перекричать всех. Было заметно, как он, натуживаясь, приподнимался на носках.
– Девяносто пять! – взвизгнул он, как бы изнемогая. Емелька, ухмыльнувшись, перекрыл. Сумма скакнула до сотни. Все крепче сжимая в кармане шаровар туго набитый кошелек, Прийма назвал новую цену.
– Вот кроют, – сказал Аниська отцу, поеживаясь, как от озноба.
– Сто пятнадцать! – прогудел Прийма. Тщедушный казачок отстал, скрылся в толпе.
Теперь у мержановца остался один соперник – Шарапов. Он бойко откидывал голову, словно командовал, выкрикивал цену. Аниська горел одним желанием, чтобы победа была на во стороне Приймы. И вдруг грянул молоток. Емелька под общий смех плюнул, спрятался за спину Полякина.
– Я сказал – никому не отдам дуба. Хоть полсотни карбованцев переплатил, а взял, – радостно сияя глазами, кричал на всю площадь Прийма.
После покупки сети очередь драться за дуб перешла к Егору. Чехонная сеть отняла у Егора изрядную сумму денег, сверток, спрятанный под кушаком, стал значительно легче. Аниська стоял рядом с отцом, называл сумму. Снова ввязался в торг назойливый казачок. Сиплый тенорок его Аниська старался перекричать своим звонким, молодым голосом. Но казачок не отставал, кричал по-кочетиному. Полякин, будто довольный тем, что противником оказался Егор, с особенным воодушевлением наращивал цену.
Кровь стучала в висках Егора, горло пересыхало от волнения. С каждой, вновь названной суммой дуб становился все желаннее. Егору казалось, что он уже изучил все его качества, знал их давно и что не было дуба лучше и красивее. Егору можно было набавлять до ста пяти: больше денег не было. Покупать же каюк после стольких раздумий и тревог касалось невозможным. Егор с надеждой оглядывался вокруг, как бы ища поддержки, но лица рыбаков были безучастными, и только Малахов подбадривал спокойной усмешкой.
– Девяносто пять! Кто больше? – огласил Черкесов.
– Девяносто шесть! – крикнул Аниська.
– Девяносто восемь! – прибавил Осип Васильевич и отошел в тень.
– Сто! – перекрыл Егор и затаил дыхание. Рука вахмистра спокойно лежала на молотке. Он будто не слышал названной Егором суммы. Егор и Аниська смотрели на Крюкова ненавидящими глазами, чувствовали, как рука, подстрелившая Панфила, убивает их надежды своей неподвижностью.
Прасол вышел из-под навеса, отчеканил:
– Сто один рубль пятьдесят копеек!
– Гад ты! – пробормотал Аниська, дрожащими пальцами впиваясь в Васькин локоть.
– Сто три! – с отчаянием кинул Егор.
– Сто три! Кто больше? – нараспев объявил Черкесов.
– Сто пять! – вежливо, с усмешечкой, откликнулся Полякин.
Егор опустил голову. Кончено: не видать дуба.
Полякин торжествовал. Опытный глаз его сразу подметил беспомощность своего противника. И куда совался этот Карнаухов? Что может устоять перед неразменным прасольским рублем? Только щедрость и милость его, богатейшего из всех прасолов, могут выручить бедного рыбалку. Пожалуй, он готов уступить этому гордецу Карнаухову. Ведь он бьется с ним его же, прасольскими, деньгами.
Осип Васильевич самодовольно ухмыльнулся, решив больше не повышать суммы, ждал. Толпа взволнованно гудела, никто не называл новой цены. Черкесов привстал, вынужден был повторить сумму.
– Чего же ты, Осип Васильевич? Иль отказываешься? – сказал Емелька.
– Уступаю тебе, – отмахнулся Полякин, – гони ты…
– Сто семь! – как бы нехотя оценил Шарапов.
Прасолы, отойдя в сторону, мирно, по-приятельски беседовали, а Егор боялся поднять голову: к глазам подступили слезы обиды и гнева. Аниська сжимал руку отца, тяжело дышал. Вдруг над самым ухом Егора кто-то пробормотал:
– Набавляй. Займу десятку!
Егор оглянулся и, пока Черкесов тянул «кто больше, продано, два!», нерешительно смотрел в веселые подбадривающие глаза.
– Набавляй, кажу. Не зевай! – сердито повторил Прийма.
Егор, как утопающий глотнул воздуха, чужим голосом выкрикнул: «Сто десять!» Молоток грянул. Прийма совал в руку Егора помятую бумажку:
– На… Плати да сгадуй мержановского крутька Федора Прийму. Встретимся в море – расквитаемся. А за дуб благодари моего товарища, царство ему небесное. Не миновала его шаровская пуля. За это дуб пусть добрым людям достанется, чем прасолам, либо рыжей собаке.
Знакомые рыбаки с соседних хуторов окружили Егора. С притворным дружелюбием юлил Емелька Шарапов, заглядывая в глаза Егора с чуть приметной завистливой хитрецой.
– Хе, сваток… Обзавелся броненосцем – теперь и магарыч можно ставить. Сходно купил. Хотел было секануть впоперек, да, думаю, хе, пусть сват пользуется.
– Что ж, секанул бы, ежели имеешь силу, – еле сдерживая радость, проговорил Егор и поискал глазами своего спасителя. Тот сам подошел к нему. Егор, будто клещами, сдавил его необъятную ладонь, хотел что-то оказать и не мог, только глаза светились горячей и суровой благодарностью.
– Ну, годи, годи, – усмехнулся Прийма, осторожно высвобождая руку.
– Будешь случаем в Синявке – забредай. Спрашивай Егора Карнаухова – покажут, – только и сумел вымолвить Егор.
19
Егор сам привел новый дуб из Рогожкино. Весь двухчасовой путь под попутным ветром проверял он бег дуба, словно бег необъезженной лошади, сам управлял кливером, пускался против ветра. Отдав парус, отец с сыном садились за весла, пробуя гребной ход. С одной парой весел дуб шел тише, но в послушном его скольжении чуялась легкость осадки, приноровленной не только к мелководью азовских лиманов, но и к зыбким илистым перекатам придонских узких ериков.
Егору хотелось испробовать все: крутые повороты на случай внезапной необходимости укрыться от пуль кордонников, полный ход «напрямки», когда не только бегучие пихряцкие каюки, но и увертливая, с выносливым двигателем «Казачка» не смогла бы угнаться за ватагой крутиев.
Повинуясь команде отца, Аниська нажимал на руль. Дуб чутко отзывался на это, меняя направление. Домой приплыли на закате солнца. На виду у хутора Егор встал на корме в важной капитанской позе. Подвалили к причалу.
На берегу уже ждали Илья, Аристархов и Васька. Последний приехал в хутор на подводе раньше и первым вышел встречать друга. Широко улыбаясь, Илья тряс руку кума.
– Жалко, темновато: не рассмотришь всего, а так вижу, ничего дубок, – коротко заметил он.
– Егор, дай тебе боже счастья, – хрипел, захлебываясь пахучим вечерним воздухом, Аристархов. – Порыбалить бы теперь с тобой, да не доведется.
– Доведется, Сема. Мы тебя в капитаны произведем. Твое дело – поправляться, а мы тебе долю выделим, – пообещал Егор, угадывая горькое чувство бывшего компаньона и безотчетно винясь перед ним.
Из хаты выбежала Федора, счастливо и молодо улыбнулась. Егор встретил ее ласковой шуткой:
– Молчок, ребята, главный оценщик пришел. На торги бы тебе, сударушка, с прасолами воевать.
– И повоевала бы. Я еще посмотрю, какого иноходца привез, а то и повоюю, – с дрожью в голосе сказала Федора, силясь сквозь вечернюю мглу разглядеть баркас.
Федора ушла, а рыбаки все еще стояли на берегу, обсуждая покупку, слушая рассказ Егора о торгах. Словно боясь помешать радостному оживлению товарища, Аристархов незаметно ушел. Пока добрел домой, несколько раз присаживался на мокрую холодную траву.
Дохаживал он по земле последние дни, но все еще крепился. Обещание соседа успокаивало его, умеряло горечь собственного бессилия и никчемности.
Придя домой, он даже смог сказать дочери прерывающимся от одышки голосом:
– Сапоги, Липа, мне приготовь… Рыбальские… Кажись, выезжать с Егором будем на новом дубе.
Привыкшая к странным выходкам больного отца, Липа фыркнула:
– Ложитесь-ка спать лучше. Аж досадно слушать, ей-богу! И куда еще вы собираетесь! – рассердилась Липа и задула лампу.
Долго не мог уснуть Семен.
Многое передумал он в эту ночь чужой нераздельной радости.
20
Наутро Егор осматривал баркас, подновлял смолой ободранную обшивку кормы. Аниська, прислонившись к рее, держал облепленное смолой ведерко. Вдруг квач вывалился из рук Егора. Егор пригнулся, что-то рассматривая под темным навесом кормы. Аниська недоуменно смотрел через плечо отца. На запыленных досках пола ржавой накипью темнела присыпанная мусором кровь.
Егор торопливо закрасил ее, глухо проговорил:
– Славную, видать, белугу подвалили рыбаки. С кормы кровицу смыло, а вот тут осталась. Подай-ка ведерко, Анисим.
Аниська подал ведро.
– А по-моему, папаня, известно, какая белуга. Забыл, чей дуб?
– А ты знаешь? – сурово блеснул зрачками Егор. – Ты теперь, сынок, помалкивай. Не виноваты мы, что Шаров чужой кровью начал торговать. И не надо нам о дубе много говорить. Родня убитого еще не померла.
Аниська отвернулся, болезненно морщась. Печальное напоминание о незадачливой судьбе мержановского крутька, Сложившего голову свою в заповеднике, омрачило радость. Отец и сын долго работали молча. Потом Аниська взял квач, подумав, коряво начертил на светлой доске обшивки: «Смелый» – и вдруг улыбнулся, довольный своей выдумкой.
Егор по складам прочитал надпись, похвалил:
– «Смелый»… Неплохо.
Утром первым делом Егора было пойти на берег, проверить сохранность дуба, потрогать его смоченные росой части, Аниська не расставался со «Смелым» и ночью, придя с гуляний, взбирался на корму и там засыпал, укачиваясь, точно в люльке. А Федора, будучи на леваде или в хате, то и дело посматривала в сторону причала, ища глазами тонкий шпиль мачтовой реи, ежечасно посылала семилетнюю Варюшку посмотреть, не обломали ли чего ныряющие с кормы соседские ребятишки.
Двор Карнауховых загудел голосами участников новой, собранной Семенцовым ватаги. На следующий день, вечером, с песнями и бесшабашным гиканьем ввалились к Егору братья Кобцы.
Егор и Игнат ударили по рукам – сидели за столом обнявшись, пели «крутийскую».
Андрей Семенцов сутулился в сторонке, неприметно отодвигал подставленный Егором стакан.
«Омывали» дуб до утра. Уже бледнела за окнами ночная синь, когда Пантелей Кобец, отчаянно долбя каблуками глиняный пол хаты, выкрикивал:
– Гуляй, хлопцы! Родимые-е! И-их! Заседлаем дубка – все, наше будет. Андрей Митрич, заливай малосольного.
Семенец услужливо подливал в стаканы, трезво подбадривал:
– За дуб, ребята! За новую ватагу! Пей до донушка!
А сам еле пригубливал и, когда в хате стало мутно от поднятой сапогами пыли, тесно от разгоряченных тел, незаметно вышел, зашагал прямо к прасолу.
Оставшиеся рыбаки гуляли до ранней летней зари. Путая ногами, Аниська просунулся в простенок между печкой и кроватью, пьяно ткнулся головой в подушки. На кровати, не смыкая глаз, сидела Федора, сторожила хмельное разгулье мужа.
– Анися, сыночек, – шептала она, ловя твердые, как бруски, ладони сына, – что-то с батькой нашим сталось. Водку глушит, как оглашенный, а драться и не думает. Заливается, как дите малое.
– Молчи, маманя, – успокаивал Аниська мать, – довольный отец здорово. А когда довольный и гордости его угождают – медом не угощай. Ты, маманя, только не препятствуй.
У Аниськи счастливо сияли глаза. Все эти люди, недавно равнодушные к его отцу, теперь пили за его столом, угодливо желали удачи.
Как после долгого кружения на карусели, дурманилась голова Аниськи. Он вышел во двор, чтобы еще раз взглянуть на дуб.
Светало. Среди поредевших туч плыл желтый, как ломоть дыни, поздний месяц. Туман лежал над ериками седыми пластами. Далеко в гирлах горели костры. Аниська расстегнул воротник рубахи, подставляя разгоряченную грудь предутренней свежести, глубоко дышал.
Голубая тень дуба маячала у берега. Глядя на нее, Аниська чувствовал себя счастливым. Ему казалось, что мечта его о богатой справе сбылась. Аниська не помнил, как очутился на баркасе. Очнулся, когда солнце подбиралось к полдню. Свесившись с кормы и черпая пригоршнями теплую воду, долго мочил голову, с отвращением плевался на свое отражение, колыхавшееся в мутном зеркале реки.
Егор, сонливо хмурясь, сидел на завалинке, когда Аниська, пряча опухшие глаза, подошел к нему.
Отец и сын долго молчали, стараясь не глядеть друг на друга. Подавляя смущение за ночное разгулье, Егор сообщил:
– А тут один из скупщиков заходил уже, подбивался насчет рыбы. Нюхают, чтоб к другому прасолу не перемахнулись. Вот уж ненасытный этот Полякин.
Егор враждебно посмотрел на торчавшую из дальних садов оцинкованную крышу прасольского дома. Вдруг он пугливо забормотал:
– О туда, к бисов у батьке. Еще такого гостя не видали. Легкие на помине.
Аниська не верил своим глазам: в калитку, степенно поджимая живот, просовывался сам Осип Васильевич Полякин.
– Здорово ночевали, хозяева. С преддверием господнева праздничка, троицы, – приветствовал прасол, приподнимая над розовой лысиной картуз.
Егор ответил растерянным бормотанием, не зная, как принимать почетного гостя. Но, видимо, не особенно нуждался в этом Осип Васильевич; отдуваясь от жары, заговорил весело и радушно:
– Эх, и славный же дубок попался тебе, Егор Лексеич – прямо лебедь! Шел я к тебе и издали глаз не могу оторвать. Истинный Христос! Такого дуба во всем хуторе нету. Вот сколько ни есть дубов, а такого, поверь, не видывал.
– Дуб хороший, это верно, Осип Васильевич, только у Шарапа лучше. На вагу сильней, – сказал Егор.
Напоминание о Емельке заставило Полякина нахмуриться.
– За вагу мы, Лексеич, не рассуждаем, а за оснастку. Твой дубяка легче, видно по прове [21]21
Прова – носовая часть баркаса.
[Закрыть], а легкость в наших водах первеющее дело… Ты бы мне, паренек, стульчик вынес, – ласково обратился прасол к Аниське.
Аниська, все время ожидавший сурового напоминания о скандале в канцелярии, обрадованно кинулся в хату.
Полякин с притворным умилением поглядел ему вслед.
– Славный сынок у тебя, Лексеич, настоящий моряк. Женить не собираешься?
Егор замялся.
– С силами никак не соберусь, Осип Васильевич. Невестку на нашинский харч здорово не возьмешь.
– Это верно: бедному жениться – ночь коротка, – хихикнул прасол.
– Может, в курень пожаловали бы, – угрюмо пригласил Егор.
– Нет, спасибочко. Я – мимоходом. Не стерпел, вот завернул проздравить с обновкой. Такое мое заведенье.
Добродушно покряхтывая, прасол уселся на поданный Аниськой стул.
– Вот и хозяином стал ты, Егор Лексеич. Настоящим рыбалкой… Мда-а. Теперь только разворот нужно иметь, чтоб не рассохся дуб, не поточили мыши парус.
Осип Васильевич, будто намекая на что-то давно знакомое Егору, хитро подмигнул:
– Так ли я говорю, сосед?
– В аккурат верно, Осип Васильевич, – согласился Егор. – Разве нету у нас таких рыбалок, что и со справой бычков ловют?
– Вот именно. Есть такие. А чтобы не быть такими, нужно дело крепко знать и, как это говорится, поплавок за поплавком – глядишь и грузило не тонет. Всем рыбалкам нужно дружно жить.
– Дружности этой нету, Осин Васильевич, – виновато вздохнул Егор.
– Надо, милые мои, крепче держаться друг за друга, – нравоучительно затянул Полякин. – У нас вот такое заведение: прасолы рыбалкам помогают, а рыбалки – врассыпную, лови их. А какая польза прасолам от этого, скажи по совести, Егор Лексеич?
«К чему он клонит? – подумал Егор. – Неужели Семенцов уже сказал ему, что дал мне деньги на покупку дуба?»
Прасол уставился в Егора пытливым строгим взглядом и вдруг, словно между прочим, спросил:
– Когда же в куты выезжать надумал, Егор Лексеич?
– После троицы, пока сгуртуемся.
Смутно осознанная предосторожность заставила Егора затаить решение выезжать на лов под праздник. Осип Васильевич проговорил вкрадчиво, чуть-ли не шопотом:
– Сазанчика-то мне подвалишь, Лексеич? У нас с тобой уговорчик будет по-православному.
– Трудно загадывать. Еще не известно, наловим ли чего, – заколебался Егор.
– Ну, ну. Не смей так говорить, – сердито насупился прасол. – С такими орлами, как Кобцы, промаху не должно быть. Да и сын у тебя, Лекееич, славный рыбалка.
Аниська равнодушно выслушал прасольскую лесть.
– Рыба на тоне скупается, а не до тони, Осип Васильевич. Иначе либо мы, либо вы будете в прошибе, – солидно заметил он.
– Верно, сынок, – удивленно и одобрительно взглянув на Аниську, согласился прасол, – но нужно и то знать, – наше дело рисковое. Один раз прошибемся, на другой – вывезем. Верно, Лекееич? По-моему, и деньги можно на кон! Для крепости.
С ловкостью барышника Полякин выхватил из кармана кошелек, сунул растерявшемуся Егору десятирублевую бумажку.
– На вот! Аванс даю и крышка. А расчеты после сведем. Это по-нашенски, по-рыбальски. За дружность, Егор Лекееич, дороже плачу. Истинный Христос!
Кинув короткое «счастливо оставаться», Полякин зашагал к калитке.
Егор и Аниська растерянно переглянулись. Они и сообразить не успели, как встретить столь неожиданную прасольскую щедрость. И только, когда скрылась за калиткой плотная широкая спина, Егор разжал потные пальцы, понимающе усмехнулся.
– Простофили мы с тобой, сынок. Обкрутил нас вокруг пальца Семенец, а мы ему поверили.
21
В пятницу вечером, накануне троицына дня, приехал из города Панфил Шкоркин. Смеркалось, когда он, тяжело наваливаясь на костыль, прошагал знакомую, заросшую лебедой тропу по обочине картофельной левады. Стараясь не шуметь, перелез через каменную ограду, присел отдохнуть от трудной непривычной ходьбы.
После унылой больничной обстановки, солдатской грубости фельдшеров, гнилой, пропахшей лекарствами духоты палат легко дышалось Панфилу. К нему возвращалось всегдашнее веселое настроение. Он даже задумался над тем, какую выкинуть шутку, чтобы повеселить Ефросинью, которая ничего не знала о его возвращении.
Панфил с любопытством осматривал родной, стиснутый соседскими хатами, двор. Все осталось на прежних местах, как и в день отъезда на запретное рыбальство. Только густая, как войлок, трава, казавшаяся в сумерках черной, стала еще, пышней, а притоптанная земля у завалинки была начисто подметена. Очевидно, Ефросинья, как и в прежние годы, «прибралась» к троице. Только в застрехе не торчало серебристых тополевых веток.
«Завтра наломаю ей», – ласково подумал Панфил. Крепкий запах чебреца и любистика тёк из хаты, напоминая о чем-то давно ушедшем, молодом, как девичья ласка.
Дверь хаты знакомо скрипнула. Ухмыляясь, Панфил прижался к изгороди. Он так и не придумал никакой шутки, с непонятным волнением смотрел на жену. Лицо ее, освещенное отблеском меркнущей зари, было скорбным, неподвижно серым, как древний почернелый камень. Глаза смотрели устало. Панфил не выдержал, выпрямился, опираясь на костыль. Глухо охнув, Ефросинья чуть не сбила его с ног, тяжко повисла на руках.
Спустя минуту, супруги сидели на завалинке, осыпая друг друга вопросами. Пятилетний сынок Котька, посасывая мятный леденец, важно гарцевал перед ними на костыле. Ефросинья то и дело ощупывала больную ногу Панфила, просила его сделать несколько шагов. Панфил брал костыль, чуждо вихляясь, прохаживался. Ефросинья жалостливо следила за трудными движениями мужа.
– А ты без костыля спробуй, – просила она, – Вот не справили ногу так, чтоб без ничего ходить.
Панфил храбро переставлял неестественно вытянутую ногу. – нет…
Не можешь, – сокрушенно вздыхала женщина.
Панфил успокаивал:
– Повремени еще, жила срастется, затвердеет, и костыль брошу. Доктор оказал – кость целая, а вот сухую жилу повредила пуля. Там, в больнице, не дают долго залеживаться нашему брату. Вот и выписали…
Вздыхая, Ефросинья рассказала о хуторских новостях.
– А я и забыла. Ведь Карнауховы дуб купили. Егор ватагу собирает.
– Не бреши, Фроська, – вскрикнул Панфил и встал.
– Вот – крест святой, – Ефросинья перекрестилась.
– Вот это дела, – хихикнул Панфил, – тогда я живо смотаюсь к нему.
– Да ты повечеряй хоть с дороги! – вскрикнула Ефросинья, хватая мужа за рукав.
Но Панфил упрямо освободил руку, выхватил у сына костыль, заковылял к воротам.
Только к полуночи пришел он, отшвырнув костыль, придвинулся к лежавшей с широко раскрытыми глазами жене, сообщил, что завтра же едет в заповедник в разведку.
Ефросинья привстала, сидела на кровати, низко свесив голову, будто борясь с дремотой. Скорбно зазвучал в полуночной тишине ее голос:
– Уже сбежались. И куда ты кидаешься? Аль другую ногу потерять хочешь? Головушка твоя забурунная.
Панфил зашептал:
– А жить чем, Фроська? А? Где искать заработков? Или скажешь, в законном рыбалить? Ха! Люди, вон, каждый день магарычи пьют.
– И пусть пьют, – повысила голос Ефросинья, – люди в без крутийства находят дело, а ты уперся в одно и ищешь себе смерти. Ну, какая это жизнь? Я лучше у прасола в засольне на льду буду работать, только не езди больше в запретное. Паня, родимый…
Ефросинья заплакала, просяще заломила руки. Панфил сурово смотрел на жену, спрашивал:
– Дурная ты. Кто за меня рыбалить будет, а?
Крупные бабьи слезы падали на его огрубелые руки. Под потолком таял сонливый гуд мух. Раздражающе горько пах рассыпанный по полу чебор.
Душно становилось Панфилу. Стенания жены вытравили в нем скупой порыв приласкать ее с дороги.
Разозленный ее уговорами и причитаниями, он оттолкнул женщину:
– Замолчи! Не перечь! Крутил – и буду крутить!
Но тут же ему стало жаль жену, он стал гладить ее мокрые от слез щеки, приговаривать: