Текст книги "Заговор, которого не было..."
Автор книги: Георгий Миронов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Москва, 1992—1998.
Автор приносит благодарность за предоставленные материалы и консультации начальнику Отдела реабилитации жертв политических репрессий Генеральной прокуратуры РФ Государственному советнику юстиции II класса Г. Ф. Весновской, старшему советнику юстиции Ю. И. Седову, а также сыну В. Н. Таганцева – Кириллу Владимировичу Таганцеву за добрый отзыв о рукописи и конкретные замечания.
В книге использована справка исследователей биографии М. М. Тихвинского – С. Смирновой и Е. Шошкова.
Историческая реконструкция
(Глава из романа Георгия Миронова «Красный закат»[2]2
Георгий Миронов «Красный закат». – М., ЭКСМО, Амальтея, 1995 – 400 с.
[Закрыть], посвященного одному из эпизодов жизни профессора В. Н Таганцева. В романе он «выступает» под псевдонимом «Таланцев» (так же как Гумилев под именем «Гурилев»). Предлагаемая читателям глава – своего рода размышления автора над истоками трагедии, над тем, кому и для чего нужен был «заговор Таганцева»).
18 июня 1921 г. Петроград. Зиновьев
Зиновьев потер жестким волосатым пальцем левый, особенно уставший и покрасневший глаз. Что-то видеть стал в последнее время хуже. Некогда думать о здоровье, когда революция в опасности. Зиновьев любил себя. Но научился забывать о своих проблемах, когда того требовала революция, служению которой он посвятил свою жизнь. Или когда того требовал Ленин. Ленина он любил почти так же, как себя. И боялся. Всю жизнь его боялся, как никого другого. Больше, чем городового в детстве. Больше, чем погромщиков. Иногда он пытался спорить с Лениным, иногда оказывался в оппозиции. Но всегда преклонялся перед ним. Но всегда боялся. И все-таки не страх, а любовь к Ильичу заставила его тогда, в Польше, в Поронино (чуть ли не воспаление легких было – тогда у Ильича подробности из памяти выветрились), сесть на велосипед и поехать за врачом. Легко сказать: сесть на велосипед и поехать – ухмыльнулся Зиновьев. Это надо представить! Он со своей, скажем так, не слишком спортивной задницей, и толстотрубный тяжелый велосипед. Почти двадцать километров по проселочной дороге! И дождь, и ветер, и темень! При том, что он, Григорий Зиновьев, совсем не великий спортсмен. И не самый большой храбрец, как говорится в округе. Но он доехал и привез врача. Не на велосипеде, конечно. Зиновьев улыбнулся своему отражению в венецианском зеркале, которое остолоп-хозяйственник отобрал из реквизированной у контрреволюционеров мебели и сдуру поставил к нему в кабинет. Что теперь делать с этим зеркалом, скажите мне? Не знаете? И я не знаю. Зиновьев встал, погладил рукой деревянные завитки зеркальной рамы. Да, так о чем это я? – вернулся он к своим воспоминаниям. Подошел к окну, отдернул штору. Да, о враче. Я привез его на бричке. А велосипед оставил в его доме. Ехать на нем ночью обратно – такой жертвы не мог бы потребовать от него даже Ильич. Хотя... если бы взглянул на него своими холодными, режущими человека на части глазами да потребовал: езжай, Григорий, то и поехал бы как миленький. Как поехал за ним в Разлив. Зачем, скажите, пожалуйста, ему был нужен Разлив? Писать там с Ильичем их бессмертный труд «Государство и революция»? Да если бы жандармы Временного правительства их там нашли, никакой революции не было бы! Осталось бы одно государство... И все-таки в наших спорах в Разливе Владимир Ильич меня не убедил: государство – вечно. А Ильич считал, что государство – категория историческая, и присуще оно только классовому обществу. Вот построим бесклассовое общество, и государство отомрет... Зиновьев не любил спорить с Ильичем, пугался его беспощадности в споре, его жестких аргументов, его напора, привычки награждать оппонента всякими нелестными эпитетами. А с другой стороны, уважая Ленина, преклоняясь перед ним, Зиновьев пуще всего боялся потерять то, что он называл уважением Ленина к нему, Зиновьеву. Хотя в глубине души понимал, что Ленин не уважает не только Зиновьева, но и всех остальных товарищей по партии, что для него нет авторитетов, но самое важное – для него нет и равных. Боясь потерять это призрачное уважение, Зиновьев буквально заставлял себя спорить с Лениным, ибо тот вызвал его на спор, на дискуссию. Ленин не был кабинетным ученым. Ему нужна была аудитория оппоненты, пусть даже такие, как Зиновьев. И вот, чтобы сохранить столь дорогую для него дружбу с Лениным, Зиновьев спорил с ним и тогда, в Разливе. Но так, формы ради. Каждый оставался при своем. Зиновьев полагал, что, пока будут сильные личности, вожди, будет и государство как механизм управления массами. А вожди будут всегда, ибо так человек устроен, он стремится стать вождем. Чем он сильнее, тем крупнее как вождь. Чем жестче, беспощаднее в достижении цели, тем жестче и беспощаднее аппарат принуждения масс, механизм управления ими, то есть – государство. Зиновьеву казалось, что так думал и Ленин. Но в «Государстве и революции» он пытался убедить эти самые массы, которые предполагал бросить на баррикады революции, что им, массам, нужно государство нового типа, освобожденное от эксплуатации. И от эксплуататоров, Коих необходимо физически уничтожить, чтобы не мешали строить новое государство. Ах, Ильич, Ильич, противоречи-и-и-вый человек наш Ильич... Зиновьев погрозил пальцем своему отражению в зеркале. Кто, как не Ильич, просил, требовал от Петросовета и ПетроЧК создать в колыбели революцию «второй Кронштадт», чтобы пугнуть всю эту контрреволюционную шваль, все это интеллигентское отребье, попов и раввинов, мулл и ксендзов. Хотя какие, к чертям собачьим, в Петрограде раввины, муллы и ксендзы, – это я так, сгоряча, для красного словца. Есть, конечно. Но Петроград – город в массе своей православный. По православной церкви и основной удар придется. Уже пришелся. И еще ударим. Ильич меня попросил, а я то, сомневаться буду, возражать? Дескать, активного контрреволюционного подполья в городе не осталось. Чтобы услышать в ответ: «Плохо ищешь, Григорий! А может, не хочешь искать? Может быть, говенный гуманизм тебе дороже революционной целесообразности? Может быть, попробовать тебя на другой работе»? Нет, нет,
Владимир Ильич! Не надо, словно обращаясь к реальному Ленину, закричал Зиновьев. Я справлюсь. Мы покончим с контрреволюционной сволочью прежде всего здесь, в Петрограде! Устроим этим гадам «второй Кронштадт», чтобы пугнуть всю Россию! Чтобы устрашились остальные, увидев казни, услышав о них... «Увидев», пожалуй, слишком... «Когда чего-то очень много, – говорил мой покойный дедушка, – это уже плохо. Нужно, чтобы чего-нибудь не хватало». Так пусть не хватает информации, пусть ходят слухи. Мы расстреляем сто, а слухи увеличат цифру в десятки раз. Мы посадим, пошлем в лагеря и ссылку тысячи, а слухи доведут их до миллионов. И все будут бояться. Ильич – гений! Мы должны заставить массы бояться нас. Эсеры, меньшевики пытаются заставить массы полюбить их. Бессмысленно! Только – бояться...
Зиновьев посмотрел на старинные напольные часы в углу кабинета, явно реквизированные в какой-то старой петербургской квартире.
Утро... Зиновьев набрал в рот светлого чая из стакана – серебряный подстаканник был тоже реквизированным, – прополоскал рот, засунул в рот палец, протер мокрым пальцем глаза и, снова засунув его в рот, «подраил» зубы.
– Вот и помылся, – удовлетворенно сообщил он своему отражению в зеркале, подмигнул и стал энергично крутить ручку стоящего на столе телефона, – Мария Петровна, соедини меня с ПетроЧК, с Семеновым.
Б. А. Семенов, назначенный в апреле на должность председателя ПетроЧК, нравился ему и не нравился. Он был бесстрашен, способен пойти прямо на дуло маузера, умел не спать несколько ночей кряду и оставаться работоспособным. У самого Зиновьева от бессонницы всегда болела голова, ему надо было хоть часа четыре в сутки, да поспать. Вот почему в последние дни, когда в городе началась «работа» по созданию «второго Кронштадта», он ночевал в кабинете, в Смольном. Так хоть удавалось выкроить время для сна. Не нравилась Зиновьеву ухмылочка Семенова. Как прапорщик какой-нибудь, презрительно процедил Зиновьев. Чего-то ухмыляется, будто знает то, чего не знаешь ты. Или будто в чем-то сильнее тебя. А, вспомнил, у кого была такая улыбка. Не у прапорщика. У шулера в Женеве. Сдуру сел тогда играть. Нечистый попутал. Конечно, обчистили. И когда надо было открывать карты, у того женевского шулера была такая же улыбочка, как на роже этого Семенов. И у Яшки Агранова, присланного из Москвы в Питер на «раскрутку» «Дела Таланцева», такая же гнусная улыбочка появляется. Наверное, все-таки знает что-то, чего он, Зиновьев, не знает. Да нет, чушь это, ерунда. Быть такого не может. Ильич ему полностью доверяет. Не станет он ему через Феликса подсылать соглядатаев. Их ему в помощь направили, а не для слежки за ним, старым партийцем. Вот и надо этой помощью воспользоваться. В ПетроЧК опытные, проверенные. Правда, Яшка – молодой, да ранний, успел пару лет в эсерах походить. Но, с другой стороны, еще до Октября пришел к нам. С 1914-го – большевик. А Семенов – так тот с 1907-го. Нет-нет, люди проверенные. Ильич им доверяет. Значит, должен доверять и он, Зиновьев.
В кабинет без стука ввалился плотный, запыхавшийся Семенов. Что-то такое Зиновьеву вспомнилось, что-то рассказанное в связи с одышкой Семенова. Кажется, жандармы при аресте в 1910-м его чуток помяли. Тогда-то и появилась у молодого и напористого Семенова одышка в легких и страшная ненависть в сердце. Так что неизвестно, от чего он больше задыхался. А с другой стороны, почему– то задумался Зиновьев, и в царской охранке без нужды не били, тем более жестоко. Может, и врали про него. Может, какая болезнь в нем сидит, и он вообще не жилец? Зиновьев подозрительно всмотрелся в молодое, но усталое и отечное лицо Семенов.
– Здравствуй, чекист! Не обижаешься, что партия тебя спозаранку вызывает?
– А где партия? – Семенов со злой ухмылкой огляделся, будто не понимает, о чем ему говорит вождь петроградских большевиков. Зиновьев сделал вид, что ерничанья не заметил. Не время было ссориться с чекистом. Общее было у них дело, общая и ответственность.
– Знаешь, – начал он издалека, – когда мы с Владимиром Ильичем жили в Поронино... Это в Польше, – пояснил он, делая вид, что готов предположить, будто партиец с 1907 года не знает, где был товарищ Ленин, когда его чуть не посадили в тюрьму как австрийского шпиона.
– Да ну? – невозмутимо парировал Семенов. – Неужто в Польше?
– Да, точнее – в Царстве Польском.
– Царство-то Польское тогда России принадлежало, а товарища Ленина посадили как русского шпиона в той части Польши, что по разделу принадлежала Австрии, – наставительно произнес Семенов.
– Заморочил ты мне голову. Каким шпионом был Ильич! Какая в конце концов разница, чьим он был шпионом, главное, что...
– Главное, что... был?
– Нет, главное, что мы были вместе... И очень мне тогда нравилась Надежда Константиновна. Глаза такие светлые– светлые, большие и открытые. Кожица на лице белая-белая. И сама такая стройная, но чуточку пышная. И коса вот досюда, – Зиновьев похлопал себя по ягодице.
–До задницы? – по-кавалерийски прямо уточнил Семенов.
– В общем, длинная, – Зиновьев еще раз сделал вид, что не заметил бестактности чекиста. – Ильич всегда был с нею нежен и приветлив. Но, как мне кажется, страстной любви к ней не питал. Это ведь было после его знакомства с Инессой Арманд. Но, – я подчеркивая это, – но! Если бы с нею что-нибудь случилось, он был бы очень огорчен! Очень! Ты понял? И если бы она о чем-то очень сильно его попросила, он вряд ли отказал бы ей. В этом плане дружба мужа и жены, их долголетнее совместное проживание много значат. Люди становятся как близкие родственники. И, действуя через жену, можно многого добиться от мужа! – Зиновьев назидательно наставил указательный палец на Семенова, одновременно проверив в зеркале, как смотрелся его жест («Всегда нужно думать о пластике, если хочешь стать хорошим оратором»). – Ты понял меня или нет?
– Если я тебя правильно понял, – продолжал ерничать Семенов, то ты решил стать любовником Надежды Константиновны и через нее воздействовать на Владимира Ильича с тем, чтобы стать вторым человеком в партии?
– А ты рисковый человек, чекист, – задумчиво проговорил Зиновьев. – Знаешь, как дорого такая шуточка может обойтись?
– Знаю. Но знаю и другое: в руководстве идет борьба за место второго человека в партии. Пока ты вроде бы второй. Но ведь и Бухарин не последний, и Каменев, и хитрый грузин того и гляди тихой сапой всех обскачет... Нет, дорогой мой товарищ, за второе место надо бороться уже сейчас. Ильич болен...
– И Дзержинский болен...
– Вот и я говорю, кто станет сегодня вторым, завтра может стать первым. Нам с тобой бок о бок надо держаться. Нормальный ход: первые люди в революционном Петрограде и первые люди в Советской России... Но, конечно, надо делать все путем, законно, чтобы хвост не впереди гривы...
– Ты мне эти сравнения брось, – хмуро сказал Зиновьев и прошелся по комнате, поскрипывая новыми хромовыми сапогами. – Я ведь тебя затем и позвал...
– Что, пора в Москву перебираться?
– Не ерничай. Москва победителей любит. В нашей с тобой биографии многое будет зависеть от того, как раскрутим «Дело ПБО».
– Так ведь делаем, что можем. Набрали уже столько народу, что целую дивизию кронморяков и буржуев. Но ведь мешают работать! Ночью опять Самсонов из секретного отдела ВЧК звонил, а перед тем, как к тебе идти, задержался, говорил с Артузовым. Одному нужно выслать дело Таланцева, другой вообще рекомендует отправить его в Москву.
– Этого нельзя ни в коем случае! Тогда все лавры по раскрытию заговора заберет себе Москва! – испугался Зиновьев.
– Если бы только это! Закавыка-то в том, что у нас на арестованных ничего нет. Ну ничегошеньки. Я тебе точнее скажу, мы тут одни ни хрена не сделаем! И если Таланцева направить в Москву, а он там не станет «колоться», то, как ни странно, будет нам еще хуже. Потому как станет понято, что «дело» сфабриковано!
–А то они не знают?!
– Знают, но, садясь голой жопой на ежа, хотят получить приятственность. А так не бывает. Всем, и в ВЧК тоже, ясно, что «дело» мы «шьем», но они при этом хотят сделать так, чтобы «дело» мы «сшили», всю ответственность на себя взяли, а если какая-нибудь сраная международная общественность начнет брыкаться, то они не виноваты, это все, мол, петроградские чекисты наворотили...
– Вот и я говорю, – обиженно согласился Зиновьев. – Владимир Ильич требует создать «второй Кронштадт», а в то же время шлет напоминания, вносит коррективы. Вот, – Зиновьев протянул Семенову ленту телеграммы, – требует, чтобы вернули отцу Владимира Таланцева вещи, которые были изъяты у него при обыске после ареста сына.
–Да пусть он засунет это барахло себе в профессорскую задницу. Подумаешь! По сравнению с тем, что берем у других недобитых буржуев, мы и взяли-то всего ничего: золотишко-серебришко, что у всех экспроприируем, да так кое-что, по мелочи. Кстати, портсигар серебряный, с инкрустацией, и часы фирмы «Павел Буре» для тебя отложил, – Семенов с хитрым прищуром взглянул на Зиновьева. – Ну, да теперь придется отдать.
– Насчет часов ты хорошо придумал, – задержал его Зиновьев. – А то мои идут совсем паршиво. И починить не у кого, все сапожники и часовщики подались в комиссары, – тут Зиновьев почувствовал двусмысленность сказанного и добавил: – И правильно сделали! Вот построим мировой социализм, тогда все вернутся к свои старым профессиям, и тогда от сапожников, портных и часовщиков отбою не будет. А пока уж придется перебиваться тем, что экспроприируем у буржуев и всякий контрреволюционной сволочи. Так что ты про это не забудь.
– Тут другой вопрос: то, что мы довезли до ЧК (на слове «довезли» Семенов сделал ударение), мы, конечно, отдадим, хотя и с большим неудовольствием. Но ведь наши парни – не кисейные барышни, во время обысков и конфискаций они тоже могут кое-что взять. И как их накажешь? За пустяк – к стенке, как призывают нас некоторые чистоплюи? А где мне тогда надежных людей набирать? Думаешь, легко идут в ЧК? Совсем-то уж откровенных мерзавцев и уголовников брать неохота. А честному человеку тоже жить нужно. Они неделями без сна и отдыха, на скупом чекистском пайке, рубают головы гидре контрреволюции, а я их за какое-нибудь паршивенькое колечко к стенке? Много я тогда наработаю по разоблачению заговоров...
– Ну ладно, ладно, не кипятись! То, что в ЧК вывезли, то и отдай. Да вызови к себе этого старого пердуна, поморочь ему голову, покажи все барахло, заставь пересчитать, сверить с описью, и чтоб подписал эти описи, сукин кот, ты меня понял, да? А когда подпишет, хрен ему в глотку. Ничего не докажет. А людей не обижай. Это правильно. Тех, кто пошел с большевиками, по убеждению или по темноте, тех надо пригревать, ласкать, да приголубливать. Не можем мы народом бросаться.
– Я рад, товарищ Зиновьев, что мы с тобой друг друга хорошо понимаем, это нам еще может пригодиться впоследствии. Ты извини, можно правду-матку прямо в глаз?
– А что, давай!
– Я раньше думал, что среди большевиков люди одной нации кучкуются, вместе держаться и своих продвигают. А потом пригляделся повнимательнее, и впрямь есть интернационализм. Это я еще до революции понял. Правда, когда Яшка Сорендзон сюда прибыл, я поначалу боялся, что ты его выдвигать будешь, как своего. А теперь вижу, для тебя главное – принцип, а нация – на втором месте, так?
– Так, чекист. Яков человек юркий и с большой перспективой. Но молод, горяч, думает о дне сегодняшнем. А нам с тобой о завтрашнем думать надо, понял меня, нет?
Эпилог
Воронов с трудом оторвал пальцы от «максима», встал, потянулся и смачно плюнул. Потер руками поясницу – затекла. И пошел вперед, туда, где лежали тела убитых им «контриков». Ступая по головам, животам, рукам убитых, он время от времени толстой веткой переворачивал тела, всматривался в лица. Георгия Крашенинникова он не узнал – лицо было сильно залито кровью. А вот Тиккоева признал сразу. Ткнул палкой поддых, как бы проверяя, окончательно ли убил ненавистного ему вологодского купца, или так, не дострелил. Для верности попрыгал у него на груди. Но и этого показалось мало. Вытащил парабеллум и выстрелил точно в середину лба. Таланцев и Тиккоев лежали рядом. Воронов сплюнул, глядя на них. Таких вражин, не злобу и ненависть к нему испытывающих, а презрение, он особенно не любил. Давил бы собственными ногами. Лицо его исказила гримаса ярости. Он поднял толстую ногу в крепком яловом сапоге над головой Гурилева, приготовился было размозжить ненавистное ему лицо поэта, но что-то удержало его. Он выругался и поставил ногу на прежнее место. Даже плюнуть не решился на убитого. Сплюнул аккуратно рядом, да попал себе на сапог. Поднял черную шляпу Таланцева, лежавшую рядом, вытер сапог, хотел было положить ее на лицо покойного, но опять что-то удержало его. Воронов оглядел длинный ряд казненных – тела лежали так, как упали. А падали там, где стояли. Впечатление такое, что батальон перед атакой залег.
– Не-е, эти уж не подымутся, отвоевались. Лежите теперя. Щас закопают вас, и вся недолга.
Он вытащил кисет, свернул толстую самокрутку, прикурил, жадно затянулся.
– А то, ишь, что надумали, против соввласти воевать! Стару жизнь хотели возвернуть? Не вышло. Мы теперя без вас в Расее поживем. Без дворян, попов и охвицеров. И антиллигенция нам ни к чаму, – глянул он в лицо Гурилева. – Народ только злее работать будет.
Он опять жадно затянулся, закашлялся, харкнул в сторону.
– Ну, да мне вас надолго хватит. Сколько ж, если разобраться, в Рассее лишнего народу! – покачал головой Воронов. – Стрелять – не перестрелять... да, на всю жизнь пайка обеспечена...
– Эй, Воронов, мать твою так, – раздалось издалека. – Ты что там застрял? За старое взялся? Опять золотые зубы у жмуриков вытягиваешь? Смотри, тута тебе не Крым, не фронт, тута – Питер! Это дело запрещено. А сапоги, если надо, можешь подобрать...
–Да не, у меня и так хорошие...
–Тогда поехали! У нас там очередь... Надо до утра еще пару ездок сделать...
...Воронов докурил, затоптал окурок, сунул озябшие руки в карманы бушлата.
– Ну, ладно, господа хорошие. Кончилася ваша жизнь, а моя – продолжается. Потому сегодня Рассее поболе вашего нужон. А вы тута полежите маленько, скоро уж вас закопают, – заверил он убитых и медленно, тяжело ступая, где по телам, где по земле, пошел на голос. Его ждали, машина отправлялась обратно в Питер, за следующей партией приговоренных к расстрелу членов «Петроградской боевой организации»...