Текст книги "Голова (Империя - 3)"
Автор книги: Генрих Манн
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
– Мадлон!
Она рассеянно погладила его по голове, засмеялась и принялась рассказывать о другом колье; то было очень дорогое, на него часть денег дал ее прежний муж, банкир, а остальное выплатил князь, каждый без ведома другого. Каждый был в восторге от своего дешевого и ценного подарка; к несчастью, они рассказали о нем друг другу и потом оба пожалели. Это, кстати, и положило начало ее теперешним затруднениям. Князь навсегда потерял к ней доверие.
– Надеюсь, милый друг, ваше колье оплачено только вами, у меня не будет неприятностей?
О! Это одно ее интересует. Он резко постучал по столу, расплатился, взял пальто.
– Идем уже? – спросила она и покорно последовала за ним. Иначе он ушел бы без нее.
На улице тем временем стемнело. Ода сама взяла его под руку.
– Такой вы мне больше по душе, – звонко сказала она.
Он молчал. Они дошли до самого порта; она не спрашивала, почему они идут именно сюда. Звуки работы стихли, и вместо суетливой толпы грузчиков и портовых рабочих мимо них, словно летучие мыши, скользили одинокие фигуры с засунутыми в карманы руками. Из переулка, шириной с водосточную канаву, где мерцала красная точка, послышался крик. Тут она остановилась, настойчиво удерживая его за руку.
– Поверенный ни за что не ручается. Бывает так, что все труды идут прахом. Полоса неудач, как говорил Непфер, банкир. Как быть? Право же, я не создана для забот.
Он не двигался, чувствуя, что она все сильнее опирается на него. Вот она уже совсем лежит у него на плече; он трепетно ощущал каждое всхлипывание. Она сказала, всхлипывая, но все тем же бездушным голосом:
– Напрасно ты думаешь, что я о себе одной забочусь. Тогда бы я давным-давно сбежала с тобой. Я не хочу, чтобы ты по моей милости пошел ко дну.
В душе он ликовал: "По твоей милости я буду на седьмом небе!" – но не двигался, чувствуя, что она совсем повисла на нем, ему пришлось даже крепче упереться ногами в землю.
– Я мечтаю хотя бы о передышке. – Она всхлипнула еще раз. – Несколько дней прожить без забот. На такой срок мне удастся исчезнуть незаметно. Лишь бы и твои родные ничего не узнали!
Ее увядающее лицо было у самых его губ, он впился в это нежное лицо, и она покорилась, глубоко дыша, закрыв глаза. Из переулка, замирая, донесся тот же крик.
Они повернули назад; он все не мог собраться с мыслями. Она шла нехотя, касаясь его бедром. Мало-помалу сознание его заговорило. "Вот она – жизнь. На груди у меня покоится женщина с той стороны. Это уж не прежние невинные радости под крылышком семьи, вроде моих былых увлечений или вроде Леи с Мангольфом. Это – настоящее".
– Мадлон! – повторил он, только чтобы утвердить свое право на ее имя, на все ее существо.
– Этого имени я не хочу слышать от тебя, – возразила она и добавила задушевным шепотом: – Говори мне Лили! Так ты один зовешь меня.
Он удивился, но зачем разочаровываться?
– И для меня одного сестра моя зовется Леа.
– Видишь, точно как я.
Он весь съежился, но тут увидел, что они подходят к ее дому. Собрать всю энергию!
– Дитя мое, ты немедленно сложишь чемоданы! – сказал он четко и решительно. Он назвал деревню, гостиницу, где они переночуют сегодня в ожидании утреннего поезда. В ответе он не нуждался, он просто пожал ей руку. Она дала его руке выскользнуть и задержала самые кончики пальцев. При этом лицо ее, в полутемном подъезде, загадочно улыбалось, а голову она повернула в сторону лестницы.
Но вот и пальцы разжались, она кивнула и исчезла. Он перешел через улицу менее твердыми шагами, чем ожидал.
Перед дверью родительского дома он рассудил, что лучше ничего не брать, ехать без вещей, никого больше не видеть. Последний час принадлежит другу, скорее к нему! Сразу ему стало дышаться вольнее. Этот путь он всегда и неизменно, будь то хоть дважды на день, проделывал с глубокой и живительной радостью. Тревожно припомнил он, что, переходя через дорогу к той женщине, никогда не испытывал такой полноты счастья, как идя к другу.
Дом позади старинной церкви св. Вита в затихшей по-вечернему улице мелких мастерских и контор был олицетворением повседневности: цветные стекла сеней в пыли, на узкой лестнице следы многочисленных посетителей. Из бельэтажа, где висела дощечка: "Мангольф, комиссионер", все еще доносились голоса. В следующем этаже прямо из кухни на площадку вышла мать друга. Она вытерла разбухшие руки и смиренно отворила важному гостю заветную дверцу. За той дверцей неожиданно и многозначительно шла вверх крутая лестница в комнату друга.
Друг сидел за письменным столом, левой рукой опираясь на крышку рояля. Гость прошел между походной кроватью и зеленым диваном, стул поставить было бы негде. Друг, просияв, подал ему руку, они убрали с дивана книги. Терра тут же успел сказать:
– Вот для чего я главным образом пришел: ты свинья. Посмей отрицать свои заигрывания с пастором и директором театра. Порядочным людям ясно, что это гадость. Зато буржуа прославляют твою благонамеренность. Я с удовольствием вижу, что ты уничтожен.
Мангольф кусал губы. Он сидел, сгорбив узкие плечи, выставив вперед высокий желтоватый лоб: вид у него был плачевный. Терра на диване весь дрожал от воинственного задора. Черные глаза горели из-под густых волос, клином вдававшихся в лоб и далеко отступавших от висков.
Однако Мангольф рискнул усмехнуться печально и тонко.
– Ты думаешь, я буду участвовать в их благочестивой комедии? Я их за нос вожу. – Правда, это не было ответом, а лишь попыткой увильнуть. Вслед за тем сам Мангольф перешел в наступление: – Слыхал ты, что твой отец добивался ареста вашего бухгалтера Шлютера?
– Бухгалтера из портового склада?
– За социал-демократическую пропаганду. Тому едва удалось отвертеться, его попросту убрали из города.
Мангольф глянул выжидающе; но Терра выразил одно наивное изумление. Как искажаются события в устах толпы! Какой неверный взгляд на его отца! На его отца, самого рассудительного человека в мире!
– А Кватте подделал векселя, – продолжал Мангольф насмешливо. – Таким образом доброе имя еще одного из старейших кланов нашего почтенного города ставится под вопрос по милости Христиана-Леберехта Кватте.
– Они ходят в церковь, они даже крестят свои суда, – язвительно подхватил Терра. – Они закоснели в том мировоззрении, которое левее национал-либерализма{31} видит одно непотребство... – Он говорил еще долго, с возмущением, от которого ему внутренне становилось только веселее, пока Мангольф не возразил, что как-никак здесь, в городе, немало богатых, по-настоящему светских людей и многие из здешних далеко пошли. Это оправдание не имело веса в глазах патриция Терра, он ненавидел этот город безоговорочно – без того стремления возвыситься, которое томило сына комиссионера Мангольфа. Сын почитаемого гражданина, Терра сказал:
– Здесь даже с большими деньгами ничего не достигнешь.
– Ну, нет. – Мангольф встрепенулся. – Представь себе, я бы явился в контору хлебной фирмы Терра в качестве лидера сильной партии и сообщил ее хозяину очень веские сведения о будущих судьбах старых бисмарковских покровительственных пошлин{32}.
– Ну, а дальше?
– В наше время пошатнувшиеся фирмы спасаются как умеют. – Мангольф искоса взглянул на друга, который явно ничего не понимал. – И прибегают к весьма интересным способам. Судно консула Эрмелина, недавно затонувшее, было незадолго до того застраховано в большую сумму.
– Если бы тут пахло преступлением, Эрмелин не мог бы быть другом моего отца.
Мангольф даже рот раскрыл от такой наивности.
– Ну, – добродушно заметил он, – мало ли с кем и сам кайзер поддерживает дружбу. Нельзя же бросаться словом "преступление".
Терра, выпрямившись, разразился целой тирадой.
– На этот счет я другого мнения. Такого рода дружба клеймит людей. Сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, только в одной стране всю общественную жизнь в целом можно сводить к частному обстоятельству, а именно к единоборству Вильгельма Второго с социал-демократией.
– Он заявляет, что социал-демократия противоречит божественным законам, то есть его собственным интересам, – насмешливо подхватил Мангольф.
– Его изречение "Социал-демократию я беру на себя" – прямо-таки верх бессмыслицы.
– Все понимать буквально – значит уподобиться плохому актеру, который с одинаковым пафосом произносит все фразы подряд: священная особа моего деда, небесный зов. – Мангольф сам заговорил по-актерски.
Терра подхватил:
– Божья благодать!
– Да, романтический вздор, отнюдь не санкционированный церковью.
– Слово "гуманность" он произносит не иначе как с эпитетом "ложная".
– Только маньяк, воспринимающий весь мир с личной точки зрения, способен требовать от детей, чтобы они убивали своих родителей.
– Он думает, что опирается на армию, в действительности же он опирается на парадоксы. Долго ли они продержат его? – спросил Терра.
Юный Мангольф покачал головой.
– Очень долго, – сказал он твердо.
Юный Терра с жаром произнес:
– Не может быть, чтобы сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, разум долго оставался неотомщенным. Кто, собственно, верит этому маньяку? Все только делают вид, будто верят – из страха, из хитрости, из снобизма.
– Верят тому, в чьих руках власть! – сказал Мангольф убежденно.
– Тогда не должно быть власти!
– Но она есть. И всякому хочется урвать от нее свою долю.
Согласный ход мыслей оборвался; в двадцатилетнем задоре, юноши испытующе смотрели друг на друга – один властно, другой упрямо.
– Ты замышляешь измену, – утверждал Терра. – И ты будешь разыгрывать религиозную комедию – по примеру твоего кайзера.
– Допустим. А ты молишься разуму. Но неразумное начало гораздо глубже засело в нас, и в мире его влияние гораздо сильнее, – взволнованно доказывал Мангольф.
– Лицемерные уловки! – твердо и холодно отрезал Терра.
– Тупица! Можно подделывать векселя и все же искренне веровать. Ссылаюсь в том на кайзера, господина Кватте и себя самого.
– Чистенько же должно быть на душе у такого субъекта!
– Я презираю твою чистоплотность. Знание добывается в безднах, а там не очень чисто. Что ты знаешь о страдании? – Мангольф говорил все так же истерически взволнованно.
Терра поймал его блудливый взгляд, взгляд постыдно-тщеславных признаний.
Он не хотел слушать дальше; он встал и за недостатком места повернулся вокруг собственной оси.
– Твои страдания! Надо же когда-нибудь договориться до конца! Значит, жизнь не стоит того, чтобы подходить к ней честно?
– Кто ее постиг, тому остается презирать ее, – сказал двадцатилетний Мангольф.
– И слушать коварный зов небытия. Я его не слышу, – сказал Терра. Презирай меня сколько хочешь! Твое страдание так понятно! Оно происходит оттого, что ты наперекор собственному разуму отчаянный карьерист.
– Обольщать мир как простую шлюху – в этом глубочайшее сладострастие презрения к себе.
– Как? И к себе тоже? Ты слишком много презираешь, это к добру не приведет. Я предпочитаю ненавидеть. – Терра крепко уперся ногами в пол. Мне ненавистны успехи, ради которых тебе приходится обманывать свою совесть. Ложь ослабляет. Ты потеряешь власть над своим изнасилованным разумом, запутаешься и плохо кончишь.
– А ты со своим незапятнанным разумом сразу же берись за револьвер, тебе рано или поздно его не миновать.
Теперь встал и Мангольф. Они меряли друг друга пламенным взглядом, каждый из них провидел правду своей жизни и готов был любой ценой отстоять эту правду.
Потом один отступил насколько мог, а другой провел рукой по лбу. Они уже не смотрели друг на друга, каждый чувствовал: "Я желал ему смерти". Терра встряхнулся первый, он мрачно захохотал:
– Будь мы более примитивными натурами, бог весть чем бы это сейчас кончилось.
Мангольф сказал с затаенной улыбкой:
– Тогда спор был бы не об идеях, а о деньгах.
– Как у наших прадедов.
– Значит, и ты слыхал об этом, – сказал Мангольф сдержанно. Он сел за рояль. Терра все еще стоял неподвижно, потрясенный.
Когда он вернулся на прежнее место, перед ним неожиданно всплыл образ женщины с той стороны – женщины, с которой он этой же ночью собирался начать жизнь. Сердце у него забилось сильнее, он услышал как бы страстный ритм самой жизни и понял, что друг играет "Тристана"{35}.
– Мне пора, – сказал Терра уже на пороге.
Мангольф, против ожидания, прервал игру и обернулся. Юношеское лицо его было затуманено гнетущей скорбью.
– Клаус! Ты идешь к своей возлюбленной?
– Последуй моему примеру, Вольф, – и будь счастлив!
Взгляд Мангольфа дрогнул; ему было не по себе от чувства внутреннего торжества.
– Значит, ты собираешься бежать, Клаус? Ты, чего доброго, собираешься жениться на ней?
– Удивляйся сколько хочешь!
– Итак, вот тот случай, когда и ты приносишь в жертву разум, Клаус.
– С восторгом!
– Ради женщины? Ради лживого существа, расслабляющего нас? – спросил Мангольф со сладострастным торжеством. Никогда еще не любил он так сестру друга, как в этот миг. Очевидно, между их взаимной ненавистью и его любовью к сестре друга была роковая зависимость. Нехорошее чувство – сколько болезненного удовлетворения давало оно Мангольфу!
Терра стиснул пальцы и сказал вполголоса, твердо, на одной ноте:
– Я хочу для нее жить и умереть, трудиться и, если нужно, воровать. Для нее я мог бы стать карьеристом и шулером, но тогда она разлюбила бы меня. А ее любовь всегда будет для меня единственным знаком, что я не потерпел крушения, что я победил.
Мангольф слушал этот бред, эти прорицания. Сам он сегодня говорил те же слова для успокоения женщины. Другу же они нужны были для самоуспокоения. Мангольф сказал серьезно:
– Я мог бы презирать тебя. Но я предпочитаю преклоняться перед тобой.
– Ибо ты мне друг, – ответил Терра и, прежде чем уйти, крепко пожал руку Мангольфа.
Он пошел домой; все, по-видимому, уже спали; забрав самое необходимое, спустился в сад. Он не оглянулся: родительский дом должен быть вычеркнут из памяти. Через калитку он выскользнул на поляну, оттуда на берег реки, сел в лодку и начал грести. Он рассчитывал проплыть часа два в беззвездной темноте, с непокрытой головой, обвеваемой ветром с моря. Вместо этого он едва не въехал около устья реки в целый караван барж. Голос, окликнувший его, был как будто знаком. Потом засветился фонарь.
– Шлютер?
– Молодой хозяин! Может быть, мне повернуть назад?
– Куда это вы едете?
– А вы? – недоверчиво спросил Шлютер.
– Я сейчас взберусь к вам. – Очутившись наверху: – Отец отсылает вас? Из-за консула Эрмелина? Выкладывайте все! – Он оглядел баржи: – Зерно?
– Из-за зерна я и еду, – подтвердил Шлютер. – А также из-за господина консула, чтобы он был избран в рейхстаг. Кстати, мы хотим поскорее сбыть с рук зерно, цена на него слишком дешевая.
– Вы хотите сказать – дорогая?
– Вы, сударь, еще мало сведущи в делах. Это зерно ввезено до новых, повышенных пошлин, оно много дешевле местного и сбивает цену. Его надо убрать из страны, вот я и вывожу его.
Юноша долго молчал в темноте. Наконец, разобравшись во всем:
– И вы, вы, будучи социал-демократом, помогаете взвинчивать цену на хлеб?
– Именно поэтому. Такое дело ваш отец может поручить только человеку, за которым числятся какие-нибудь грехи. Ведь назад-то вернуться захочет каждый. А я болтать не стану. Будьте покойны.
– Я спокоен. Но поезжайте один. Я спущусь в лодку и пристану к берегу.
Снизу Терра спросил:
– Что вы будете делать, если таможенная охрана задержит вас?
Доверенный отца крикнул в ответ:
– Тогда я поверну назад и потоплю все.
После этого сын стал еще быстрее грести прочь. Он причалил к морскому берегу и, рассекая колышущуюся траву, пошел знакомой дорогой в село, к гостинице, дававшей ему приют в различные периоды жизни: шаловливым ребенком он бывал здесь с ласковыми родителями; задорным школьником – с товарищами, такими же чистыми сердцем, как и он; юношей – в компании сверстников. Все это были сплошные заблуждения. На самом деле жизнь не была такой. То было неведение, солнечная поверхность. Наступает день, когда узнаешь истину, такую неожиданную и страшную, что навсегда теряешь охоту шалить и смеяться. Потом к первому разочарованию примыкают другие, цепь становится все тяжелее. И несешь ее как каторжник, даже через самую свободную жизнь.
В плохонькой комнате с низким потолком сын припоминал лицо отца, каким оно бывало в торжественные минуты, его выражение наедине с самим собой и как отражались на нем ничтожные события, которые неизвестно почему навеки врезаются в память. Потолок был весь черный от ламповой копоти. В окно застучал дождь. Море, там за окном, рокотало. Дом, открытый ветру и непогоде, содрогался, как корабль. Сын с перекошенным лицом, задыхаясь, старался уловить черты дурного человека на лице своего отца. И не мог. Зато в душе у него раздавался приветливый, умудренный опытом голос, звучавший даже робко сегодня днем. И это друг преступника Эрмелина? Значит, мы не ответственны и за наши собственные деяния, и это хуже всего.
За что может отвечать мать, такая горделивая и по-детски уверенная в себе? Ну, а как же молодой лейтенант, которого сын, еще подростком, искал однажды по всем комнатам, пока не извлек из-за портьеры в музыкальном салоне матери? "Ах! я думал, это твой отец", – сказал лейтенант и засмеялся, облегченно вздохнув.
Дом задрожал, сыну стало жутко. Сам он беспечно обкрадывал родителей, чтобы пойти к девкам или устроить пирушку, о которой бы потом говорили. Он отрекался от друзей. Малодушные поступки и нечистые помыслы – вот с чем он приходит к совершеннолетию.
Он сидел, скорчившись на соломенном стуле, а видения возникали перед ним. Нет конца пытке. Вот появилась сестра в подозрительном переулке об руку с его собственным другом, они куда-то спешат потихоньку под проливным дождем. Смех женщины с той стороны! Он больше не заблуждался относительно ее смеха. Ни один из простодушно чтимых образов не выдерживал испытания – и ни один из прежних догматов! Именно с этим своим другом, что предавал его сейчас, они в дни гордого расцвета и в горячечные ночи ставили под сомнение все существующие законы. Освобожденный дух, поднявшийся над моралью, верованиями, страхом человеческим, вознесшийся выше мира и самого божества, – чтобы стремглав упасть к ногам женщины!
Он вскочил, лицо у него пылало. Скоро она придет, та женщина, которую он любил, ради которой бежал, все порывая, через все преступая! Близок условленный час! "Только бы не попасться ей на глаза теперь. Теперь, когда я во власти сомнений. Величие непреклонного духа, возмущение еще не поколебленной нравственности – неужто это была всего лишь ловушка страстей?.. Бегство! Бунт – но когда, в какую минуту? После того, как отец запретил мне компрометирующие встречи... Значит, мой бунт – заносчивость и ложь. В сущности я такой же, как все. Я бы со всем примирился, на все был бы согласен, лишь бы мне дали ту, кого я желаю. Лучше бы она не пришла, мне стыдно..."
Что это? Уже светает? Он распахнул окно. Угрюмая тишина; проблеск рассвета, без надежды на солнце. Массивы туч над тусклым морем. "Дышать, пока дышится. Пусть я обманывал себя, – теперь я знаю истину, ту, самую последнюю, что я дурной человек. Я убегаю с дурной женщиной, так оно есть, так оно будет, и я не хочу, чтобы это было иначе. Хорошо, что она не пришла до сих пор. Теперь пусть приходит!"
Он пошел на железнодорожную станцию. Она, наверно, будет в первом поезде, он сядет к ней в вагон и помчится прочь из ночи познания и прощаний – прямо в жизнь как она есть. "Только не надо закрывать глаза, не надо лживой благопристойности. Связавшись с авантюристкой, можно стать великим человеком, проходимцем или ничтожеством – лишь бы отвечать за себя. Простое человеческое достоинство требует, чтобы на совести у меня не было гнета. Пусть другие плюют мне в лицо, лишь бы самому мне сохранить к себе уважение".
"А вот и поезд! Я здесь". Рванул одну дверь, другую, ее не было нигде. Он отступил растерянный, ошеломленный. Это жестоко, ей надо было приехать. Она изменяла ему как раз в тот миг, когда все ему изменило. Теперь он должен один со своей прозревшей совестью пускаться в жизнь, которая только что благодаря ей была полна прелести и очарования и вдруг сразу поблекла и опустела, как чуть посветлевшая утренняя морская гладь позади поезда. Оттолкни свой челнок от берега, плыви в открытое море и никогда не поворачивай назад! В жизни ты познаешь одну смерть, но, быть может, прав Мангольф – благая часть именно она... С другой стороны тоже подходил поезд. Терра сел в него, не размышляя: все равно беглец, хоть и возвращающийся восвояси.
На, вокзале он увидел, что всего семь часов. Он пошел домой. Окно в комнате сестры было уже раскрыто; ему захотелось к ней; он взбежал наверх, распахнул дверь и отпрянул.
Бешенство до такой степени исказило его лицо, что сестра, сделавшая движение протеста, в испуге остановилась. А друг, попеременно краснея и бледнея, колебался между стыдом, гордыней и желанием причинить боль. В тот миг, когда появился брат, эти двое уже не стремились друг к другу – они расставались.
Терра – со злобным сарказмом:
– Ситуация такова, что дает мне право спросить, намерен ли ты жениться на Лее?
А Мангольф:
– В полном согласии с Леей, отвечаю отрицательно.
И сестра в подтверждение упрямо кивнула головой.
Лишь теперь Терра закрыл дверь. Он шагнул вперед, как будто для разбега: переводя взор с нее на него, он, видимо, размышлял, на которого из двух броситься.
Так как он не мог решить, Мангольф сказал тихо, чуть не робко:
– Пожалуй, мне лучше уйти? С глазу на глаз вы скорее столкуетесь.
Терра прорычал, все еще пригнувшись, как для прыжка:
– Ты получишь от меня разрешение удалиться, только если дашь торжественную клятву, что это наша последняя встреча в жизни.
– На это трудно рассчитывать. Да и желать нам этого не следует.
– Я только об этом и молю судьбу. – Терра ударил себя в грудь.
– Я слышу, как судьба отвечает: нет. Итак, будьте оба благополучны! сказал Мангольф печально и насмешливо.
Сестра затворила окно и стояла, не шевелясь. Но, услышав, как брат хрипит, словно в предсмертной агонии, она испугалась и взглянула в его сторону. Он стоял, прильнув лбом к шкафу и стиснув руками виски. Услышав ее возглас: "Клаус!", он шарахнулся как ужаленный и стал выкрикивать:
– Подумай хотя бы о моем унижении! – И с нарастающим бешенством: – Беги за ним! Не обуздывай своего неукротимого влечения! Догони его, бросься скорей к ногам этого труса, пока он не улизнул.
Он пропустил мимо ушей ее возражения.
– Я видал вас на Портовой улице. Помилуй тебя бог, ведь он нехотя плелся за тобой. По лицу видно было, что он замышлял измену.
Он надрывно захохотал, – образ женщины с той стороны стоял перед ним.
– Старая песня! Нечего беречь свое достоинство, чтобы оно плесневело здесь. Беги за ним!
В изнеможении упал он на стул, тогда заговорила она:
– Мое достоинство тут ни при чем. Я не считаю себя покинутой. Я собираюсь на сцену.
– Значит, это была подготовка? – пролепетал брат в изнеможении.
– Не смейся, ты и сам не знаешь, насколько ты прав. За последнее время я так много изведала, что самым признанным актерам есть чему у меня поучиться.
Она стояла, картинно выпрямившись; бледное лицо и алые губы сверху бросали страдальческий вызов.
Брат глядел на нее снизу, открыв рот. Потом заговорил спокойнее:
– Для этого надо быть исключением, – но мы бываем им в минуты подъема. А в промежутках – жизнь, куда входит и театр, как обыкновенное ремесло.
– Во мне достанет силы, чтобы преодолеть часы застоя, – с высокомерным смехом сказала она.
– Тебе? С нашей-то совестью? – Как ни горделиво она поднимала голову, он продолжал: – И тебе придется смириться. Лишь час назад я считал себя вооруженным против будничной жизни. А сейчас она снова крепко держит меня в своих лапах.
Сестра увидела, как у него дрогнул рот, и мягко сказала:
– Кто-то причинил тебе страдание. Не сваливай вины ни на себя, ни на меня. Лучше заключим союз. – Она протянула ему свою прекрасную, еще детскую руку.
– Только без необдуманных излияний! – резко сказал он.
– Мы и так достаточно думали! Ты ведь злишься оттого, что снова чувствуешь себя маленьким мальчуганом.
Грудь его вздымалась, рыдание готово было вырваться наружу, он чувствовал: "Меня влекло к тебе, потому я не ушел сразу. К тебе одной в целом мире". И в то же время думал: "Сдержаться – во что бы то ни стало!" Он взял протянутую руку и ласково погладил ее.
Она перегнулась через его плечо, чтобы ему не было стыдно, обхватила его шею рукой и прошептала вкрадчиво:
– Неужели ты хотел уехать с ней?.. Мне рассказали об этом.
У брата не было сомнений, кто именно рассказал. Но ее рука, ее вкрадчивый голос! Она вела себя, как женщина, как – та. Он не шевелился, он молчал.
– Я знала и то, что ты напрасно ждал там.
– Почему?
– Потому что она была у себя, напротив, долгое время после отхода поезда и уж совсем поздно вышла из дому.
Он стремительно повернулся.
– По-видимому, нам обоим немало суждено пережить... Я иду туда.
– Да ведь она съехала! – крикнула сестра ему вслед.
Он вернулся.
– Ты понимаешь, что говоришь?
– Она переехала в гостиницу, не знаю – в какую... Что с тобой? Я тебя боюсь!
Он уже мчится по улице. Улица крутая, ветер свищет навстречу так, что дух захватывает. Но ему кажется, что тело застыло на месте, настолько опережает его душа. За углом, на площади – карета, она еще не тронулась, надо настичь ее. Вещи уже там, – и едва успела выйти и сесть она сама, как добежал и он. Он бросился на ходу в экипаж, схватил ее руки, выгнул их.
– Ты хотела уехать, сознайся!
– В чем уж тут сознаваться? – Она пыталась высунуться из окна, ей было страшно.
– Я тебе руки сломаю!
Она вскрикнула, но тут же сказала обычным своим звонким голосом:
– Князь написал мне. Он согласен мириться. Чего ты можешь требовать после этого?
– Тебя, – сказал он, отвел ее руки и впился в ее губы, как прошлой ночью в порту.
– В порт! – крикнул он кучеру. "Вчерашний кабак! А над ним, тут же в доме, комната для похождений портовых девок, с которыми она смешалась вчера, которым она уподобилась. Чувствуешь, кем ты стала? Вот что нужно было, чтобы ты сделалась как воск в моих руках".
Она позволила отнести себя в комнату, она позволила бросить себя на кровать. В комнате пахло, как в пустой атласной шкатулке, ее бывшим содержимым.
У кровати были занавески, наверху их скрепляло зеркало.
Юноша мстительно произнес у самого ее рта:
– А теперь? Пойдешь теперь со мной?
Блаженно вздохнув, женщина с той стороны сказала:
– Глупый, это ты и раньше мог получить.
– Я хочу, чтобы ты ушла со мной.
– Но ведь князь же написал мне. – Она зевнула.
– И ты способна вернуться?
– Разумеется.
Он занес кулаки. Она сказала, себе в оправдание:
– Так надо.
– Терзать меня? Продавать меня? Отнимать у нас все счастье жизни?
– Быть благоразумными, – закончила она и притянула его к себе.
Сколько он бесновался, ревел от боли, плакал от грусти! Теперь довольно, не думай, наслаждайся. Тело у нее белое, как амфора, гибкое, как борющийся зверь. Оно выплескивается из убожества этой подозрительной каморки, оно вырастает для тебя во вселенную, ты полон им. Молчи, впивай струящиеся предчувствия, припав к ее увядающему лицу. "Она чужая женщина, а у нее волосы сестры. Девка, а у нее тот же, только более зрелый рот. Я целую ее рот и лишь сейчас познаю свою сестру. Эта женщина – сестра и ей и мне. Все мы – одно".
Она спросила:
– Отчего лицо у тебя стало таким прекрасным? – ибо оно расцвело в мечтательном блаженстве.
– Ребенка от тебя! – сказал он страстно, и как ни высмеивала она его, как ни возмущалась, показывая свое безупречное тело: – Ребенка от тебя! пока она не вцепилась в него, молящая и покорная.
– Значит, я уйду без тебя? – спросил он напоследок.
Она ответила, что звучит это печально, но такова жизнь. Мало-помалу привыкаешь быть одиноким и тем не менее зависимым от всех. То и другое неизбежно. Меня это не трогает.
– Неужели мы живем для того, чтобы нас ничто не трогало? Какой же в этом смысл?
– Вот какой! – ответила она в поцелуе.
ГЛАВА II
Единоборство
После нескольких семестров в университетах, где нарочито поддерживаемый дух романтики только укрепил современные воззрения Вольфа Мангольфа, молодой человек в 1894 году отправился в Мюнхен, чтобы завершить там свое образование. Новоиспеченный доктор прав скоро стал бывать у многих профессоров, а при их содействии завел знакомства и выше. На карнавалах и пикниках он блистал не меньше, чем на более серьезных вечерах молодежи, увлекающейся искусством и наукой.
Но в своих двух изящно обставленных комнатах на первом этаже, скрытый от посторонних взоров, завоеватель жизни довольствовался самой скромной пищей, торопился снять ловко сшитый сюртук и в тесной одежде школьных времен, наморщив лоб, занимался подсчетами и сведением баланса.
Пылающие щеки тех девушек, которые позволяли себя целовать, оценивались лишь в зависимости от влиятельности их отцов. Холодное рукопожатие какого-нибудь молодого аристократа имело куда больший вес. Аплодисменты после сыгранного на рояле "Тристана" учитывались со стороны пользы, какую можно из них извлечь. Сколько знакомств принесло лето, к чему могло бы повести данное приглашение на дачу, какие виды для служебной карьеры открывала своевременно преподнесенная лесть?
Граф Ланна – "мой коллега граф Ланна" – сказал дословно следующее: "Каждый молодой человек, который придерживается правильных взглядов, может надеяться, что у определенных влиятельных лиц он на примете". Медленно и отчеканивая слова, сказал он это во вторник в семь часов в уборной. Неужели это было брошено так, без особого значения? "В среду он принял мое приглашение на завтрак, в четверг пришел. Он как будто и не удивился, что была икра. Моего поручительства на векселе он потребовал как равный у равного. Я твердо убежден, что он меня не подведет. Ведь он граф Ланна, сын посла! Рано или поздно отец об этом узнает. Я там на примете".
Однако за поручительство можно дорого поплатиться! "Я простодушен, как дитя. Какое дело этим людям до плебея, который оказал им услугу?" Горячей волной нахлынула ненависть к сильным мира, но острая, пронизывающая боль заглушила даже ненависть: ты ничтожен, ты зависишь от тех, кому по законам природы полагалось бы подчиняться тебе. Ты должен приспособиться к их нравам, твоя мудрость должна равняться по их взглядам, ты повседневно отрекаешься от себя самого. Как ты живешь!
Надо сдержать моральную тошноту, лечь и закрыть глаза. И тут сквозь закрытые веки возник образ друга, утерянного, давно вычеркнутого из памяти, столь презираемого на расстоянии, – но войди он сейчас, и ты бросишься к его ногам. Ты увидишь его лицо, как всегда, без маски, лицо, изборожденное непритворными чувствами, и в ответ от тебя потребуется такая же честность. "От меня! Что знает он обо мне? Человек его склада проходит через жизнь как глупец, – он ничего не желает, его ничто не гнетет, ничто не тянет вниз. Разлада, в котором таятся отчаяние и смерть, он и вовсе не видит. Ему легко, он не честолюбец!"