Текст книги "Голова (Империя - 3)"
Автор книги: Генрих Манн
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
Вечером Терра был в театре, а Леа играла. Пьесу, в которой она имела когда-то большой успех, возобновили после некоторого перерыва, ей снова приходилось ликующе восклицать: "Не думаете ли вы, что обойдетесь без меня?" "Как она будет ликовать?" – спрашивал себя брат, сидя в партере.
Эффектная драма из жизни полусвета развертывалась своим чередом, за фривольным и несколько элегичным началом следовало бурное прощание героини с любовником номер один.
Он любил, терзал и беспрерывно обманывал ее. Она мучилась, мстила, возвращала и вновь отталкивала его. Теперь все кончилось. Вот она одна, разбитая, отчаявшаяся, напоенная смертельной горечью. Шаги. Она хочет бежать, ее манит только смерть.
Но вместо смерти является любовник номер два, томный молодой кавалер, который намерен отдать ей сердце. Он носится с душевными запросами и ищет каких-то небывалых переживаний в этом излюбленном месте встреч веселящейся молодежи. После нескольких неизбежных неудач он, наконец, находит то, что искал. Она соглашается на эту короткую передышку перед последним шагом, соглашается от усталости и оттого, что ей теперь все равно, – так это понимал брат. Тон пьесы начинает меняться.
Как примет сегодня его ухаживания это видавшее виды, но неземное создание? Сидя на краешке дивана, меж тем как на заднем плане ужинают их приятели, он высказывает ей свои изысканные желания, а она покоится на диване. Смелые очертания длинной и узкой фигуры в переливчатом футляре платья, чуть приподнятые колени, голова откинулась с подушки – вся она воплощение покоя, мертвенного, безнадежного покоя. Нагое плечо сверкает в пустоте, бесцельно свешивается упругая нагая рука. Не все ли равно? Она готова откликнуться на прихоть кавалера, который ищет верности и обещает нежность.
Решение принято, она целует. Не в меру золотистое сооружение из локонов на ее откинутой голове распалось, эгрет из перьев цапли заколыхался, она подняла лицо к его губам. Лицо, слишком белое, с грубым сценическим гримом, с густой чернотой сомкнутых век, изобразило поцелуй. И эти губы хотят создать иллюзию невинного поцелуя невесты? Скрепить лобзанием обет на всю жизнь? Нет, это маска смерти перед последним вздохом присосалась к его губам.
Отпраздновать начало новой любви! Те, что были на заднем плане, собрались уйти. Взметнувшись с дивана и протянув руки, стройная подвижная фигура устремилась за ними, как воплощенное торжество.
– Не думаете ли вы, что обойдетесь без меня? – раздался вопль, и занавес упал.
И это – ликование, знакомое всем? Нет. Это был вопль: должно быть, там за занавесом стройная женщина склонилась сейчас над разоренным столом, обессилевшая и одинокая.
Занавес взвился снова, она и ее партнеры вышли раскланиваться. Вдруг она сильно вздрогнула. Кого увидел в ложе ее взгляд, скользивший по залу? Брат взглянул туда, ложа была пуста. Он же со своего места в партере внушал ей сквозь занавес: "Ну, ну, дитя мое, мы стали старше, вот и все. Сколько времени мы уже играем комедию? Восемь лет, – так уплывают годы. Только сейчас начнется самое лучшее, ты еще увидишь чудеса. Ради всего святого, выдержи эти последние испытания, уважаемая моя артистка!"
А действие развертывалось. Теперь она воплощала счастье. Никто не видал ее такой счастливой, как нынче вечером, с любовником номер два. Он был вполне доволен, но она не верила в прочность их счастья. И на этот раз все может окончиться такой же катастрофой, как и в предшествующий, если она полюбит опять. Она боится полюбить и быть покинутой и хочет опередить его: лишь потому она обманывает его с любовником номер один и устраивает так, чтобы их застигли врасплох.
Драматическая сцена. Номер два понимает лишь теперь, что любит ее, и приходит в бешенство. Номер один предлагает удовлетворение и удаляется. Она утверждает, что по-прежнему любит того, а этого никогда не любила; потом замыкается в молчании. Этот не верит ей, он знает противное, знает по себе. Он полюбил по-настоящему, пусть и она признается, что любит его.
И она признается: нет, она не любит никого; не любит и того, с кем умышленно обманывала этого. Тому она тоже хотела доказать, что охладела к нему, навеки охладела!
– Один, другой и даже третий может думать, что я принадлежу ему. Но на самом деле я ничья. Все кончено, навсегда! – уверяет она.
Тронут ли он? Он потрясен, он готов простить.
– Для того, чтобы потом ты уж наверняка прогнал меня? Потом, когда я буду беззащитна. – И на его протест: – Да. Тот, кого я люблю, всегда гонит меня прочь.
Куда девалась легкая комедия пустых чувств? Дерзко и необузданно восстает она против мужчины, она отбросила всякое самолюбие, она хочет стать воплощенным ужасом – только бы избавиться от новых страданий. Но он не согласен ни от чего ее избавить; она вырывается, бежит от него и, словно прикованная, останавливается у боковой кулисы.
И тут она показывает, что значит страдать: все, что она выстрадала, все, что могла бы выстрадать, – всю совокупность страдания. Обессиленные руки тянутся вверх для мольбы, но к чему мольба? – и они падают вновь. Незрячее лицо парит одиноко, словно зачарованное. Но сама женщина, это великолепное тело в богатом платье, становится нищей, открытой всем взглядам, чуть не прозрачной, – вы видите в ней внутренний огонь. Вы больше не слушаете ее жалоб, вы видите, как огонь жжет ее, жжет и озаряет.
"Черт побери, – подумал брат, – она делает успехи". Сейчас пришло наше время, все мы на подъеме. Только что я присутствовал на свадьбе. Но вот это безусловно самый верный успех, такой же верный, как страдание".
Актриса тем временем готовилась к уходу со сцены. С мужчиной было покончено, она сломила его. Он сидел, совершенно измученный непривычными переживаниями, и мысленно слал ее ко всем чертям. Она же обрела некое величие; прощание – величавое и утомленное после той бурной сцены. Последнее рукопожатие? Он уклонился, обиженно пожав плечами. Тогда она – мимо него, только кивком и жестом сказала: "Ну, не надо". Все ее знание было в кивке, все прощание – в жесте. Ликовала она сегодня неубедительно, зато ее безмолвное "ну, не надо" было безупречно.
Некоторые аплодировали бурно, вся же публика в целом – умеренно. Здравый смысл противился этим последним откровениям. Самое интересное, очевидно, кончилось, первый акт происходил чуть ли не в публичном доме. Дамы были потрясены туалетами героини.
Когда Терра встал, он очутился рядом с Эрвином Ланна.
– Я тоже пришел сюда, – сказал мечтательный фланер; при этом у него были совсем необычные, неподвижные и широко раскрытые глаза. И брат тоже, пока они смотрели друг на друга, старался не мигать, чтобы не пролить подступавших слез. От смущения и оттого, что Терра молчал, Эрвин заговорил: – Я видел во время свадебного завтрака, как вы ушли. Вскоре вызвали и меня. Знакомый журналист хотел знать правду о покушении. Я сам знал все лишь по догадкам, но ему не сказал ничего. А он наговорил кучу чепухи. Так, в разговорах, мы обошли несколько кафе.
– Вы не думаете, что нам следует вернуться туда? Пьеса продолжается, но нам уже тут, по-моему, ждать нечего.
– Конечно. Прекрасней она быть не может. – И Эрвин Ланна просто добавил: – Я люблю ее.
А Мангольф вышел из своей закрытой ложи и потребовал, чтобы ему отперли дверь за кулисы.
После разрыва с Леей он учредил слежку за ней, чтобы узнать, не собирается ли она покончить с собой. Женщина-детектив, заменившая ее прислугу, обшарила всю квартиру в поисках яда. Она ничего не нашла, – однако Мангольф не успокоился. Значит, она держит яд при себе! При первой же встрече с ним она могла принять этот яд прямо на улице или, чего доброго, отравиться в день его свадьбы. Он не решался показываться открыто; ее хитрость удалась, она держала его под угрозой. Все эти недели он ненавидел ее – и никогда еще так сильно ее не желал. Ему надо было освободиться от нее, будь то насильственным путем. Он придумывал, как бы удалить ее из Берлина полицейскими мерами; пусть она где-нибудь вдали осуществит свою угрозу. Нет! Боже упаси! И раскаяние, тоска, страх гнали его к ее дому. А она стояла у окна и смотрела вниз сквозь штору, пронизывая взглядом тень, в которой он укрывался: каждый искал глаза другого и не находил, а только угадывал их.
В день его свадьбы она сидела дома и никого не впускала к себе, так сообщила ему нанятая им шпионка. Вот она – развязка! Быть может, сейчас уже его возлюбленная, мертвая и обезображенная, покоится на ложе, которое хранит память об их наслаждениях. "Она умерла?" – был невысказанный вопрос Мангольфа к ее брату. Покушение Куршмида одновременно с испугом породило робкую надежду, что мстительница, наконец, удовлетворена, что она перестанет его мучить и избавит от своего самоубийства. Но едва он почувствовал себя в безопасности, сразу же за свадебной трапезой беспокойство и страсть вновь завладели им. Под каким-то предлогом он отсрочил отъезд с молодой женой до вечера, а вечером нанятый им рассыльный привез настоятельный вызов в министерство. Он бросился в театр, он прокрался в ложу.
Господи, что за женщина! Сколько красоты в самоотречении! Сколько очарования даже в скорби! Он не мог примириться со своей утратой, впервые в жизни Мангольф не владел собой. Он твердил себе то, что было ясно даже ее брату: "Вы должны бежать друг от друга, как от чумы!" Да, он прекрасно сознавал все последствия своей слабости. Вторично покинутая Кнак становилась непреодолимым препятствием для его карьеры, ведь он – не Толлебен. И все же потрясающие сцены второго акта делали его безоружным. Блаженное самозаклание ее сердца разрушило в душе неверного любовника все преграды.
Горестное сияние, пронизавшее ее насквозь, вселило в него неожиданную силу для жертвы, о которой он и не помышлял, когда видел возлюбленную в сиянии счастья. Он принадлежит ей, она – ему.
Итак, он встал, полный решимости, и пошел к ней.
Она как раз входила к себе в уборную и собиралась в изнеможении опуститься на стул. Увидев его, она остановилась. Лицо ее выражало удовлетворение и усталость. Она услышала его слова:
– Я пришел сказать тебе, Леа, что твердо решил развестись с женой, никогда больше ее не видеть и жениться на тебе.
Тут только она села. Но лицо по-прежнему выражало удовлетворение и усталость.
– Неужели ты дошел до этого, милый? – нежно сказала она. – Да, я была в ударе нынче вечером. Ты очень любезен, что улучил время посмотреть меня. Что касается остального, – в голосе ее звучала только легкая грусть, – все миновало. Все перегорело в сегодняшней моей игре. Мне было не легко. Ты не вправе требовать от меня повторения. – Она встала, отошла к стене и кончила строго и в то же время жалобно: – Повторения я бы, пожалуй, не вынесла, милый. А ведь ты неизбежно снова покинул бы меня. Я знаю лучший исход, с сегодняшнего вечера знаю, что он лучший. Ты останешься с женой, и она будет мне лучшей порукой, что ты больше не изменишь мне.
Он замер на миг, потом бросился к ней, приник к ее руке и застыл над ее рукой, уничтоженный и благодарный – благодарный за избавление от страшной опасности. Она же с жалостью коснулась его волос, и незримые для него слезы закапали на них – скудная награда за принесенную в жертву гордость и за столь великое самоотречение.
ГЛАВА II
Салон Альтгот
Не успел Терра решить вопрос, идти ли ему к Ланна, или нет, как получил настойчивое напоминание.
Он хотел избегнуть официальности, а потому вошел не с Вильгельмштрассе. Как некогда, он проник через маленькую калитку подле Бранденбургских ворот, миновал романтическую виллу, которая называлась министерством иностранных дел, пересек сад и вышел к самой главной цитадели власти, к новой резиденции Ланна. Гордая и нарядная стояла она среди зелени; издали можно было подумать, что это загородная вилла, а не правительственное здание; плющ вился в промежутках между высокими, сводчатыми застекленными дверьми, старые деревья осеняли оба длинных крыла здания, но главный фасад – стройные колонны, высокие окна – открыто выступал вперед. Из круглых слуховых окошек под стрельчатой крышей глядели былые века.
Уверенным шагом Терра подошел к главному зданию, решив не смущаться торжественностью обстановки.
– Господин рейхсканцлер ждет меня! – крикнул он уже издали, когда открылась одна из застекленных дверей.
– Правда, не с этой стороны, – сказал какой-то приятный господин, приветливо впуская гостя.
"Тайный советник фон..." – догадался Терра и пояснил:
– Ввиду того, что я приглашен в сугубо частном порядке, я и счел возможным пройти прямо в кабинет графа. – Он увидел вдали письменный стол.
– Рабочий кабинет рейхсканцлера теперь не здесь, – сообщил тайный советник. – Здесь он был во времена Бисмарка, для удобства, ввиду близости канцелярий, которые все помещаются с этой стороны. Бисмарк мог послать даже свою собаку, и чиновники являлись мигом, дисциплина соблюдалась строго.
Тайный советник прикидывался простодушным и сердечным, по-видимому ему было дано поручение занять гостя разговором. И так как лицо гостя становилось все нетерпеливее, он рассыпался вовсю.
– После Бисмарка здесь работал только его непосредственный преемник. Он приказал вырубить лучшие деревья перед окнами. Услышав об этом, Бисмарк сразу дал ему оценку: славянин!
– Весьма примечательно, – сказал Терра и опустил углы рта.
– Вы, может быть, интересуетесь старыми картинами? – осведомился тайный советник. – Наш теперешний начальник заимствовал некоторые полотна из королевских музеев.
С помощью картин он заманил непокладистого гостя через комнату с кричаще-пестрой мебелью в вестибюль. Там он свободно вздохнул, передав его лакею. С этим новым молчаливым проводником Терра, тоже вздохнув свободно, добрался до второго этажа.
В передней стоял еще один лакей, уже в ливрее.
– Господин Зехтинг, – спросил первый лакей, – там кто-нибудь есть?
– У его сиятельства нет никого, и его сиятельства тоже здесь нет, ответил Зехтинг.
– А где же он?
– Он в мемориальной комнате, – сказал Зехтинг.
Итак, от дверей этого кабинета Терра тоже пришлось повернуть назад. Идти надо было через гигантскую двухсветную залу, расположенную по ширине всего здания и пышно позолоченную.
– Зал заседаний, – сказал старый лакей с ударением, внезапно повернувшись к Терра. Терра почтительно наклонил голову. – Только захочет ли он вас принять? – сказал лакей и замешкался у двери, к которой они приблизились. К его удивлению, гость просто постучал в дверь и немедленно вошел в комнату.
Ему следовало войти на минуту позже, рейхсканцлер еще не успел принять ту позу, какую считал подходящей. По-старопрусски прямо и неподвижно сидел он, читая телеграммы, в большом вольтеровском кресле между окном и печью, похожей на печку в ванной. Поджав губы, он медленно поднял на вошедшего взгляд поверх роговых очков.
Жестом указав на стул, преемник Бисмарка продолжал чтение.
– Господин адвокат, я должен вас предостеречь, вы сами себе вредите, промолвил он, наконец, сухо и многозначительно. – Пусть бы ваши коллеги социалисты избавляли от тюрьмы рабочих, подстрекавших других рабочих к забастовке, а вам незачем в это вмешиваться.
– Ваше сиятельство, покорнейше прошу разрешения заметить...
Но Ланна перебил его:
– Заметьте себе прежде всего, что мы этим законом обязаны самоличной инициативе его величества.
– Ваше сиятельство, покорнейше прошу разрешения заметить, – повторил Терра, не смущаясь, – что я почел своим долгом принять на себя защиту рабочих именно как верный слуга своего короля. Совесть подсказывает мне, что эти простодушные рабочие, готовые во всякое время умереть за своего короля и императора, ничем не оскорбили закона.
– Так уж они готовы умереть? Впрочем, им в этом помогут. – Ланна отбросил очки, теперь ему стало труднее сохранять маску многоопытной мудрости, которую он надел, как для себя самого, так и для гостя. Показался намек на ямочку, осанка сделалась непринужденнее, а также и речь.
– Чем вы руководствовались, милый друг, когда защищали "товарищей"? Впрочем, может быть, вы ничем и не руководствовались. В нашей власти придать делу другую окраску. Все зависит от вас... Господи! – выкрикнул он фистулой. Обо всем позабыв, он вскочил на кресло и нетерпеливо потянулся к стенным часам. Правда, им место было скорей на кухне, они тикали, совсем как будильник. Рейхсканцлер силился их открыть. – Каждый раз одно и то же, ворчал он. – Из преклонения перед великой эпохой Бисмарка, которую видели эти часы, я иногда завожу их, но у меня не хватает сил слушать их тиканье. Возясь с часами, он продолжал повествовать: – Я храню здесь реликвии великого человека. Вот его письменный стол, отчаянно исцарапанный, – все семидесятые годы запечатлелись на нем. Но когда вы к нему прикасаетесь, вас словно пронизывает электрический ток.
– Да, в самом деле, – подтвердил Терра.
– С глубоким благоговением перенес я сюда всю эту невзрачную обстановку, в которой протекала его титаническая деятельность, вплоть до папок и спичечниц! У меня хранится даже немного собственной почтовой бумаги великого мужа. – Наконец ему удалось остановить часы; он слез на пол. Милый друг! – Теперь он двигался по комнате много свободнее, чем раньше. Кто-то постучал, и он сам взял у чиновника принесенную бумагу. – Ну, вот она, у нас в руках, – сказал он вне всякой связи с предыдущим разговором. Дело слажено, вы можете немедленно отправляться в избирательный округ.
– В избирательный округ? – переспросил Терра.
– Я решил предоставить вам освободившийся мандат в рейхстаг. Пока что подождите противоречить или соглашаться.
– Какая партия избирает меня?
– Имперская партия, именуемая также партией свободных консерваторов. Фракция нуждается в интеллектуальных силах. Кое-кто вспомнил о вас. Не я, добавил он в ответ на глубокий поклон Терра. Он остановился у письменного стола под портретом Бисмарка во весь рост, работы Ленбаха, и принял осанку государственного мужа: – Рейхсканцлер не занимается личным составом парламента, он стоит над партиями. – И так как Терра изобразил глубочайшее благоговение, он продолжал: – Теперь вы думаете: оно и видно; недаром он разглагольствует здесь и вербует в свою любимую партию удобных ему людей. Но это неверно, в данном случае я забочусь только о вашем благе.
– Ваше сиятельство, – сказал Терра, прижав руку к сердцу, – вы всегда осыпали меня незаслуженными благодеяниями. Вряд ли найдется сердце, которое билось бы с такой горячей признательностью навстречу своему высокопоставленному другу и благодетелю, как мое.
– Вам не придется ничем поступаться, если вы в равной мере будете и свободным и консервативным, – по-прежнему деловым тоном сказал Ланна.
– А если бы и понадобилось поступиться! – воскликнул Терра в порыве преданности.
– Я признаю за вами право на внутренние оговорки. Чем чаще мы будем работать вместе, тем меньше их останется. – Ланна обошел вокруг стола и сел рядом с Терра на диван, так что их колени соприкасались.
– Поймите меня, милый друг, у меня должны быть друзья в отдельных фракциях, иначе я потеряю почву под ногами.
– Ваше сиятельство, вы возвышаетесь над партиями и над той почвой, на которой они стоят, – заметил Терра с холодной почтительностью.
– Но они должны голосовать за меня. Ни один депутат не станет добровольно голосовать за министра, которого не знает, который не хочет быть с ним на равной ноге и вдобавок ничем ему не импонирует. – Потом в крайнем раздражении, тем неприятным голосом, каким он говорил, когда бывал раздражен, рейхсканцлер добавил: – Не всякому дано, облачившись в мундир с желтым воротником, нагонять страх на оппозицию и пинать ее своими смазными сапогами. – При этом он бросил взгляд на портрет Бисмарка в натуральную величину, висевший над письменным столом.
Молчание.
– Несомненно, только в силу ограниченной сообразительности, – осторожно начал Терра, – я из всего изложенного здесь вашим сиятельством выношу впечатление, что при подобных обстоятельствах министр должен приветствовать неограниченный парламентаризм, как величайший дар небес.
– Кому вы это говорите! – Ланна вздохнул, но не слишком глубоко и продолжительно. И тут же снова перешел к фактам: – Мне нужны друзья, так как противников у меня довольно даже и в имперской партии! – Новый вздох, уже несколько глубже, а затем: – Вы, господин адвокат Терра, интеллигент ультрасовременной складки. Духовные устремления интересуют вас не меньше, чем реальная действительность. Я не раз беседовал с вами с самых восприимчивых лет вашей юности и льщу себя надеждой, что мое влияние играло некоторую роль в вашем незаурядном развитии.
Взгляд. Терра поклонился.
– Тогда в Либвальде вы необдуманно заняли позицию идеалистического анархизма. Теперь вы знаете, что именно идеалисту особенно важно быть в то же время и деловым человеком.
– Да, это верно, – удивленно сказал Терра. Он широко раскрыл глаза и сосредоточенно ожидал, что последует дальше. А дальше последовало:
– Возьмем ваших подстрекателей. Социал-демократ обсуждает в рейхстаге этот случай, никакого впечатления! Но вы? Допустим, накануне вы произнесли длинную речь, в которой дали безоговорочно положительную оценку моей политике. Вы, как и я, в социальных вопросах чрезвычайно осторожны, зато в вопросах культуры вы мыслите свободно. Всем ясно, что мы с вами действуем заодно. Если же вы после этого станете на защиту подстрекателей, какой получится эффект?
Взгляд. Терра застыл с открытым ртом.
– Эффект будет тот, что принадлежащие к вашей фракции представители тяжелой индустрии будут приперты к стенке, – подчеркнул Ланна. – После вашей речи можно было бы даже усомниться в гуманнейшем законе о тюремном заключении, не будь он случайно детищем его величества, – успокаиваясь, заключил Ланна.
Терра смотрел на него с восхищением: "Значит, меня посылают против Кнака. Черт возьми! Идея, достойная меня". Терра водил языком по губам, все его лицо скорчилось в дьявольской гримасе.
– Так надувают честных людей, которые твердо уповали на то, что они одни умеют обманывать.
– Вслушайтесь в свой тон! Вы как-то странно гнусавите, – остановил его Ланна и кротко добавил: – Разрешите мне обратить ваше внимание на внешнюю сторону. Вы могли сказать и нечто более рискованное, но нельзя это подчеркивать гнусавым голосом и чересчур выразительной мимикой. Вам надо стать безличнее, надо стать деловым человеком, даже оставаясь самим собой.
Все это было сказано в тоне попутного добавления к законченному разговору. Терра понял и встал. То сплетая, то расплетая пальцы, он в смятении произнес:
– Надеюсь, ваше сиятельство, даже в самую трудную минуту вашей жизни вы будете достаточно великодушны, чтобы не считать меня безнадежным ослом, который ложно истолковал что-то в ваших словах. Я не слышал и не сохранил в памяти ничего, кроме того, что вы оказали мне высокую честь и сочли меня достойным представлять в парламенте германский народ, высшее попечение о котором находится в ваших руках.
– С глазу на глаз я по достоинству ценю ваш витиеватый стиль, – сказал Ланна примирительно. Он протянул руку для прощания. – Президиум вашей фракции ждет вас. А вам не любопытно узнать, кто мне так своевременно напомнил о вас? – окликнул он уходящего посетителя.
Какая странная улыбка! Хитрая, смущенная, немного укоризненная и высокомерная и вместе с тем радостная. Терра выразил удивление.
– Так вот, дело было в салоне Альтгот, – пояснил Ланна. – Кстати, поторопитесь попасть в этот политический детский сад. А кроме того, приходите и к нам. Дочь на днях посетовала, что вы совсем нас забыли.
– Не Мангольф ли напомнил обо мне? – вырвалось у Терра помимо его воли. По лицу Ланна было ясно, что он ожидал другого вопроса. Теперь на лице его выразилось сожаление.
– Ваш друг Мангольф последнее время думал исключительно о себе. Сначала женитьба, потом пост помощника статс-секретаря. Мне придется его назначить, тесть его этого желает во что бы то ни стало, – добавил он крайне озабоченным тоном.
– Моего друга Мангольфа я знаю, – заметил Терра многозначительно. – Его карьеризм является следствием глубочайшей скромности.
– Прекрасно, но он опять наседает на меня. – С озлоблением: – Все, что я для него делаю, мне приходится делать под его нажимом. Но подождите, пробьет час отмщения. – И видя, что Терра умиротворяюще поднял руку: – О, вы! Вы воображаете себя демократом. Но именно вы – настоящий аристократ; сидите себе в своей башне и даже не появляетесь. Кто хочет вас видеть, должен посылать за вами, как за маркизом Поза{282}. У меня такое чувство, словно я совершил невесть какой подвиг, послав за вами. С вашим другом Мангольфом не то: хотите знать, какой я готовлю ему сюрприз?
– Ваше сиятельство, то, что вы уделяете мне от избытка своего разума, всегда для меня плодотворно.
– Я вынужден назначить его помощником статс-секретаря, – хорошо, согласен. Но кого я провожу в личные докладчики? А личный докладчик, хотя и не имеет особого чина, занимает значительно более влиятельное положение. И кому я предоставляю это положение? Его врагу – Толлебену. Так ему и надо! Рейхсканцлер схватил за плечо будущего депутата. – Один уничтожит другого такова государственная мудрость. – И, весело смеясь, он, наконец, закрыл за гостем дверь мемориальной комнаты.
В своем избирательном округе Терра обеспечил себе успех речами, которые, кстати, мог бы произнести кто угодно.
В рейхстаге депутат Терра вначале обратил на себя внимание самым невинным способом, делая замечания исключительно технического характера. Они были умны, всегда кратки и ни в чем не противоречили убеждениям консервативной партии. Основную свою деятельность он перенес в лоно фракции; его единственной целью было успокоить умы насчет своих намерений. Выступив, наконец, по принципиальному поводу, Терра дал себе слово, что не выскажет ни одной собственной мысли. Он цитировал Бисмарка, депутата Швертмейера, каждого оратора, пользовавшегося популярностью в парламенте. Он цитировал даже Кнака, который не говорил никогда. Настоящей темой его речи был протест против туманного, запутанного и дезорганизующего понятия свободы, политической свободы. По этому поводу он выразился словами Гете: "Только посредственность стремится поставить на место неограниченного целого свою узкую обособленность..." Эти слова когда-то в Либвальде прочно внушил ему Ланна, и теперь он приписывал их Ланна, а не Гете.
Ланна, сидя за столом Союзного совета{283}, расплывался в улыбке. Он подозвал к себе депутата и по-товарищески поздравил его. Он напомнил ему также о ближайшем парламентском вечере у него дома. На этот раз Терра не смеет уклониться.
Но Терра уклонился, потому что его жизнь и то, что он делал, говорил, отстаивал, все вплоть до собственной его личности никогда даже отдаленно не были ему так отвратительны, как теперь. Окруженный не только уважением, но и особым почтением, он вспоминал о самых тяжких обидах своей мрачной юности, как о небесной росе. Тогда ты в любой толпе встречал неприязненные и презрительные взгляды. Не было недостатка в людях, готовых заклеймить тебя. Теперь они если не вполне обмануты, то укрощены. Ты пользуешься известностью и высоким покровительством. Такое положение и благосклонность канцлера непременно должны быть вызваны какими-то особыми заслугами и связями, – так думают те, кто вообще задает себе вопрос, почему они кланяются ниже тому или иному человеку. Для них ты изысканно одеваешься, придаешь лицу невозмутимое выражение. И все-таки кое-кто пугается: бывают случаи, когда маска съезжает у тебя с лица. Берегись! Только что на трибуне у тебя явилось искушение оскалить зубы и высказать им в лицо жестокую правду.
Пока ты как будто ближе к власти, чем большинство из них, они проглотили бы эту правду, что, пожалуй, хуже всего. Твой провал несомненно порадовал бы их, ибо инстинкт все-таки правильно руководит ими. Но коль скоро ты держишься на поверхности, подразумевается, что ты стараешься быть похожим на них и что они этому верят. Продажность наименьшее из зол. Можно просто принять ее как факт и даже сделать вид, что ты и сам не без греха. Депутат Швертмейер никак не мог бы прожить на одно свое либерально-патриотическое красноречие, без чаевых, получаемых от крупных промышленников, для которых он вербует мелкую буржуазию. На своих местах депутаты находят проспекты, – например, проспект нового типа мачт для военных кораблей. Мачты эти, как подчеркивает фабрикант, дороже, чем применяемые теперь, и быстрее требуют замены. Следовательно, кто покровительствует им, чаще зарабатывает. Детские забавы! Ты приходишь в отчаяние не из-за них. Давать наживаться – один из принципов самой системы. Ланна разрабатывает план, по которому суточные депутатов превращаются в своего рода взятку. Никто этого и не заметит. Все такие дела проводятся келейно; во всяком случае они не запрещены. Нелепо предполагать, что люди, занятые общественной деятельностью и уважающие друг друга, не уважают самих себя.
Единственный, кто считает здесь свою роль сомнительной, – это ты. Ибо ты пришел сюда, чтобы обмануть других. Ты намереваешься коварно навязать им, живущим сегодняшним днем, идеи дальнего прицела. Для этого ты лицемеришь, лжешь, льстишь, носишь маску, по мере сил отнимая у себя последние остатки самоутверждения. Когда тебя оплевывали, ты больше верил в себя. Ты потерпел поражение в борьбе за человеческое достоинство, а ведь эта борьба была целью твоей жизни. Раз уж ты себе изменил, смотри не продешеви себя!
Терра внушал некоторым членам фракции, будто можно предпринять что-то новое, озарить повседневную суетню отблеском высоких идей, заронить искру, которая воодушевит избирателей и непременно в пользу нашей партии. Он твердил им: исторический опыт учит, что больше всего отклика встречают в массах идеи гуманности, если не считать полную их противоположность, идеи националистические, дающие тот же эффект.
Мы же готовы выступить в защиту гуманистических идей лишь потому, что дело Дрейфуса делает их сейчас особенно актуальными. Причины всеобщего интереса к невинно осужденному французу весьма сложны и темны. Здесь играет роль даже чувство справедливости, хотя в наших собственных делах оно, слава богу, не зашло бы так далеко, чтобы подорвать престиж власти.
– Мы, немцы, еще не настолько развращены! – добавляет Терра при общем одобрении.
Итак, для того чтобы воспользоваться создавшимся умонастроением, нужно провести какое-нибудь человеколюбивое мероприятие на пользу более или менее значительной группы наших угнетенных братьев, но так, чтобы нам самим это не принесло ни малейшего ущерба. Кто наиболее подходит для этого? Сельскохозяйственные рабочие? – спрашивал Терра у своих коллег-промышленников. И сам отвечал: борьба за их права представляет монополию социал-демократов. Солдаты, унтер-офицеры? Это не нашего ума дело, – безапелляционно решил он. Значит, просто люди? От какого гнета можно их избавить? И провозгласил, словно по наитию: от смертной казни!