355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Манн » Голова (Империя - 3) » Текст книги (страница 7)
Голова (Империя - 3)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:41

Текст книги "Голова (Империя - 3)"


Автор книги: Генрих Манн


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)

– Я прямо потрясен: здесь обсуждаются революционные мероприятия, простодушным тоном сказал Терра господину, сидевшему напротив.

– Сколько времени вы в Берлине? – спросил господин Грюнфельд.

– Один день, – сознался Терра.

– Я здесь уже двадцать лет, а всемирный переворот бывает только по средам.

После этой отповеди Терра оставалось лишь приналечь на пунш, и для соседей он перестал существовать. Круговой чашей ведал один из членов общества в коричневом вельветовом пиджаке, сидевший во главе стола. Терра тщетно пытался согласовать традиционные застольные обряды с рискованными замыслами общества. Это ему не удалось, тогда он примирился с ролью адепта, которого терпят и который пассивно следит за событиями. Гуммель начал читать свое произведение.

В своей шерстяной егеровской куртке он сидел рядом с коричневым вельветовым пиджаком и читал, сильно злоупотребляя диалектом и негодованием. На диалекте в его пьесе говорили маленькие люди, негодовал же он на богачей. Они эксплуатируют бедняков не только на расстоянии, – они, как тигры, сидят у них на шее, голодом и работой убивают их сыновей, а дочерей – своей похотью. Без сомнения, это было убедительно и мрачно и именно в силу предельной мрачности полно веры в грядущий день. Были в драме и такие места, которые заставляли Терра искренне восхищаться Гуммелем. При такой внешности и такой некультурности языка – столько гордой человеческой воли. В подобные мгновения все вокруг представали перед ним в ином свете, существами великодушными, жаждущими добра: необыкновенная порода людей, надо примкнуть к ним. А сам поэт, – густая борода скрывала тонкие и подвижные черты его лица и даже скрадывала проницательность взгляда; но как напряжены тощие плечи под шутовской курткой!

К сожалению, на сцену снова выплыли маленькие люди, и в состраданье, им сопутствовавшем, обнаруживалась, невольно ли, или нарочито, та манера смотреть на мир снизу, которая оскорбляла и отталкивала Терра.

Он тут же решил сбрить свою бородку во избежание всякого сходства с Гуммелем. Но слушать продолжал из-за главной женской роли. Сначала героиня была учительницей, невыигрышная роль, как ему показалось. Она-то и была связующим звеном между богатым домом, где ее любили, и бедным, откуда она происходила. Но постепенно из учительницы она превратилась в авантюристку, которая жила в роскошной вилле, поглотив полностью и дом богачей и их самих. "Неплохо для Леи, – подумал он, – После франкфуртских успехов она вполне созрела для Берлина. Но интересно знать, имеет ли это общество достаточно веса, чтобы моей сестре стоило путаться с ним. Может быть, все их так называемое движение только выдумки "Главного агентства по устройству жизни".

Гуммель закончил чтение, в его честь выпили еще круговую чашу, а затем началась критика. Соревнуясь в остроумии, каждый выискивал какие-нибудь недостатки. Грюнфельд протестовал с точки зрения юридической, и его доводы уничтожали все в целом; вельветовый пиджак, прихлебывая, заявил, что из-за путаницы во взаимоотношениях полов он ни в чем разобраться не может. Наступившую непредвиденную паузу прервал Терра:

– Как совершенный профан, и притом только сегодня приехавший в Берлин, я позволю себе, со всей необходимой скромностью, предложить один краткий вопрос.

Такое необычное вступление заставило всех умолкнуть.

– Подобные пьесы пишутся потому, что существует социальная проблема, или социальная проблема создается подобными пьесами? – спросил он смиренно, то ли от робости, то ли из ехидства.

Как он и предполагал, многие высказались за второе. Писатель, раздраженный придирчивой критикой, подсел со стаканом пива к симпатичному профану, который, по-видимому, принял его всерьез. Терра заявил, что его особенно интересует образ учительницы.

– Вы не находите, – подсказал ему писатель, – что в ней воплощена месть эксплуатируемых?

Терра ответил, что месть эксплуатируемых – дело второстепенное, а что с такими женщинами он встречался и тут не считает себя совсем профаном.

– Нам надо обсудить этот вопрос. Пойдемте со мной, – предложил Гуммель. Терра понял, что тот намерен до бесконечности толковать о своей пьесе, и только роль для сестры побудила его принять приглашение.

Втроем с неизбежным Куршмидом, разговаривая, шагали они без определенной дели по улицам. Их жестикулирующие силуэты отражались в мокром асфальте. Прохожие смотрели им вслед. Возбужденный до экстаза Куршмид уверял, что пьесе обеспечен мировой успех, но только при условии, если главную роль будет играть одна определенная актриса.

– Это невозможно! – воскликнул Терра. – О моей сестре не может быть и речи, что бы вы ни сулили. В ней слишком много от природы и простонародья, она слишком безыскусна, чтобы быть обольстительницей.

Куршмид хотел возразить, но осекся.

Писатель ликовал:

– Это как раз то, что мне нужно и чего я нигде не нахожу. Ради бога, не надо обольщения, не надо нечестивой красоты! Какие волосы у вашей сестры?

– Она уже седеет, – сказал Терра.

Он остановился у небольшой кухмистерской.

– Только у меня маловато денег, – сознался он без стеснения. – А как обстоит дело у вас, господа?

Но Гуммель, которому место было именно здесь, увильнул, заявив, что не хочет есть. Следующую попытку Терра сделал у сияющего входа в Винтергартен, и Гуммель охотно согласился. Спектакль должен был окончиться с минуты на минуту; когда они стояли у кассы, публика начала уже выходить. Терра круто повернулся, выпятил грудь и, судорожно приоткрыв рот, потянулся к шляпе. Он не успел ее снять, как графиня прошла мимо, даже не взглянув в его сторону. Тем не менее он знал, что она издали разглядывала его, пока он ее еще не видел. А тут она стремительно повернулась к своему спутнику, – и кто же был этот спутник? Бисмарк-Толлебен! Ее брат, стройный и вялый, шел позади нее с сине-желтым лейтенантом. Движением хищного зверя Терра вытянул шею в сторону своих приятелей, не заметили ли они чего, но они вели переговоры о билетах. Кровь в нем бурлила: скорее догнать, остановить ее и ту сволочь, которая вместе с ней плюет на него! Тут же, на улице напомнить ей о ее ночных похождениях, а Толлебену бросить в лицо одно только имя женщины с той стороны! У него выступила пена на губах, он ухватился за окошко кассы. Приятели пропустили его вперед, чтобы он заплатил; тогда он увидел, кто они такие, его собратья, и кто он сам в своем потрепанном плаще. Он проглотил обиду и сказал, побледнев, но нарочито весело:

– Чего ради мы будем брать самые последние, дрянные места? Вот вам и Берлин! – С этим он первый вышел на улицу.

"Тут надо действовать по-иному, – размышлял Терра, принимая участие в разговоре. – Таких гордецов следует проучить. Даю себе клятву рассчитаться с ними, да так, что и через десять лет никто не посмеет не ответить мне на поклон... Но надо сделать это без промедления, не позднее, чем завтра". Он чувствовал, что предстоит бессонная ночь. Ему очень хотелось отвязаться от этого писаки, благо цели своей он уже достиг. Ведь теперь тот будет болтать до самого утра.

Он повел обоих приятелей в приличный ресторан, где сам курил папиросу за папиросой, в то время как они ели. Гуммель ел жадно, но с претензией на хорошее воспитание; ему показалось, что за одним из столиков сидят его знакомые. Только когда выяснилось, что это не они, он дал себе волю.

– Вы меня угощаете, а у вас у самого, верно, не так густо, – сказал он, охая: торопливо съеденная пища отягощала его. – Но посмотрите на улицу, на этих бессовестных прожигателей жизни! – стонал он: из театров как раз выходила хорошо одетая публика.

Терра ответил, что есть ли у них совесть, или нет, это их личное дело.

– Как? В вас нет общественного сознания?

– Не сочтите мой встречный вопрос дерзостью, мною руководит одно лишь горячее желание получить фактические сведения. Сколько времени вы уже пишете без особого успеха?

Гуммель явно раскис под влиянием переполненного желудка.

– Я не старше вас. – В глазах писателя вспыхнули синеватые огоньки. Только я больше голодал.

– В таком случае я лучше пошел бы в балаганные фокусники либо стал рекламировать других, пока сам не добился бы успеха.

– Я, – заявил Гуммель, – борюсь рука об руку с другими бедняками, со всем классом пролетариев. Движение увлекает меня за собой. Вот увидите, я достигну вершины! – пророчески воскликнул он. Затем покорно, но горделиво: У меня еще никогда не было собственной кровати. Каморка Куршмида – это моя ночлежка.

Куршмид сухо заметил, что расстается со своей каморкой.

– Тогда, – сказал Гуммель, – мое земное бытие спустится ступенькой ниже. Оскорбления, неудачи, насмешки – вот моя пища, я расту благодаря им.

– Значит, вы убедились в том, что возбуждаете в людях ненависть к себе? – спросил Терра, в первый раз искренно.

– Но и любовь! – с синеватыми огоньками в глазах. – В жилищах нищеты на меня взирают, как на избавителя.

– Сколько я ни старался уверовать в вас, но нет, не могу: вы недостаточно сильны, – заявил Куршмид и подвинулся к Терра.

– Вы еще придете ко мне клянчить роли, Куршмид.

Терра, услышав это, стал что-то напевать в нос, затем решительно подозвал кельнера, расплатился и направился к выходу. Гуммель пригласил их в кафе Бауэр, он употребил даже выражение: "Чтобы реваншироваться".

– Еще не все потеряно, – сказал Терра на это. – Вы еще станете добропорядочным бюргером.

Фридрихштрассе являла обычную картину ночной жизни: кое-где шла торговля, были открыты магазины дешевых галстуков, табачные лавки, базары мелочей. Рабочие перекладывали мостовую, цепь экипажей объезжала препятствие, не останавливаясь. Берлинские полуночники, из которых одни были слишком голодны, другие слишком сыты, чтобы идти спать, заполняли тротуары, как днем; от газового света из окон увеселительных заведений на толпу падали кровавые пятна. Злачные места, неведомые днем и погребенные в мути домов, расцветали красными огнями, и перед каждым стоял шуцман. Стоило господам в шубах выйти из дверей такого притона, их немедленно окружал целый рой бездомных бродяг. Подъезжали кареты, худосочные подростки открывали дверцы, тотчас подбегали продавцы подозрительного товара, чтобы из-под полы предложить господам непристойные картинки. Воры налетали на свою жертву, а удирая, пользовались покровительством стоящих кругом; старые сводники, скользя мимо шуб, сулили им в широкие спины нечто необычайное, а из тени какого-то подъезда пожилая дама без всякой церемонии вывела за руку накрашенную девочку с распущенными белокурыми волосами. Пудра, которую употребляли проститутки, была ярко-сиреневой.

– У нас нет Ночного покоя, – говорил Гуммель, снова поворачивая назад, потому что он не мог расстаться со своими спутниками. – У нас нет еще воскресного покоя, как в Англии, и даже по ночам представители имущих классов могут попирать ногами бедняков, а уж кому думать о призрении хотя бы женщин и детей! Вот, любуйтесь капитализмом в самом неприкрытом виде! Это станет невозможным, когда мы возьмем его в переделку, когда у власти будем мы.

– Когда у власти будете вы, – заметил Терра, – вас будут играть в театре не на окраине, а там, где пошикарнее, и тогда капитализм возьмет вас в переделку.

– Вы не верите в переворот?

– Не путем писания пьес, – сказал Терра.

И так как Гуммель принялся пространно обосновывать свою веру в воздействие литературы, Терра предложил ему вместо скучного кафе зайти в заманчиво освещенный мюзик-холл в десяти шагах от Унтерденлинден. Через узкий коридор, по грязной лестнице они попали в кабачок с открытой сценой. На эстраде полукругом сидели завитые женщины, полуголые, в зеленых, пунцовых или стеклярусных платьях, туго обтягивающих толстые "олени и открывающих взорам высокие золотые сапожки. Шестая по счету, стул которой в данный момент пустовал, пела, выбиваясь из сил, чтобы перекричать бешеный грохот, производимый бледным пианистом; еще две обслуживали залу: из-за них как будто даже разгорелся спор между столиками, хотя зала не была полна. Вина в три марки и выше были доступны не всем. Гуммель сложил всю ответственность на своих спутников. Они сидели одни за боковым столиком, почти спиной к эстраде.

Гуммель умолк только для того, чтобы выпить, но Терра воспользовался паузой.

– Чем вы собираетесь покорить этот мир, каков он есть? – Широким жестом он обвел залу и эстраду. – Состраданием? Я, со своей стороны, твердо убежден, что мир не даст вам и пятидесяти пфеннигов за ваше сострадание.

– Я ничего за него не требую, – кротко улыбнулся Гуммель.

– За все нужно чего-нибудь требовать, – настаивал Терра. – Вы оскорбляете богом установленный порядок. – После чего Гуммель стал молча пить.

Дородная девица на эстраде распевала: "Эрна и Эмиль бьются что есть сил. Они кряхтят, пыхтят, так что швы трещат". После каждого куплета она лениво раз-другой поводила бедрами и с равнодушнейшим видом плутовато грозила пальчиком.

– Проповедуйте с подмостков, как целый легион ангелов, – воскликнул Терра, – любой биржевой разбойник в партере влиятельнее вас! Создавайте новые общества для подготовки всемирного переворота, а один-единственный молодой человек, Вильгельм Второй, который бесцеремонно выдвигает на первый план свое "я", воздействует несравненно шире и глубже, чем вся ваша агитация за общественную солидарность. Спустя двадцать лет после доходнейшей из войн{121} вы хотите заставить народ забыть, откуда проистекает его благополучие? Вот та несокрушимая стена, перед которой вы можете умереть с голоду.

Гуммель, дойдя до дна бутылки, развел руками:

– Неужели вы сами не понимаете? Вы, как и я, продукт этой войны, последней войны. Должно было явиться наше поколение, крещенное кровью и умудренное опытом с юных лет, чтобы принести человечеству мир. В решении социального вопроса залог вечного мира.

– Я тоже не молокосос, – ответил Терра, – и по грубости натуры полагаю, что дух решительнее всего обнаруживается в действии. Эта публика мне нравится, – сказал он, силясь перекричать шум, так как спор столиков из-за прислуживающих дам перешел в драку. Клубок мужских тел, ощетинившийся, как еж, катался, кусаясь и отбиваясь, в луже воды из опрокинутого ведерка от шампанского. Арбитры вскочили на стулья и дикими возгласами поощряли схватку. Местные дамы визжали во весь голос, капельмейстер наяривал Гогенфридбергский марш{122}. Внимательно приглядываясь к этому ограниченному, но оживленному мирку, Терра думал: "Поколение, крещенное кровью". Хорошо сказано. Вновь и вновь подтверждалась и вскрывалась всеобщая кровавая зависимость, которую он мгновенно осознал в ту головокружительную ночную поездку с вершины башни по спирали вниз, к луже крови, где испустили дух два борца.

"Я больше, чем кто-либо, имею право считаться представителем моего поколения, крещенного кровью". Всего лишь день в "Главном агентстве по устройству жизни" – и уже труп! Он вмешался в отношения между двумя атлетами и укротительницей змей, – и все они покончили счеты с жизнью. Катастрофы зарождались в нем и ему подобных. И немедленно перед ним возникло лицо одного из ему подобных, самое враждебное, самое близкое, дышащее презрением, преданное греху честолюбия, – лицо Мангольфа! "Вот мой спутник! Он счастлив был бы увидеть меня внизу, но я выплыву, и если мы когда-нибудь попадем в преисподнюю, то безусловно вместе!" Терра торжествующе заскрежетал зубами, он мысленно провидел отдаленнейшие вехи своей жизни. Но вдруг он вздрогнул, услышав у самого своего уха взволнованный шепот. Это был Куршмид.

– Помогите мне, – шептал он, – я борюсь с невыносимыми сомнениями! Неужели вы, при своей неутолимой жажде нравственного совершенства, можете желать войны?

Терра, устремив взгляд на клубок дерущихся:

– Я хочу того, что должно быть.

– Хотят не хотят, – сказал хозяин ресторана, – а должны, – и с помощью слуг разорвал на части клубок. Для умиротворения умов капельмейстер заиграл что-то более спокойное, а дама в платье цвета резеды запела:

Нас с небес благословляет мать,

Чтоб невинность сердца строго соблюдать.

Ты скажи мне, милый, я тебя молю,

Сладко так, как ты, целуются ль в раю?

Она пела хриплым с перепоя голосом, но тем выразительнее. Когда она подняла кверху руки для материнского благословения, у нее под мышками обнаружились два больших мокрых пятна, а на рай, где целуются, она неодобрительно покосилась.

– Ваше здоровье, – сказал Гуммель, настроенный миролюбиво. – А чего вы хотите? Ничего?

Едва Терра отвел взгляд от певицы, как кельнерша спросила его:

– Нравится она вам, что ли?

Кельнерша была одета под бебе, в платьице с широким кушаком, в чепчике с прикрепленными к нему белокурыми кудряшками и с ниточкой кораллов на могучей груди.

– Воображает тоже, что она тут одна настоящая артистка. Смех, да и только! – обиженно заметила она.

– Смейтесь сколько вашей душе угодно, милая фрейлейн! Разрешите мне только ответить на вопрос моего приятеля, не терпящий отлагательства. Вы тем временем будьте добры принести еще две бутылки вина. – Сконфуженная девица удалилась, а Терра с достоинством продолжал: – Действительно, я ничего не хочу, почти ничего, или во всяком случае немногого. У меня самые простые трезвые желания, – например, чтобы мне никто не наступал на мозоли. Чтобы не отворачивались от меня, проходя мимо, и не смеялись над тем, что я хочу поведать миру, – добавил он, так как Гуммель и Куршмид слушали, усмехаясь.

Бебе принесла бутылки и без приглашения налила стаканчик себе. Терра выпил с ней, со своими собутыльниками, а третий стаканчик выпил один, все это молча и озлобленно.

– Ну, рассказывайте дальше, дружок, – попросила бебе.

– Я прохожу под унижениями, как под проливным дождем, а люди удивляются, что я не теплый и не сухой.

– Вы мне нравитесь! – вскричала бебе. – Вот уж оригинальный гость!

– Только смирение покоряет мир, – бормотал Гуммель, усталый и несчастный; его клонило ко сну.

А Терра воодушевлялся все больше, голос его окреп.

– Ваши бездарные рецепты счастливой жизни никого не убедят, пока вы не проверите их на самом себе. Строго говоря, существует только одна действенная мысль: только она и страшна тем, у кого слишком много денег и добра. То, что есть во мне в смысле морального динамита, есть и у всякой девки! – прогремел Терра в нос.

– Да что вы! – удивилась бебе. Музыка больше никого не интересовала, столики прислушивались к словам Терра; вторая кельнерша, одетая шпреевальдской кормилицей, присоединилась к бебе и стояла, опершись на ее плечо.

– Каждая девка, – гремел Терра, – имеет значение для бога, духовное величие, право на человеческое достоинство и на неприкосновенность!

– Браво! – закричали бебе и кормилица и погрозили кулаками столикам, которые ржали.

– Борьба за мое человеческое достоинство, – гремел Терра, – это раз и навсегда единственный смысл моего земного существования!

– И еще пьянство! – выкрикнул кто-то.

– Если я добьюсь уважения для себя, – Терра поднял стакан, приветствуя всех вокруг, – то я добьюсь его также и для вас! Выпьем же до дна! – Он выпил стоя, и все последовали его примеру. Бебе, всхлипывая, повисла у него на шее, кормилица сказала:

– Наконец-то к нам в заведение попал приличный человек!

От единодушных криков "ура" Гуммель проснулся; он поднял голову и попросил опохмелиться, но Терра расплатился и проворно встал.

– Только не унывайте, милая фрейлейн! – прибавил он, обращаясь к ревущей бебе. – Никто на свете не скажет вам спасибо, если вы примкнете к армии спасения. Желаю успеха!

На улице в сырой и холодной предрассветной мгле Гуммель съежился и заныл, как ребенок:

– Вот ужас! Что же мне теперь делать?

– Идти домой с господином Куршмидом.

– Какая же в этом радость? – спросил бедняк.

– Здесь еще прогуливаются одинокие дамы. Я охотно... – предложил Терра.

Писатель вдруг заплакал.

– Вы мне не друг, – сказал он, успокоившись. – Но вы первый готовы оплатить мне какую-нибудь радость. Остальные полагают, что достаточно самого насущного. У меня много почитателей, но никому и в голову не приходит, что на душе у меня все равно тяжело, есть ли у меня теплая комната, или нет. Хоть бы один только раз сняли с меня эту тяжесть, на самое короткое время, на несколько ночных часов. Я жду этого, жду и жду! – Он воздел руки к дождливому небу. Никто не прерывал его. – Пиршественный стол, с цветами и серебром, дом, полный прекрасных женщин, музыка, и все в мою честь! – От радостных мечтаний голос его поднялся до теноровых нот. – Один мой взгляд и они опьянены или стоят предо мной во всей своей мраморной красе. Они читают в моей душе, они, наконец, узнали меня, я не одинок, и мне сладко. О сладкая ночь! – И Гуммель, размахивая крылами поношенного плаща, сделал несколько стремительных шагов, устремился навстречу дымчатому призраку зари, прояснившему его разгоряченный мозг.

Прохожие останавливались; шуцман, шагавший вдалеке, предусмотрительно приблизился.

– Не оставляйте его одного, – сказал Терра Куршмиду, собираясь уйти.

– Прошу вас, два слова! – молил Куршмид. Круги у него под глазами отсвечивали синевой. – Я сгораю от стыда, я усомнился в вас!

– Ну, полно!

– Наложите на меня покаяние, но только не на словах. Я готов для вас на любой подвиг.

– Хорошо, посмотрим, – бросил Терра, уходя.

"У меня ведь назначено свидание", – вспомнил он и вошел в кафе "Националь". Только за одним столиком еще была жизнь, и поддерживал ее, разумеется, не кто иной, как Морхен. Он сидел, обняв двух постоянных посетительниц кафе; мраморный столик, зажатый между тремя дородными телами, казался маленьким, как блюдце. Когда Терра сел сбоку на диванчик, послышался звон трех бокалов. Осушая свой бокал, Морхен заметил его в зеркале; многозначительно подмигивая, он выпил за его здоровье.

– Трупный запах не всем по душе, – сказал Терра громко и раскатисто.

– Присаживайтесь к нам, здесь нет никого, – прокудахтал Морхен.

Одна из дам обнаружила свою осведомленность:

– Вы, вероятно, занимаетесь анатомией? Ну, нам это все равно.

Но Терра сидел молча и неподвижно, только глаза его горели из полумрака.

– Мне как-то не по себе, – заявила дама.

Морхен спросил через плечо:

– Вы, должно быть, отдыхаете после тяжелой работы? Стоило потрудиться.

Терра грозно:

– Убийца! Вы разорили за игорным столом "Главное агентство по устройству жизни".

Тут Морхен засмеялся:

– Со мной покойный мог бы работать еще сто лет, если бы вы нам не помешали. И все вышло потому, что я не вернулся к семи часам из-за нитки жемчуга... – он порылся в карманах, – которая оказалась фальшивой, – и через плечо швырнул ее на колени Терра.

ГЛАВА IV

Новая встреча

Доктор Вольф Мангольф служил в министерстве иностранных дел в качестве личного секретаря при министре графе Ланна. Молодой, рассудительный и расторопный, способный по-актерски играть любую импозантную роль, одновременно беспечный и пылкий, он радовал взгляд пожилого дипломата не меньше, чем его ум. Он старался понравиться прежде, чем мог стать полезен, и задолго до того, как его принимали всерьез. А потому еще усерднее, чем успехов по службе, домогался он расположения членов семьи министра. Беспечный гурман Ланна был во время трапез благодарен бойкому и угодливому новичку за приподнятое настроение дам: своей приятельницы Альтгот, фрейлейн Кнак и даже своей дочери, хотя здесь молодой человек натолкнулся на явное предубеждение. Зато сын графа, Эрвин, нашел в личном секретаре, то есть в человеке Подчиненном, приятеля, который приносил ему большую пользу, выводя из обычного полусонного состояния.

Увы! на обязанности личного секретаря лежало не только вывозить Эрвина, представлять ему в фешенебельных ресторанах дорого стоящих женщин, лишь для того чтобы молодой граф зарисовал в свою записную книжку какую-нибудь сумочку или туфельку без ноги, – на его обязанности лежало еще добывать для всего этого деньги. Кроме того, Мангольф не потерпел бы, чтобы хоть одна женщина в доме не была очарована им, начиная от графини Альтгот, этой былой оперной певицы, игравшей в свое время роль в жизни статс-секретаря, и ныне имевшей свободный доступ к его дочери. Вечно балансируя между жаждой приключений и заботой о своей репутации, она была особенно опасна тому, кто занимал здесь такое же зависимое положение, как и она. А дочь, молодую графиню – эту цитадель насмешки и недоверия, надо было обезоруживать изо дня в день и, хотя бы против ее воли, окружать тайным обожанием. Беллона Кнак, наследница крупного промышленника, сама расчищала ему путь к себе, – она, без сомнения, была в него влюблена, какая перспектива! – но и при ней состоял страж, господин фон Толлебен, аристократ, предназначенный к блестящей карьере... Да что говорить о дамах! – и Лизу, камеристку графини Алисы, тоже надо было покорить. Даже борзая, которая при появлении личного секретаря не замахала бы радостно хвостом, могла стать опасной, Но прежде всего следовало установить добрые отношения с камердинером графа Ланна, в соответствующий момент протянуть ему портсигар, а если тот взамен предлагал сигару сомнительного происхождения, следовало взять ее. Вечером в своей тихой комнате личный секретарь мог в зеркале наблюдать на себе, какое затравленное, отчаявшееся лицо бывает у каторжника, который в бесчестии с утра возил на тачке песок. Еще не успев лечь, он уже стонал, как в злом кошмаре, припоминая осечку у Беллоны и унижения от молодой хозяйки дома. Он вновь переживал слишком небрежный поклон Толлебена и похлопывание по плечу того самого Кнака, который ходил сюда, чтобы загребать миллионы не без содействия Мангольфа.

Всеми предполагаемое влияние на министра было единственным, что возвышало его здесь до звания человека; каждым словом, каждым поступком цеплялся он за это влияние. Он подсовывал Толлебену удачные мысли; враг, который за его счет мог блеснуть перед министром, пожалуй, не посмеет наговорить на него тому же министру. Он поддерживал аферы Кнака, в надежде, что Ланна может услышать похвалы ему из уст такого могущественного человека... Он поддерживал их еще и по другим, более осязаемым причинам. Заменить отклоненный год назад проект об увеличении армии новым законом, на сей раз об усилении флота{128}: эта мысль, нашептываемая государственному деятелю, была так смела, что заставляла его интересоваться личностью секретаря, приучала его к ней.

Этого никогда нельзя было бы достигнуть деликатными и добропорядочными приемами. Памятуя первые часы своего знакомства с повелителем, Мангольф поначалу лишал себя ночного покоя, чтобы изучить итальянский язык, но это не произвело никакого эффекта. Секретарь ничего бы не добился, если бы открыто выставлял доводы, подобающие образованному, разумно мыслящему существу. Наоборот, их надо было незаметно подсовывать государственному мужу, который охотно их подхватывал и в разговоре играл ими, как карандашом или моноклем. Полчаса просвещенных разглагольствований министра, затем для секретаря наступало время напомнить о суровой действительности, и граф Ланна охотнее, чем раньше, соглашался с поверенным своих заветных чаяний и дум, что необходимо усилить вооружение. В благодарность за такую чуткость и для того, чтобы эта креатура его особого благоволения имела свой собственный вес в свете, он после известного испытательного срока произвел Мангольфа в тайные советники.

Вследствие этого уже не камердинер Реттих, а сам Кнак предлагал ему сигару. Случайные посетители часто удивлялись, когда заменяющий статс-секретаря юнец называл свой чин. Правда, Мангольф с горечью сознавал, что каждое его новое повышение всегда и неизменно исходит от Ланна. Он имел вес, пока имел вес тот, да и это было больше видимостью, чем сущностью. Ведь Ланна работать не любил, и за кулисами министерства иностранных дел действовали тайные силы, которые направляли стоящую на переднем плане фигуру статс-секретаря, а при случае могли бы обратиться против нее... Личному секретарю оставалось только возвести свое вынужденное смирение в принцип и тем самым кое-как успокоить зависть Толлебена. Толлебен старался нарочитым и зловещим умалением своей великолепной персоны показать, что он по долгу службы ставит себя на одну доску с этим желторотым юнцом, но Мангольф протестовал как только мог. "Мы чисто случайно оказались с вами на одной служебной ступени, глубокочтимый барон! Для вас это только этап, а я уже у предела. – Или: – Нам, людям с ограниченными перспективами, судить легко. Вы же, принимая во внимание вашу будущность, несете на себе немалую долю ответственности. – Он заходил так далеко, что восхищенно, снизу вверх созерцал физиономию колосса. – Ваше сходство с величайшим государственным деятелем весьма знаменательно".

На этом его как-то поймала молодая хозяйка. С улыбкой, блеснувшей сквозь темные ресницы ее продолговатых глаз и не предвещавшей ничего доброго, она принялась за Мангольфа. Дождалась, пока Толлебен покинул гостиную, и обрушилась на своего врага.

– Благодарю вас, – сказала она. – Вы сейчас смотрели на милейшего Толлебена с такой же мечтательной грустью, с какой смотрите на меня.

Он пожал плечами, решив пожертвовать Толлебеном.

– А разве то, что я сказал, не верно? Этот господин всем в жизни будет обязан своей внешности.

Она поморщилась:

– Вас мудрено понять.

– Я происхожу из низов, и мне необходим талант, – продолжал он, делая вид, что не слышал ее замечания. – А что нужно Толлебену? Осанка.

– Которая, пожалуй, реже встречается, чем талант, – подхватила молодая графиня.

– Если бы он только не выпадал из стиля! – сказал Мангольф и взглянул на нее. – Он просто жалкий чинуша, измельчавший в провинциальных учреждениях, из которых он был извлечен его сиятельством.

– Как наш родственник, – подчеркнула графиня Ланна.

Он отпарировал:

– Лишнее доказательство моей прямоты. Ударит такой бешеный юнкер кулаком по столу и только поднимет пыль. Его сиятельство знает, сколь двойственно это явление, и умеет пользоваться им. Почему же вы упрекаете меня, что и я принимаю это в расчет?

– У вас, кажется, был друг? – прервала она. – В Мюнхене вы ведь были вдвоем?

– Вы говорите, графиня, о том молодом чудаке?

– О котором вы никогда не упоминаете.

– Я уже сказал, что происхожу из низов. Я не горжусь старыми друзьями.

Боясь покраснеть под его взглядом, она внезапно расхохоталась; теперь краска в ее лице была понятна. Он неодобрительно насупил брови, но старался не смотреть на нее.

– Я его очень люблю, – начал он вдруг мягко, почти скорбно. – Когда-то он был моим двойником, моей совестью. Он прям духом, не так гибок, как я...

– Он не рассчитывает? – перебила она.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю