355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Биневич » Евгений Шварц. Хроника жизни » Текст книги (страница 5)
Евгений Шварц. Хроника жизни
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:59

Текст книги "Евгений Шварц. Хроника жизни"


Автор книги: Евгений Биневич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 50 страниц)

В Майкопе к Жене пришла первая любовь. Впервые он увидел Милочку вскоре после переезда их семьи сюда.

– Это событие произошло в поле, между городским садом и больницей. Перейдя калитку со ступеньками, мы прошли чуть вправо и уселись в траве на лужайке. Недалеко от нас возле детской колясочки увидели мы худенькую даму в черном, с исплаканным лицом. В детской коляске сидела большая девочка, лет двух. А недалеко собирала цветы её четырехлетняя сестра такой красоты, что я заметил это ещё до того, как мама, грустно и задумчиво качая головой, сказала: «Подумать только, что за красавица». Вьющиеся волосы её сияли, как нимб, глаза, большие, серо-голубые, глядели строго – вот какой увидел я впервые Милочку Крачковскую, сыгравшую столь непомерно огромную роль в моей жизни. Мама познакомилась с печальной дамой. Слушая разговор старших, я узнал, что девочку в коляске зовут Гоня, что у неё детский паралич, что у Варвары Михайловны – так звали печальную даму – есть ещё два мальчика: Вася и Туся, а муж был учителем в реальном училище и недавно умер. Послушав старших, я пошел с Милочкой, молчаливой, но доброжелательной, собирать цветы. Я тогда ещё не умел влюбляться, но Милочка мне понравилась и запомнилась… Хватит ли у меня храбрости рассказать, как сильно я любил эту девочку, когда пришло время?

Думается, что сумел. Поэтому вновь предоставляю слово самому Шварцу: «При каждой встрече с Милочкой я любовался на неё с таким благоговением и робостью, что подумать не смел заговорить с нею или хотя бы поздороваться… Однажды мы, гуляя, встретили все семейство Крачковских. Старшие разговорились, а я не мог сказать ни слова Милочке. А она и не думала обо мне, она сидела, строгая, размышляла о чем-то своем, глядела прямо перед собою своими огромными серо-голубыми глазами. Её каштановые волосы сияли, словно ореол над прямым лбом, две косы лежали на спине. Сколько раз, сколько лет все это меня восхищало и мучило. И до сих пор снится во сне…». А зимой, когда Женя учился во втором классе, т. е. в 11 лет, случилось событие, после которого он понял, что теперь он уже «умеет влюбляться». «А теперь я должен рассказать нечто, до сих пор таинственное для меня. Никогда в жизни я больше не переживал ничего подобного… Я шел из училища и встретил Милочку. Обычно я поглядывал на неё украдкой, а она и вовсе не смотрела на меня. Но тут я нечаянно взглянул прямо в её прекрасные, серо-голубые глаза. Мы встретились взглядами. И мне почудилось, что и она остановилась на миг, точно в испуге. И глаза Милочки, точно я поглядел на солнце, остались в моих глазах. Я видел её глаза, глядя на снег, на белые стены домов. Несколько лет спустя я спросил Милочку, помнит ли она эту встречу и пережила ли она что-нибудь подобное тому потрясению, которое я испытал. Она сказала, что не помнит ничего похожего. Причастие, разлившееся теплом по всем жилочкам, и этот мягкий, но сильный удар, глаза, отпечатавшиеся в моих, – вот чего я не переживал больше никогда в жизни».

А «когда пришло время», он стал провожать её в гимназию. Милочка была первой ученицей, никогда не опаздывала на занятия, перестал опаздывать и Женя. Иногда она здоровалась с ним приветливо, в другой раз, – как ему казалось, невнимательно, как с малознакомым. От этого зависело настроение Жени на весь день. Ожидая худшего («в те годы я был склонен к печали»), он сам подчас здоровался с нею довольно сердито, что, как выяснилось много позже, тоже огорчало Милочку. Такой ответ поразил его.

– Что-то новое вошло в мою жизнь. Вошло властно. Все мои прежние влюбленности рядом с этой казались ничтожными. Я догадался, что, в сущности, любил Милочку всегда, начиная с первой встречи, когда мы собирали цветы за городским садом, – вот почему и произошло чудо, когда я встретился с нею глазами. Пришла моя первая любовь. С четвертого класса я стал больше походить на человека.

Именно в четвертом классе реалисты, считавшиеся уже старшеклассниками, впервые устроили танцевальный вечер, на который пригласили гимназисток. На этом вечере Женя выступал с мелодекламацией стихотворения Вас. Немировича-Данченко «Трубадур идет веселый…». Вскоре реалисты получили приглашение от гимназисток на такой же вечер. Потом это стало традицией. На одном из первых таких вечеров «произошло событие, отразившееся на всей» его «последующей жизни»: «До сих пор я только любовался на Милочку Крачковскую издали, а тут мы заговорили с ней. И Милочка обратилась ко мне на «ты», ласково и просто. И я, до сих пор не смевший влюбляться в неё, тут дал себе волю…».

Летом 1909 года с Майкопского отдела Кубанского казачьего войска было снято «военное положение». Неблагонадежным разрешили вернуться домой. Вскоре все снова собрались в Майкопе. Зажили по-старому.

– Вернулся папа. Они подолгу разговаривали теперь – он и мама. И не ссорились, что у нас было непривычно. Разговоры были грустные, я чувствовал, о чем они». А у Жени с родителями отношения так и не складывались. «Жил я сложно, а говорил и писал просто, даже не простовато, несамостоятельно, глупо. Раздражал учителей. А из родителей особенно отца. У них решено уже было твердо, что из меня «ничего не выйдет». И мама в азарте выговоров, точнее, споров, потому что я всегда бессмысленно и безобразно огрызался на любое её замечание, несколько раз говаривала: «Такие люди, как ты, вырастают неудачниками и кончают самоубийством». И я с одной стороны, не сомневаясь, что из меня выйдет знаменитый писатель, глубоко верил и маминым словам о неудачнике и самоубийстве. Как в моей путанной мыслительной системе примирялось и то и другое, сказать трудно. (…) Думаю, что и меня такой сын привел бы в ужас и отчаянье. До здоровой моей сущности я и сам не мог бы добраться. А отец был силен и прост, иногда я его приводил в ярость. И ужасал. Иногда два-три его слова показывали мне, как взрослые далеки от меня.

Когда начались летние каникулы, Лев Борисович уехал в Туапсе, чтобы снять Марии Федоровне и детям комнату. А через несколько дней отправились в Туапсе и они. В тот день встали очень рано, ещё до рассвета. Ехали на почтовых. Через леса, долины, речки. «Длинные подъемы, когда лошади еле плетутся и все стараются согнать слепней, хлещут хвостами нетерпеливо, и длинные спуски, когда мы мчимся рысью, и на душе становится веселее». По дороге останавливались, пили чай, меняли лошадей на станции Апшеронской, обедали в станице Хаджинской. «Последнюю, сто сороковую, версту мы проехали глубокой ночью. Папа встретил нас у этого верстового столба уже в самом Туапсе. «Вон море!» – указал он. Я увидел нечто серое, туманное и глубоко огорчился. Но сказал: «Как красиво». Было три часа ночи».

А море, действительно, было прекрасно. В Туапсе родились стихи:

 
Сижу я у моря. Волна за волной,
Со стоном ударив о берег крутой,
Назад отступает и снова спешит,
И будто какую-то сказку твердит.
И чудится мне, говорит не волна —
Морская царица поднялась со дна.
Зовет меня, манит, так чудно поет,
С собой увлекает на зеркало вод.
 

«Дальше забыл, – пишет Евгений Львович. – Почему я стал писать именно эти стихи? Почему забрела мне в голову морская столица? Откуда я взял этот размер, эти слова? Не знаю теперь, как не знал и не понимал тогда. Я чувствовал страстное желание писать стихи, а какие и о чем – все равно. И я писал, сам удивляясь тому, как легко у меня они выливаются и складываются, да ещё при этом образуется какой-то смысл». Странно, что и в 1951 году, когда сделана эта запись, Шварц не почувствовал – откуда взялся и этот размер, и близкие слова:

 
Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орел молодой…
…Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет «Давай улетим!..».
 

И шварцевские стихи ложатся на ту же музыку, хоть А. Алябьева, хоть А. Даргомыжского.

В Туапсе впервые в жизни Женя Шварц встретился с «живым» писателем. Вначале он, конечно, познакомился со своим сверстником:

– Я по свойственному мне в те времена ходу полумыслей, полумечтаний, называя фамилию незнакомцу, подумал: «А вдруг фамилия моя покажется ему особенной, знаменитой, значительной». Мальчик же назвал свою фамилию, как мне показалось, тоже не просто. Сергей Шмелев». Жене объяснили, что это сын писателя Шмелева. И он вспомнил, что в «Детском чтении» читал его повесть «Юная Россия», которая произвела на него тогда «сильнейшее впечатление». «И на берегу я встретил и самого писателя, – вспоминал Шварц, – высокого, худого, бледного до синевы, с седеющей бородкой и очень, очень серьезного. (…) Я немедленно потерял и ту небольшую долю рассудка, которой обладал в те времена. Я не спускал с него глаз. И все лето выставлялся перед ним самым отвратительным образом. То я читал наизусть пародии Измайлова, которые тогда были очень в ходу. То острил. То кувыркался. То орал. И сейчас стыдно вспомнить.

Через три месяца Шварцы уезжали из Туапсе тем же путем, что и в Туапсе. Только выехали позже, а потому пришлось заночевать в Апшеронской.

До начала занятий оставалось ещё недели две, и было решено пойти в горы. На этот раз погрузились на мажары, на мягкое сено, и поехали через Белую. Обедали под громадным вековым дубом, в тени громадной кроны, под которой укрылись все – и люди, и лошади с телегами. На костре готовили кондер – пшеничную кашу на сале. Главную пищу во всех таких походах. Потом «мы поднялись из ущелья наверх. Скоро я заметил, что снеговые горы теперь видны отчетливее, но не кажутся ближе. Между нами и ими поднялись горные массивы, иные в «океане лесов», иные в зеленой травяной одежде. Степная равнина, околомайкопская часть пути кончилась. Начиналась новая, окологорная жизнь. Мы вошли в станицу Каменномостскую. И скоро увидели чудо. Как в Туапсе я впервые понял и запомнил море, так здесь я встретился, как с чудом, с горами». И приходил к выводу:

– Если в первые школьные годы я ничего не приобретал, а только терял, то за последний 1909/10 г. я все-таки разбогател. Как появляются новые знания – знание нот, знание языка, у меня появились новые чувства – чувство моря, чувство гор, чувство лесных пространств, чувства длинной дороги. И чувства эти, овладевая мной, переделывали на время своего владычества и меня целиком. Я у моря был не тот, что в Майкопе, а в горах – не тот, что у моря. (…) Я писал немного и плохо, но умение меняться, входить полностью в новые впечатления или положения было началом настоящей работы. Чувство материала у меня определилось раньше чувства формы, раньше, чем я догадался, что это материал. Но я понимал смутно и туманно, что какое-то отношение к литературным моим не то, что занятиям, а мечтаниям – имеет это недомашнее, небудничное состояние.

Начались занятия, но Женя по-прежнему целыми днями пропадал у Соловьевых. В другой раз по несколько дней живал у Соколовых, ночевал с Юрой, если было тепло, на навесе, устроенном братьями на ветвях столетнего дуба, стоявшего у них во дворе.

Друзья продолжали брать уроки музыки у Марии Гавриловны Петрожицкой. Она учила не только музыке, исполнению на музыкальных инструментах. Она учила пониманию её. И музыка занимала все большее место в жизни молодежи. Из Юры Соколова получился неплохой скрипач, Женя Фрей недурно играл на виолончели, соловьята – пианисты. Очень скоро составился ансамбль. «Самыми лучшими нашими слушателями были Женя и отец, – рассказывала Наталия Васильевна. – Женя мог часами сидеть и слушать музыку».

– К музыке девочки относились не просто, она их трогала глубоко. Играть на рояле – это было совсем не то, что готовить другие уроки. Они договорились с Марией Гавриловной, что будут проходить с ней разные вещи, и это свято соблюдалось, сколько я помню, до самого конца, с детства до юности. Варю нельзя было попросить сыграть Четырнадцатую сонату Бетховена, а Наташу – Седьмую. «Гриллен» Шумана играла Лёля. Так же делились и шопеновские вальсы. Впервые я полюбил «Жаворонка» Глинки в Лёлином исполнении. Потом шопеновский вальс (как будто «ор. 59»). Потом «Веницианского гондольера» Мендельсона. Потом «Времена года» Чайковского. «Патетическую сонату», кажется, тоже играла Варя, и я вдруг понял её. От детства до юности почти каждый вечер слушал я Бетховена, Шумана, Шопена, реже – Моцарта. Глинку и Чайковского больше пели, чем играли. Потом равное с ними место занял Бах. И есть некоторые пьесы этих композиторов, которые разом переносят меня в Майкоп, особенно когда играют их дети.

По субботам к Соловьевым сходились друзья на музыкальные вечера. Часто участвовала в них профессиональная певица Екатерина Нечаева. Когда-то она пела в харьковской опере, сорвала голос. Потом голос восстановился, но на сцену она уже не вернулась. Иногда дуэтом с нею пел и Лев Борисович, в очередь с Соловьятами аккомпанировал ей на скрипке. Много пели хором – все. Вера Константиновна предпочитала украинские народные песни.

А в саду у Соловьевых довольно часто устраивались спектакли. «Пьески писал Женя, – рассказывала Наталия Васильевна. – Мы тогда увлекались «Тысячью и одной ночью», разыгрывали оттуда сцены. Женька играл какого-то старика – он прекрасно умел перевоплощаться без грима и каких-нибудь специальных костюмов. С ним всегда было весело». И это шло от той способности, благодаря которой Женя в Майкопе ощущал себя одним, у моря – другим, в горах – третьим, а в спектаклях тем, кого изображал. И он мог бы стать хорошим артистом. Но когда актерство было озорством, оно доставляло удовольствие. А когда оно через несколько лет стало профессией, он возненавидел его. Вероятно, уже тогда писательское призвание требовало своего.

А отношения с Милочкой становились всё сложнее.

– Я был прямо и открыто влюблен, да и только. А Милочке хотелось, чтобы я главенствовал, был строг и требователен. – А я, дурак, молюсь на неё, выпрашиваю чуть-чуть любви, не смею даже спросить, в каком часу она пойдет в библиотеку. (…) Но от понимания до действия у меня было так далеко! Я был связан по рукам и ногам страшной силой своей любви. Или своей слабостью? Однажды мы шли вечером через большой пустырь… Было пустынно, темно. Мы остановились возле остатков какого-то решетчатого забора. Мы, как это бывало так часто, ссорились. Выясняли отношения. Слова «наши отношения» я повторял так часто, что Милочка воскликнула однажды: «Не могу я больше слышать этих слов», после чего меня осенило, что я дурак. Но тем не менее я продолжал расспрашивать Милочку – любит ли она меня, не кажется ли ей это, и так далее – при каждой встрече. Что-то подобное, вероятно, происходило и на этот раз. И в пылу ссоры, чтобы уверить Милочку в чем-то, я взял её за руку – и сразу смолк. Замолчала и она. Это было счастье, какого я не переживал ещё. Счастье особенное, освященное силой любви, близости. Так мы и пошли – потихоньку, молча, держась за руки, как дети. С этого скромнейшего прикосновения началась новая эра в истории нашей любви. Ссориться мы стали меньше. При каждой встрече я брал Милочку за руку. (…) И однажды я обнял Милочку за плечи.

И ещё:

– Дело шло к концу учебного года. Пришла ранняя майская весна. Теперь мы добирались домой дальними дорогами, спускались вниз к Белой, шли дорожкой между кустами… Проходя узкой дорожкой между деревьями, мы иногда останавливались, и я обнимал Милочку, она опускала мне голову на плечо, и так мы стояли молча, как во сне. И много-много времени прошло, пока я осмелился поцеловать её в губы. И то не поцеловать, а приложиться осторожно своими губами – к её. И всё. За долгие годы моей любви я не осмелился ни на что большее. (…) Тогда я бывал от этих детских ласк, от стихов, от весны, как в тумане.

Об их любви знали все – и в гимназии, и в реальном училище, и друзья, и Милочкина мама, которая всеми силами старалась выставить Женю перед дочерью в неприглядном виде. А однажды Василий Соломонович, директор училища, вызвал Женю в свой кабинет после уроков. И спросил вдруг: не хочет ли он остаться на второй год? Нет ли у него для этого серьезной причины? – «Нет». – «Если – нет, то тебе следует подтянуться, потому что иначе мы будем вынуждены не допустить тебя к экзаменам». Оказалось, что на учительском совете высказывались предположения, что он, быть может, хочет остаться на второй год из-за Милочки, которая кончала гимназию на следующий год.

Но «страх второгодничества ещё крепко сидел во мне, и я стал изо всех сил исправлять отметки», – заметил Евгений Львович.

А взрослые, невзирая на слежку, на недавнюю высылку и прочие «неудобства», продолжали подпольную работу. Может быть, не столь активно, как во времена 1905 года, но достаточно, чтобы на них снова собралось целое досье агентурных донесений местной полиции.

Свидетельством тому «Постановление» начальника жандармского управления.

«1912 года, мая 10 дня, в гор. Екатеринодаре, я, начальник Кубанского Областного Жандармского Управления полковник ТИХОБРАЗОВ, ввиду имеющихся агентурных указаний о том:

1) что проживающие в гор. Майкопе, Кубанской области: врач местной городской больницы Алексей Федоров СОЛОВЬЕВ, состоящий на службе по Майкопскому городскому общественному Управлению и гласным Майкопской городской Думы, фельдшерица Афанасия ФИЛАТОВА, майкопский городской врач Лев Васильев ШВАРЦ (чтобы жениться на Марии Федоровне, Лев Борисович принял православие. Найти крестного с именем Борис не удалось. Так отец Жени по крестному стал Васильевичем. – Е. Б.), вольнопрактикующий врач Василий Федоров СОЛОВЬЕВ, потомственный почетный гражданин Андрей Андреев ЖУЛКОВСКИЙ, казак ст. Кужорской Кубанской области Дмитрий Савельев ИВАНЕНКО, помощник присяжного поверенного Минас Георгиев ШАПОШНИКОВ, врач Никита ШАПОШНИКОВ, секретарь Майкопской городской управы КОЛЫЧЕВ и член Майкопской городской управы, мещанин г. Чауссы Могилевской губернии Петр Иосифов ПЕТРОЖИЦКИЙ, усвоив себе воззрение крайних левых партий, питают сильное озлобление против существующего Правительства и, войдя между собою в тесную связь, тайно пропагандируют среди местного населения идеи в духе программы Российской Социал-Демократической Рабочей Партии, хотя открыто в сем и не выступают, внушая народу о слабости Правительства, неспособного к борьбе с ними – социалистами, что наглядно доказывают тем, что на службу в Майкопские: городскую управу, больницу и др. общественные учреждения, пользуясь там большим влиянием по своей службе и – среди уже распропагандированных ими Майкопских гласных, они принимают лиц с политическим прошлым, неприязненно относящихся к Правительству, и всячески их поддерживают, как нравственно, так и материально, чем развращающе влияют на местное население, умаляя в глазах последнего значение Правительства;

2) что по справкам в делах Кубанского Областного Жандармского Управления оказалось, что многие из перечисленных лиц за былую преступную, противоправительственную деятельность уже отбыли административную по суду ссылку;

3) что по тем же агентурным сведениям выше переименованные лица в своем поведении не исправились, а продолжают и в настоящее время свою преступную работу, обставляя последнюю крайнею конспирацией;

4) что вышеизложенное находит подтверждение в отзыве г. Майкопского Полицмейстера от 17 апреля 1912 года за № 126 и в показаниях по делу мещанина Михаила Ясовенко и казака Ивана Пащенко;

5) что такую преступную деятельность: Алексея и Василия СОЛОВЬЕВЫХ, Афанасии ФИЛАТОВОЙ, Льва ШВАРЦА, Андрея ЖУЛКОВСКОГО, Дмитрия ИВАНЕНКО, Минаса и Никиты ШАПОШНИКОВЫХ, КОЛЫЧЕВА и Петра ПЕТРОЖИЦКОГО, следует признать весьма вредною для общественного порядка и спокойствия и крайне опасно по своим последствиям в политическом отношении, а посему ПОСТАНОВИЛ: на основании Положения о Государственной охране, ВЫСОЧАЙШЕ утвержденного 14 августа 1881 года, подвергнуть всех вышеперечисленных лиц обыску, поступив с ними по результатам такового, и возбудить о всех них в указанном порядке переписку, по исследовании степени политической их благонадежности.

Полковник ТИХОБРАЗОВ».

Но обыски вновь ничего не дали, так как «ответчики» были предупреждены.

А в жизни Евгения Шварца поэзия приобретала такое же, пожалуй, значение, что и любовь. И однажды произошло событие, определившее всю дальнейшую его литературную жизнь:

– Я писал стихотворение, как всегда, очень приблизительно зная, как я его кончу. Писал просто потому, что был полон неопределенными поэтическими ощущениями. И вдруг мне пришло в голову, что я могу описать облако, которое, как палец, поднялось на горизонте. Я его не видел, а придумал. И это представление с непонятной мне сегодня силой просто ударило меня. Не самый этот образ, а сознание того, что в стихотворении я хозяин. Что я могу придумывать. Эта мысль просто перевернула меня. Я хозяин! И я написал стихи о распятии, очень плохо вырезанном деревенским плотником, но перед которым, плача, с деревенской верой молилась женщина. Я был в восторге. Эта выдумка с неожиданной силой осветила или, не знаю, как сказать, переделала мою привычную систему писать. Нет, даже способ жить. Я не могу теперь объяснить, что особенно необыкновенно значительное чудилось мне в этой выдумке. Но я помню чувство счастья, когда описывал погоду, в которую молилась у креста женщина. (…) Я словно заново научился ходить и смотреть, а главное говорить. Полная моя невинность в стихотворной технике не только не мешала, а скорее помогала. Я просто ломал размер. (…) Итак, я писал помногу – целые поэмы. Название этих первых вещей я помню до сих пор: «Мертвая зыбь», «Четыре раба», «Офелия», «Похоронный марш». Были эти стихи необыкновенно мрачны. Я был до того счастлив в то время, что не боялся описывать горе, мрак, отчаяние, смерть. Для меня все эти понятия были красками – и только. Способом писать выразительно. Я нашел способ что-то высказывать, говорить свое… Рассказывалось все это тяжело, нескладно, но я был счастлив и доволен. Вот это и было событием. Я овладевал или нашел дорогу к овладению тем, что стало для меня и верой и целью, самым главным в жизни, как я теперь вижу. Я нашел дорогу к писательской работе. (…) Овладев этой своей дорожкой, я стал смелее и увереннее. Теперь я не сомневался, что «из меня что-то выйдет». Я стал много спокойнее и увереннее, особенно вне дома. Я изменился, а в семье все оставалось по-прежнему. Вот тогда-то Юрка, по своей манере, начиная и отдумывая, и снова набирая дыхание, сказал наконец по зрелом размышлении: «У вас нет семьи. Поэтому ты ищешь её у нас или у Соловьевых».

В 1913 году Евгений Шварц закончил реальное училище. «Я давно решил стать писателем, но говорить об этом старшим остерегался, – запишет он 28 июля 1952 года. – Считалось само собою разумеющимся, что я должен после среднего получить и высшее образование. Но куда идти? Казалось бы, что самым близким факультетом к избранной профессии был филологический. Но для реалиста он был невозможным из-за латинского и греческого языков».

И на семейном совете посчитали, что лучше всего было бы идти Жене на юридический факультет. Однако и тут стало препятствием незнание латыни. Тогда было решено, что он поедет в Москву, в только что открытый там Коммерческий институт. Смысл этого решения заключался в том, что в 1911 году по распоряжению министра народного просвещения Л. А. Кассо за антиправительственные выступления несколько тысяч студентов были исключены из Университета. В знак протеста 131 профессор тоже покинули Университет, и большая их часть перешла в Коммерческий институт. Но если сына не примут туда, он все равно останется в Москве, будет слушать лекции в Народном университете им. А. Шанявского и готовиться к сдаче экзамена по латыни.

В тринадцатом году закончила гимназию и Наташа Соловьева. На её семейном совете было решено, что она поедет в Петербург, на Бестужевские курсы. Лёля попросилась у родителей ехать с нею. Обещала поступить на курсы вольнослушательницей, а восьмой класс закончить экстерном и получить аттестат зрелости.

Собрался в Петербургский университет и Юра Соколов.

«Сегодня исполнилось два года с тех пор, как я начал вести эти тетради на особых условиях, заключенных с самим с собой, – записал Евгений Львович 24 июня 1951 года. – Я решил во что бы ни стало писать нечто ни для чего и ни для кого. Научиться рассказывать все. Я стал позволять себе всё: общие места, безвкусицу… запретил себе зачеркивать что бы то ни было… Запретил себе переписывать то, что написано, так что я, вероятно, повторяюсь. К чему это привело? Начав писать все, что помню о себе, я, к своему удивлению, вспомнил много-много больше, чем предполагал. И назвал такие вещи, о которых и думать не смел. Но боюсь, что со всеми своими запрещениями я их именно только назвал, а не описал. И чем я взрослее, тем труднее мне описывать. Но я не врал. В первые дни записей я своими рассказами раза два был близок к тому, чтобы заслонить от себя пережитое или по-новому осветить. Но это прошло. Пережитое воскресало для меня день за днём, иногда с такой ясностью, что терялось ощущение чуда, с которым я смотрел на майкопские времена. Но, видимо, пришло время ставить задачи потруднее. Написав эти слова, я с удовольствием и удивлением заметил, что мне жалко будет бросать эти воспоминания».

На мой взгляд, самое важное и лучше всего описано душевное состояние Жени в разные временные отрезки его жизни. Поэтому я так щедро ими и пользовался. И буду пользоваться впредь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю