355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Биневич » Евгений Шварц. Хроника жизни » Текст книги (страница 28)
Евгений Шварц. Хроника жизни
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:59

Текст книги "Евгений Шварц. Хроника жизни"


Автор книги: Евгений Биневич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 50 страниц)

– Мы оравнодушели ко всему, кроме голода. Да, к голоду привыкнуть невозможно. Я каждый день ходил в Дом писателя, где выдавали мне судок мутной воды и немного каши. И в булочной получали мы 125 грамм хлеба. И несколько монпансье. И всё. И в положенное время, когда подходила очередь, дежурил я на посту наблюдения… В те дни ты понимал одно: город умирает с голоду. И неизвестно – что тебе делать, где твое рабочее место… То из одной квартиры, то из другой выносили зашитого в простыню мертвого, везли на кладбище на санках. Шел ноябрь сорок первого, когда город ещё держался. По слухам, умирало двадцать тысяч в день. Но мертвых ещё не бросали где придется. Но уже установилось во всем существе города нечто такое, что понять мог только переживший. В эти дни позвонили мне по телефону, что мама в Свердловске заболела дизентерией. Потом тромб в ноге. И ногу ампутировали. А вскоре узнал я, что она умерла, и никак не мог в это поверить. Никак! Когда-то, лет в семь, я твердо решил, что покончу с собой, когда мама умрет. И вот почти через сорок лет сестра Валиной жены сообщила о маминой смерти. Но жизни вокруг не было. Одурманивала путаница сошедшего с ума быта. И я ничего не понял, попросту не поверил в смерть мамы. Я считал, что она в безопасности. И она так считала. Незадолго до известия о её болезни получил я письмо от неё, неожиданное в наших обычаях ласковое, как будто подводящее итоги всей жизни. Маме казалось, что она бросила меня одного в Ленинграде, и чудилось ей, что она виновата передо мной. И вот она умерла далеко за линией затемнения и голода, и боев, и я не никак не мог в это поверить.

Театры перестали работать. Пребывание театров в городе становилось бессмысленным. И Акимов, с которым я встречался все чаще, поднял разговор о том, что надо эвакуироваться. И чтобы я присоединился к театру. И мне хотелось уехать. Очень хотелось. Я не боялся смерти, потому что не верил, что могу умереть. Но меня мучила бессмысленность положения… Что тут, в блокаде, я мог делать? Терпеть?.. И голод, безнадежный голод!..

Еще раньше началась сложная политика в деле эвакуации. С одной стороны – нельзя поднимать панику. С другой стороны – надо разгружать город. Впрочем, к этому времени город разгрузить было трудно – эвакуировали только на транспортных самолетах. Руководство составляло списки. По своим соображениям нарочито таинственно. А вместе с тем и на желающих выехать, и на не высказывающих никакого желания смотрело руководство одинаково подозрительно. Это хорошо сформулировала одна балерина: «Уезжаешь – бежишь, остаешься – ждешь». (То есть ждешь немцев).

Однако, первого декабря Евгения Львовича вызвали в Управление по делам искусств и сказали, что числа шестого он вместе с театром Комедии эвакуируется из Ленинграда. 5 декабря сказали, что выезд переносится на седьмое, потом – на девятое. В конце концов, оказалось, что Шварцы едут не с театром Комедии, а с какой-то «профессорской группой».

Вывозили на самолетах, поэтому можно было взять с собой только по десять килограмм на человека. Уложили чемодан с рукописями и самым необходимым. Еле дотащили до весов. Оказалось 18 кг. Евгений Львович подумал, что весы врут. Но когда перед погрузкой в самолет стали взвешивать чемодан, действительно оказалось, что в нем 18 кг. На себя Евгений Львович надел два костюма, демисезонное и зимнее пальто, чтобы они не входили «в вес». И все равно шуба продолжала «болтаться на нем, как на вешалке». Екатерина Ивановна тоже надела две теплые кофты, три юбки, два пальто. Новую маленькую пишущую машинке «Корона» она взяла в руки, как сумочку, – по той же причине.

В таком виде на рассвете 10 декабря они вышли из дому. На автобусе их привезли в Ржевку, где находился аэродром. Но в этот день самолеты за ними не прилетели. Только на следующий, часов около двух на американских «дугласах» они вылетели из кольца блокады.

В Хвойной почти два дня вообще ничего не евшихлюдей повели обедать. После тарелки густого горохового супа Евгений Львович и Екатерина Ивановна почувствовали, что съесть они больше уже ничего не смогут. А тут подошли к ним раздатчицы и дали ещё полтора килограмма хлеба – не блокадного, настоящего, легкого и пахучего.

Вечером подали состав теплушек. Хвойную решили разгрузить от беженцев и грузили всех без разбора. В их теплушку набилось человек пятьдесят, не считая грудных детей. Постоянно возникали стычки между каждым и всеми. Законом выживания получили два приоритета: «волка ноги кормят» и «война всех против всех». Жуткую эту дорогу Евгений Львович подробнейшим образом описал уже в 1957 году. Читать это невыносимо тяжело. Пропустим её.

(Мы тоже эвакуировались с какой-то организацией в теплушках. Правда, это было 26 августа, а не в декабре, когда у Екатерины Ивановны ночью волосы примерзли к стенке вагона. Ехали мы – мама, я, четырехмесячный брат, бабушка и дедушка. Мне было шесть лет, и я мог не замечать каких-то трудностей. Но то, о чем вспоминает Евгений Львович, той волчьей, вагонной жизни, у нас не было. Это точно).

13-го они были в Рыбинске, 15-го – в Ярославле. Здесь они отошли душой.

– Директор гостиницы только руками развел. Все номера были заняты командованием проходящих через город подразделений. Единственное, что он разрешил, положить в коридоре вещи и подождать нашим женщинам, пока мы найдем где-нибудь пристанище. А тут пришли с репетиции актеры театра и, не спросив, кто мы и что мы, зная только, что ленинградцы, взяли нас к себе. И, позавтракав, отправились опять в театр продолжать репетицию, оставив нас, чужих людей, у себя в номере. Всю жизнь буду благодарен артисту Комиссарову и его жене. И, придя домой между репетицией и спектаклем, они все старались, чтобы нам было удобнее, старались накормить нас…

Николай В. Комиссаров был известным артистом, народным артистом РСФСР. В 1925—27 гг. он играл в ленинградском Театре комедии, потом два десятка лет – в периферийных, а после войны вступил в труппу Малого театра, много снимался в кино: в «Таинственном острове» (капитан Немо), в «Лермонтове» (Бенкердорф), в «Сталинградской битве» (Кейтель), в «Секретной миссии» (сенатор), в «Пржевальском» (Семенов-Тянь-Шанский), в «Убийстве на улице Данте» (Ипполит, отец Катрин Лантье) и других.

– В Ярославле нам выписали такое количество продуктов, какого не получал я потом во всю войну. Огромный круг швейцарского сыра, вареных кур, колбасы. Затем начальник Ярославской дороги позвонил в Москву. И вот для нас в Москве заперли в скором поезде купе, чтобы в Ярославле отпереть. Иначе попасть было невозможно в скорый поезд… И вот мы стоим на перроне, и подходит скорый поезд, и проводник мягкого вагона, проверив билеты, предлагает войти. Чудо! В длинном коридоре тепло, стекла широких окон, откидные сиденья вдоль стенки, занавески. Мы занимаем купе… Поезд двинулся неожиданно, звонков мы не расслышали. Едва миновали мы Всполье, как среди военных заметили мы оживление. Они показывали на небо – и вдруг издали-издали донесся механический звериный знакомый вой. Воздушная тревога! В посветлевшем уже небе увидел я вспышки, словно клочки ваты, – обстреливали самолет противника. И на меня напал смех. Эта тревога после наших блокадных показалась мне такой неуместной, провинциальной. И в самом деле кончилась она ничем…

Киров

Их поезд опаздывал. Пропускали встречные воинские поезда, мчащиеся на Запад, пропускали эшелоны, везущие технику на Восток. Однако эта неторопливость радовала Евгения Львовича. Он отлеживался на полке, выходил из вагона, когда поезд стоял на разъездах.

Но утром 22 декабря Шварцы все-таки доползли до Кирова. Евгений Львович за какие-то баснословные деньги, дешевле никто не брался, нанял розвальни, погрузили в них свой нехитрый багаж и Екатерину Ивановну и двинулись в центр.

Шли долго, тяжело. Сплошь большие деревянные купеческие дома, ныне превратившиеся в коммунальные квартиры, со списками жильцов, укрепленными на столбах ворот. «Выше, выше – и вот площадь, где некогда стоял собор Витберга, о котором рассказывал Герцен, – вспоминая, записал в очередную «амбарную книгу» Шварц. – Сегодня вместо собора раскинулся тут театр. Москве впору, белый, с колоннами, высокий…».

(В пятидесятые годы мне довелось служить в Кирове. Сохранилась фотография, на которой я в солдатской форме на фоне этого театра. Мало того, я в нем выступал. В 1957 году перед Всемирным фестивалем молодежи в Москве, проходили свои малые фестивали, вероятно, во многих городах Советского Союза. Со сцены этого театра я читал «Стихи о советском паспорте» и басню о пьяном зайце и трезвеннике льве, кажется Михалкова (или тогда её ещё не было, а были какие-то другие басни, – не помню). Я хотел показать всё разнообразие своих «артистических способностей». И хотя я стал лауреатом того фестиваля и получил диплом, в Москву меня все равно не послали. Кстати, театр аборигенами посещался плохо, а вот когда выступала в нем солдатская самодеятельность, зал бывал забит полностью. Если бы тогда я хоть что-нибудь знал о Шварце, о том, что он будет главным героем моих литературных изысканий и что он жил здесь полтора года… – Но это так, к слову.)

– Пройдя по улице Карла Маркса несколько домов вниз, мы остановились. Вот наш номер. Мы въехали в узкий двор, в конце которого стоял длинный-длинный амбароподобный двухэтажный дом, однако с двумя просторными террасами. Я взбежал на лестницу и замер – услышал Наташин голос. Она разговаривала о чем-то с бабушкой по хозяйственным делам. Я окликнул её. Она ахнула. Воззрилась на меня с той радостью и остротой внимания, которая возможна в 12 лет, и унеслась за мамой. А мы с бабушкой, которая охала и причитала, поднялись наверх…

Гаянэ Николаевна рассказывала об этой встрече несколько иначе. Евгений Львович за то время, что не виделся с дочерью, так изменился, что она прибежала к матери и сказала: «Мама, там какой-то дяденька говорит, что он мой папа».

Чуть ли не на следующий день Шварц пришел в театр, где теперь работал ленинградский Большой Драматический театр, и встретил Леонида А. Малюгина, тогдашнего завлита театра. Глядя на Евгения Львовича, Малюгин сказал: «Теперь я понимаю, что такое блокада!».

Покормив Шварца в столовой, пошли к Льву С. Руднику, худруку и директору БДТ. «Молодой, высокий. С таким выражением лица, что он, пожалуй, не прочь в драку, меня тем не менее принял милостиво». Обещал комнату, если какая-нибудь освободится в театральном общежитии. Выдал постоянный пропуск, в графе которого – должность – значилось «драматург».

В театре им выдали карточки. Отоваривались хлебные тут же – в театре, а продуктовые шли на обеды в столовой ученых, куда их прикрепили.

– Через несколько дней Рудник вызвал меня и сказал, что в теадоме освобождается комната, которую он отдает нам. Второй раз спасало меня могучее межведомственное учреждение – театр. Комната освобождалась из худших, в первом этаже, прямо против входной двери – сильно дуло. Низ окна оброс таким толстым слоем льда, что отколоть его, не повредив стекло, возможности не было. Да и не следовало. Лед естественным, арктическим путем законопатил все щели, так что в окно не дуло. Получили мы комнату 31 декабря 1941 года. И переехали из суеверия сразу, чтобы под Новый год ночевать уже у себя. Мебели не было. Ни стульев, ни постели. Один платяной шкаф, да ещё большой стол стоял у обледенелого окна. Новый год встречали с Наташей у Гани и Альтуса… Холодова обижалась и кричала, и я рад был, когда оказались мы у себя. Мы спали на нашем длинном парусиновом чемодане, и я был почти счастлив. Комната есть. В Детгизе, эвакуированном в Киров же, меня встретили приветливо и дали работу – написать примечания и предисловие к книге «Без языка» Короленко. Пришла телеграмма из Алма-Аты, подписанная Козинцевым, Траубергом и ещё кем-то, приглашающая срочно перебираться к ним. Следовательно, уехав из Ленинграда, я не остался в одиночестве и нужен кому-то.

С утра первого января сорок второго года уселся я за работу. Писать пьесу «Одна ночь». Я помнил все. Это был Ленинград начала декабря сорок первого года. Мне хотелось, чтобы получилось вроде памятника тем, о которых не вспомнят. И я сделал их не такими, как они были, перевел в более высокий смысловой ряд. От этого все стало проще и понятней. Вся непередаваемая бессмыслица и оскорбительная будничность ленинградской блокады исчезли, но я не мог написать иначе и до сих пор считаю «Одну ночь» своей лучшей пьесой: что хотел сказать, то и сказал.

А были они (удостоенные Шварцем памятником) совсем другими. Да и всё, о чем рассказывала пьеса, было иным. Совсем иным. Их жакт, в котором расположился штаб МПВО, находился в полуподвальной, большой комнате с высоким потолком (и в пьесе – тоже). Когда-то здесь проходили репетиции шереметьевского оркестра. Кто-то пустил слух, что самое безопасное место здесь в дальнем углу. Там и устроилась начальница МПВО «Груздиха», как называет её Шварц, – «злая, как все в это время». Но, по-моему, не как все, скорее всего, такой же она была и в мирное время. Но тут она обрела ещё и кое-какую властишку. Сама в дежурствах не участвовала, но «беспощадно распределяла дежурства» других, писал сам же Евгений Львович, вспоминая ту пору, «и свирепо обиделась, когда управхоз не дал ей светящегося значка, фосфоресцирующего на пальто, что, я думаю, в конечном счете, отправило несчастного на тот свет. Ей он не дал значка на том основании, что она не выходит во двор, но все равно её мрачная и страстная душа приняла это за оскорбление… Погибал город. Шла война у самых окраин, а большинство баб в жакте оставались суетными и злобными. Некоторые оставались таинственными. Лесючевская, правая рука Груздевой, – вот и ещё один жактовский персонаж, – достав домовые книги, беседовала шепотом с человеком в штатском пальто и военных сапогах… Работало хорошо санитарное звено – по этому случаю и взвалили на него всю работу: собирать по квартирам бутылки для борьбы с танками, вызывали их к больным, когда не было врача» и т. д.

И однажды, в октябре, Евгений Львович сказал С. Спасскому, дежурившему с ним на чердаке, что «главная подлость в том, что если мы выживем, то будем рассказывать о том, что пережили, так, будто это интересно. А на самом деле то, что мы переживаем, – прежде всего неслыханные, неистовые будни. И Спасский согласился со мной!».

И вот теперь Шварц по свежим следам рассказывал об их жакте (или жактах вообще) и тамошних людях, но не так, как было у них (ибо это «неинтересно»), а как хотелось, чтобы было. И таких, конечно же, было большинство. И он их тоже знал. О буднях блокадной жизни «простых людей» и рассказывала пьеса.

«Первый год эвакуации Шварц прожил сносно, – вспоминал Л. Малюгин. – Попал он в Киров, пережив самое трудное, самое голодное время ленинградской блокады. Он въезжал в Киров с естественной радостью человека, обманувшего собственную смерть, ускользнувшего от неё в самый последний момент. Он поселился в общежитии и на следующее утро отправился на базар. После ленинградской голодовки, микроскопических порций, он ахнул, увидев свиные туши, ведра с маслом и медом, глыбы замороженного молока. Денег у него не было, да торговцы и брали их неохотно, интересуясь вещами. Шварц в первый же день, видимо, думая, что это благоденствие не сегодня-завтра кончится, променял все свои костюмы на свинину, мед и масло – он делал это тем более легко, что они висели на его тощей фигуре, как на вешалке. В ту же ночь все сказочные запасы продовольствия, оставленные им на кухне, напоминавшей по температуре холодильник, были украдены. Украли их, вероятно, голодные люди; кто был сытым в ту пору, – только проходимцы да жулики. Но все равно тащить у дистрофика-ленинградца было уж очень жестоко. Однако Шварц не ожесточился, успокоил жену, которая перенесла эту кражу как бедствие, и сел писать пьесу».

Наверное, все-таки что-то, например, свинину, Шварцы пристроили на подоконнике у замерзшего окна, иначе из чего бы Екатерина Ивановна делала «громадные котлеты» для Юнгер и Акимова? Или в тот – первый раз – Евгений Львович обменял не все костюмы, а лишь один из них.

Да, через несколько дней появился в Кирове театр Комедии, выехавший из Ленинграда 17 декабря. Они ехали эшелоном в Копейск, который Шварц называет Копьевском, не пересаживаясь в скорый, как это сделали Шварцы. Артистам было удивительно, что они никак не могут объяснить живущим в Кирове, что такое блокада.

Из рассказа Елены Владимировны Юнгер: «Улетали мы из Ленинграда на трех самолетах… Потом бесконечная однообразная тряска в теплушках… Сознание вдруг пробуждалось и исчезало куда-то… И наконец – город Киров! Неустойчивая память сохранила о нем какие-то обрывки. Помню, как мы тащимся с Николаем Павловичем (он с палочкой) по длинному, пустому коридору какой-то школы. Впереди шагает парень с двумя ведрами воды. Из одного идет пар. Какая-то школьная «умывалка» с длинными раковинами на стене. Вода из кранов не идет. Холодно. Как капустные листья, сдираем одежки, наверченные на себя ещё в Ленинграде. Поливаем друг друга теплой водой. Неужели это правда? Боже мой, как невероятно похудел Николай Павлович! Это уже даже не скелет, а что-то совсем неосязаемое.

А потом начинается фантасмагория. Мы сидим на мягком диване за круглым столом, покрытым скатертью. Звучит милый голос Евгения Львовича Шварца… Екатерина Ивановна хлопочет, накладывая что-то в тарелки. На столе котлеты. Огромные. Никто никогда не видел таких котлет. Глаза слипаются, все пропадает куда-то… и возникает опять. И вдруг – лицо Николая Александровича Подкопаева, нашего близкого друга. Мы не видели его с начала войны. Как он очутился здесь? Николай Александрович – физиотерапевт, один из ближайших учеников Ивана Петровича Павлова… Какой счастливый случай занес его именно сейчас, именно сюда, в Киров, в комнату Евгения Львовича… Да ведь это колдовство!.. Ну, конечно, мы в доме у нашего любимого волшебника Евгения Шварца, это его рук дело… Глаза закрываются, открываются, мысли путаются… Как в зачарованном сне возникают милые, удивительно довоенные лица, мелькают огромные котлеты, проносится запах пирогов… Дремота охватывает все плотнее… С нею никак не совладать, но, несмотря на неё, присутствие этих дорогих, любимых лиц вселяет уверенность в будущем, успокаивает, и сон окончательно побеждает затуманенное сознание.

И опять стук колес и подрагивание поезда…».

Вероятно, в эти несколько кировских дней Акимов и сделал тот страшный портрет Шварца, который поместили издатели на обложку книги «Житие сказочника. Евгений Шварц».

– Жизнь установилась серая. Прежде всего стоящая над всем и за всем война, чувство смерти, закрывала свет. И жили мы впроголодь. В театральной столовой вывешивалось ежедневно одно и то же меню: «I – суп из костей, II – кровавые котлеты». Иногда на второе давали завариху – это было ещё хуже, чем кровавые котлеты, – заваренная кипятком мука, кисель не кисель, каша не каша, нечто похожее на весь вятский быт. Мучительно было отсутствие табака. Чего мы только не курили за это время, вплоть до соломы с малиновыми веточками. Однажды я обменял ночную рубашку на спичечный коробок махорки. Такова была мера на рынке – спичечная коробка… Картошка, дошедшая к тому времени до 80 рублей кило. [Везде было одно и то же. В Свердловске как-то на 25-рублевую облигацию мы выиграли 75 рублей. Пошли с дедом на базар, и на них купили как раз килограмм картошки. Вот был праздник!]. Молоко – 25 рублей бутылка, по-ленинградски говоря, водочная полбутылка. Мясо – сто рублей. Однажды стояли в очереди за маслом – тысячу рублей килограмм. Брали по пятьдесят, сто грамм…

Но у меня в те дни было очень ясное желание оставаться человеком вопреки всему. И Малюгин, много работавший, чувствующий себя ответственным за весь театр, грубоватый и прямой, помогал мне в этом укрепиться. Читал ему отрывок за отрывком пьесу. Писал для Детгиза… Словом, я стал врастать в кировскую жизнь. Счастливее всего чувствовал я себя от того, что работаю… И так или иначе, всё более подчиняясь вятскому быту и все менее ему подчиняясь, дописал я пьесу. И была назначена читка на труппе. Большое фойе, наполненное до отказа. Белые стены. Актеры. Чтение имело неожиданно большой успех. Театр заключил со мною договор. Пьесу послали в Москву на утверждение в Комитет… Прошел весь март – ответа не было. Да вначале я как-то и не ждал ответа. Мои пьесы для взрослых шли так редко, что чтение их на труппе, да ещё с успехом – казалось мне окончательным результатом. В театре вообще относились ко мне дружелюбно, а после читки стали совсем ласковы.

Не дожидаясь ответа из Управления по делам искусств, начались репетиции «Одной ночи». Оформить спектакль взялся Владимир Васильевич Лебедев, выдающийся график, который в тридцатые годы оформлял все детские книжки С. Я. Маршака. Это была единственная его театральная работа. И уже в семидесятые годы, показывая мне свои эскизы к спектаклю, он забыл, как называлась тогдашняя пьеса Шварца. К несчастью, мне тогда и в голову не пришло каким-нибудь способом переснять их, – ведь это единственное, что сохранилось от того не поставленного спектакля.

Да, «Одну ночь» в Москве «забраковали»…

– И я взялся за новую. И вторую пьесу, хоть писалась она не для Большого драматического, Малюгин встретил так же внимательно, со свойственным взрослым уважением к чужому труду…

В Кирове, помимо тех, о ком уже шла речь, из наиболее близких знакомых Евгения Львовича оказались Анатолий Б. Мариенгоф с женой – Анной Б. Никритиной, бывшей артисткой Камерного театра, теперь служившей в БДТ; Павел К. Вейсбрем, в настоящее время режиссер БДТ, скульптор Сарра Д. Лебедева, художник-аниматор Евгений И. Чарушин, написавший в Кирове масляный портрет Шварца, который теперь висит на стенке у его внучки Маши.

А друзей война разбросала по фронтам и стране. Теперь связь с ними могла поддерживаться только через почту.

Слухи по театрам, даже во время войны, разносились достаточно быстро. Уже 14 января 1942 года из сибирского Анжеро-Судженска, куда был отправлен Новый ТЮЗ, писал ему Леонид С. Любашевский (Любаш).

«Шварц дорогой, милый. Несказанно рад, что ты в Кирове с Катюшей. Если тебе там будет неуютно, то в Анжерке ты всегда встретишь людей, которые тебе будут бесконечно рады, устроят комнату, добудут уголь и электрическую лампочку. Впрочем, лампочку лучше захвати с собой, тут догорают последние. Скоро пойдет твоя «Снежная королева». Декорации для последнего акта обеспечены: выбьем ещё одно стекло на сцене, и все получится само собой. «Красная Шапочка» имела четыре аншлага и идет теперь для взрослых. Новая твоя пьеса, которую ты напишешь, будет поставлена в две недели. Я тоже написал пьесу, но она сейчас в Реперткоме в Москве. Если по старой памяти, то её сначала должны запретить, потом уступить на поправки, потом и т. д. Словом, надеюсь, что на премьеру ты успеешь.

Будь здоров. Целую вас, Л. Любаш».

Новый ТЮЗ поначалу обосновался в горняцком городке Анжеро-Суджденске. Открылся первый сибирский сезон 1 октября спектаклем «Правда хорошо, а счастье лучше». 7 декабря впервые показали «Красную Шапочку», которую возобновили В. Андрушкевич и художник М. Григорьев. Переменилось и большинство исполнителей: теперь Ежа играл Э. Галь, Зайца – А. Тимофеева, Волка – А. Боярский и др. А 11 февраля 1942 года Б. Зон выпустил обновленную «Снежную королеву». Теперь Кея и Герду исполняли Г. Спасская и А. Тимофеева.

Первое же письмо (из сохранившихся) 12 февраля Евгений Львович написал Михаилу Э. Козакову в Молотов, который там служил завлитом в театре на Мотовилихе, где работала труппа ленинградских артистов под руководством И. Ефремова.

«Дорогой Миша!

Давно уже собираюсь написать тебе, но жизнь не дает. Сейчас подвернулся случай – едет к вам земляк, артист в прошлом, лейтенант в настоящем, товарищ Орешкин Леонид Федорович. Пишу тебе, Миша, с ним, чтобы сообщить тебе три вещи.

1) Я, Мишенька, жив и только недавно стал привыкать к этому обстоятельству. Мы с Катериной Ивановной (которая тоже теперь худенькая. Она кланяется тебе) не были уверены, что выедем из Ленинграда.

2) Выехав, я думал отдохнуть. Но немедленно стал писать пьесу под названием «Одна ночь». Главная роль характерная, женская. От роду этой характерной женщине – сорок пять лет. Место действия – контора жакта в Ленинграде. Время – от 9 часов вечера до семи часов утра.

3) Пьеса эта близится к окончанию. Не позже 1-го марта я её закончу. Присылать ли её, эту пьесу, тебе?

Должен тебе похвастать: несмотря на то, что я теперь худенький, пьеса, по мнению Л. Малюгина, П. Вейсбрема, А. Мариенгофа и других, написана без скидок на беженское положение. Я, Миша, пишу эту пьесу очень старательно, изо всех сил. Что ты на все это скажешь?

Очень много мог бы рассказать тебе и, надеюсь, расскажу при встрече. Живем мы здесь пока ничего себе. Главная трудность – почти полное отсутствие денег и вещей (самолетные пилоты нас ограбили – в смысле вещей).

Жду ответа по адресу: г. Киров (областной), ул. Карла Маркса, дом № 51 акомната 10. Привет Зое и детям.

Е. Шварц».

Последнее вызывает некоторое недоумение. В воспоминаниях Шварца говорится только об одном – большом, парусиновом – чемодане, на котором они ночевали в первую кировскую ночь, вместо матраса. О костюмах,которые Шварц променял на продукты, говорит Малюгин. Рукописи и даже «Женичкины письма», взятые с собой Екатериной Ивановной, тоже в сохранности вернулись в Ленинград. И хотя кто-то о краже тоже рассказывал мне, что же пропало? Вероятно, второй чемодан.

В Молотове оказались и Слонимские. Первое письмо к ним не сохранилось, зато Евгений Львович получил их ответ:

«Дорогие Женя и Катя, очень обрадовались вашему письму, которое передала Карская. Мы знали, что вы в Кирове, где это, куда – этого не ведали. Живем в номере гостиницы. Сережа переболел корью, воспалением легких и воспалением среднего уха (осложнение кори). Пишу. Даже I-актную пьесу написал. Организовали здесь отделение Союза <писателей>, издание альманаха, ещё кое-что. Отношение молотовских властей очень хорошее. Из Л-града приехали – Спасские (была восторженная встреча Верочки с Сережей), <нрзб>, Гор, Вагнер, <нрзб>, Меттер, д-р Цырлин, в пути (уже в Костроме) Заболоцкая с детьми. В других направлениях выехали – Раковский, <нрзб>, Смироновы… На несколько дней приезжали Штейны и Бялик (уже вылетели обратно). Тихонов – в Москве. Ждем следующих партий – должны быть ещё Пахомов и др. Отправляем приезжающих в Черную, где сытно.

Рассказы приезжающих передать не берусь. Знаешь ли ты, что на фронте погиб (от воспаления легких) Сережа Семенов? А. М. Семенов тоже умер.

Живем Ленинградом больше, чем Пермью… О том, какова тут жизнь, как-нибудь расскажу при встрече. Здесь иногда прочесываю мозги с симпатичным и несчастным Тыняновым. Говорить с Кавериным о пьесах, настоящих и будущих, неувлекательно, а все остальное его не интересует. В общем общество – разнообразное. Здесь очень много жен. Очень много. С Мариной Чуковской и Минной Бялик дружим… Связь с Л-ом весьма оживленная, с писателями на фронте тоже – вот Бражник с севера рукопись мне прислал.

Наш гостиничный номер вроде <нрзб>. Но с балконом. С балкона – прямо напротив сад. В саду – Кировский театр. Убери его – и город опустеет. Ужасно хотим увидеться с вами. Но как? Когда? Где? Крепко целуем вас обоих и очень, очень любим. Все-таки я напишу пьесу и пошлю тебе. Просто для чтения. Ради бога пиши нам письма. Целую тебя и Катюшу.

МС.

И я целую тоже и очень прошу вас обоих писать. Сережа тоже целует. Дуся.

Пришли что-нибудь в альманах».

В этот же день пишет ему письмо Виталий В. Бианки из г. Оса:

«Дорогой Женя!

Последнее время здесь <далее зачеркнуто цензурой>… Вот мне и захотелось спросить тебя, не хочешь ли перебраться сюда? <Зачеркнуто цензурой>. Но август, сентябрь и октябрь были сыты: была своя дичь, своя рыба, и хоть не успели мы сюда к огороду, кое-что получили от земли: работали месяц в колхозе. Без земли, воды и леса нынче не проживешь. Весной надо класть перо и робить. Вот я и говорю: валяй, ребята, собирайся в кучку, – дружно – не грузно, а врозь – хоть брось. Соорганизуем трудовую артель. Будут и овощи, и дичь, и рыба, и молоко. Тут это можно: места обильные. Если Вы с Екатериной Ивановной присоединитесь к нам – будем рады. Я тут пишу (для Москвы), работаю по краеведению и в музее, читаю по школам. Дочь – художницей в Доме культуры! Тут, во всяком случае, лучше, чем в Молотове, где из наших коллег как-то устраиваются одни крысы.

Из знакомых тут только Мария Валентиновна Малаховская. Собираются приехать Е. Брандис, В. Воеводин и др.

Пиши. Обнимаю. Привет Екатерине Ивановне.

Твой Виталий».

А 1 марта Мих. Козаков отвечает Шварцу: «Здравствуй, дорогой Женя! Спасибо тебе за весточку. Прости за запоздалый ответ: уж очень приходится мотаться по всяким делам и поводам. С нетерпением я и театр ждем твоей пьесы. Будь уверен, что она не задержится у нас постановкой. И деньги тебе вышлем. Словом, сделаем все, что нужно. Неделю назад дали премьеру Вениной пьесы «Дом на холме». Пусть Толя тоже шлет пьесу. Всем найдется место. В конце апреля идет моя «Россия, помоги мне»… Очень печальные сведения о Борисе Михайловиче – останется ли жить. С ужасом думаю об этом. Два месяца не имею сведений о своей матери и сестре. Словом… Как ты, дорогая Катя? Эх, встретиться бы нам! Надеюсь на это. Как живет наша кировская колония?.. Жизнь Юрия Николаевича очень меня печалит: он с большим трудом передвигается по коридору. Зоя – тощая, больная, поседевшая, я, брат, тоже уже в разряде стариков. Ну, ничего. Дети здоровы, а это – главное. Как дочка? Привет Альтусам… Возвратилась ли Нюша с фронта? Пишите, друзья, – мы все счастливы, получая от вас весточку. С трепетом ждем радостных вестей о Ленинграде. Но вот Боря, Боря, – все время стоит он у меня перед глазами! Катю и тебя нежно целую и обнимаю. Твой Миша».

Толя – Мариенгоф, Боря, Борис Михайлович – Эйхенбаум, Юрий Николаевич – Тынянов, Нюша – Никритина… Вспоминая ту пору, В. Каверин писал: «В годы войны я написал пьесу, которая называлась «Дом на холме» и была поставлена во многих театрах. Шварц увидел её в Кирове и сказал мне, что он испугался. Пьеса была, по его мнению, не только плоха, но почти неприлично плоха. Я согласился».

Юрий П. Герман писал из Архангельска, не зная точного адреса Шварцев, и тоже звал к себе. Письмо адресовано на «Областной Драматический театр, т. Альтусу». И на конверте же: «Прошу передать или переадресовать драматургу Евгению Львовичу Шварцу».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю