Текст книги "Евгений Шварц. Хроника жизни"
Автор книги: Евгений Биневич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 50 страниц)
Неосуществленное
Если подвести итоги литературной жизни Евгения Шварца за тридцатые годы, то окажется, что неосуществленного было больше, чем того, что было снято или поставлено на сцене.
Любопытный документ хранится в архиве Ленфильма: «Сведения о сценариях и картинах, находящихся в производстве. 1936 г.»:
««ЛЕНОЧКА И ЛЕВ». Короткометражка. Должна была быть запущена зимой 1936 г. и выпущена 1/V. Сценарий был готов в срок. Но в виду того, что режиссер, который должен был снимать (А. Кудрявцева), был ещё занят работой над фильмом «Леночка и виноград», картина не была запущена, т. к. там зимняя натура. Картина может быть поставлена только зимой 1936—37 г.».
«ЛЕНОЧКА ВЫБИРАЕТ ПРОФЕССИЮ». Срок запуска – 1.9.1936. Сценарий не получился. Картина будет заменена другой, тоже детской «Брат и сестра». Сценарий поступит в первых числах июня».
«ЛЕНОЧКА ЛЕТОМ». Вместо «Леночка и Лев», которая, как указано выше, не могла быть снята зимой из-за задержки режиссера, в первых числах мая приходит другая короткометражка – «Леночка летом», режиссер Кудрявцева».
«ОВИЕДО». Автор Е. Шварц. Режиссер С. Юткевич. Картина о героических днях борьбы астурийских горняков и революционного крестьянства Испании против фашистской диктатуры. Сценарий будет сдан 1/VII».
И план работы режиссеров:
С. Юткевич. «Овиедо». Срок вступления 1/1 – 37.
Иогансон. «Брат и сестра». Срок вступления 1/IV – 36.
Кудрявцева. «Леночка летом». Срок вступления 1/VI – 36.
Здесь комментариев не требуется – об этих сценариях-несценариях речь уже шла. «Овиедо», как сценарий, не состоялся (т. е. не был написан). Не были сняты сценарии «Клад» («Маро»), «Брат и сестра», хотя о последнем был вполне благоприятный отзыв Р. Мессер: «Большим достоинством сценария следует считать подлинную детскую увлекательность и образов детей, и всех мотивировок их поступков. Дети эти любознательны, но в них нет и тени резонерства, умничания. Развиваясь драматически очень стройно, сценарий с большим тактом и правдивостью включает в себя мотивы советской семьи, отношений детей и родителей, детской дружбы. Сценарию свойственна свежая выдумка, в нем много приключений. При этом он реалистичен».
Не увидели света рампы пьесы Шварца «Принцесса и свинопас» и «Гогенштауфен».
И хотя о многом из этого уже написано здесь, собранное вкупе, оно показывает масштаб неосуществления. А каждое из них – душевная травма для автора.
Но, возможно, со временем к этим «отказам» у Евгения Львовича выработался иммунитет (сколько же можно!), и к неудаче с последней пьесой этого периода – «Наше гостеприимство», – он отнесся спокойнее?
Мне кажется, что «Наше гостеприимство» Шварц писал от отчаяния этих неосуществлений. Тревожное время – «если завтра война…» Нужна «патриотическая» пьеса? Может – её поставят? Вражеский самолет-разведчик совершает вынужденную посадку на территории СССР. Туристская группа натыкается на него. Конечно, вооруженные фашисты берут в плен всех. Но помимо ремонта и всего прочего, им нужна вода. Вероятно, они плохо подготовились к полету: не знают, куда попали, в какой стороне город, деревня, ближайший колодец. Зато это знают наши советские туристы. И одного из них фашисты посылают за водой, оставляя остальных в заложниках. Воду им приносят, но приводят и наших красноармейцев.
Писалась пьеса для Н. П. Акимова, для театра Комедии. Конечно, материально Шварцам стало жить полегче, чем хотя бы в начале тридцатых, но денег все равно не хватало. От него требовали «советской идеологии». Пожалуйста!
Любопытна переписка Акимова, по каким-то делам находящегося в Москве, и Шварца, летом 1938 года живущего на даче в Разливе.
Акимов – Шварцу. 29 июня 1938 года (даты в данном случае очень важны):
«Дорогой Евгений Львович! Пишу Вам, чтобы сообщить, что за эти дни нужность Вашей пьесы, бывшая доселе несомненной, ещё значительно возросла… Всё говорит за то, что именно с Вашей пьесой мы начнем работу, чтобы именно она явилась первой постановкой сезона… На Вас смотрит с надеждой творческий коллектив, технический персонал и дирекция нашего театра. Местком тоже включился. Я даже начал обдумывать оформление… Не считал бы сумасбродством с Вашей стороны отпечатать 1 акт и переслать его мне. Елена Владимировна шлет свой горячий привет.
Вас тут хвалили. Подробности – по получению пьесы. Ваш Н. Акимов».
Здесь уже писалось, что вся корреспонденция Шварца, оставленная при эвакуации из Ленинграда, погибла во время блокады. Исключение составляют только письма Н. П. Акимова, переписка с которым началась во времена работы над «Нашим гостеприимством». Эти несколько писем, наравне с основными рукописями, Евгений Львович взял с собой.
Шварц – Акимову 2 июля: «Дорогой Николай Павлович! С огромным трудом отрываюсь от пьесы, чтобы ответить на Ваше письмо.
По этому вступлению Вы можете понять, как идет работа. Просто замечательно идет. Я сам себе удивляюсь и только одного боюсь, как бы не испортить то, что как будто несомненно получилось в первом акте. Никому не говорите, – но первый акт мне нравится. Он не имеет ничего общего с первым вариантом и много лучше того, что я Вам рассказывал.
Окончен первый акт – тринадцатого июня. Это будет самый длинный акт в моей пьесе. В нем шестьдесят моих рукописных страниц. Пусть это Вас не пугает – кое-что там несомненно можно будет сократить. Конечно, можно было бы отдать первый акт в перепечатку и послать Вам, но я этого не сделаю вот почему:
Из суеверия.
2. Я буду беспокоиться, думать о том, какое впечатление первый акт произведет в Москве, что вредно отзовется на работе над вторым.
3. Работая над вторым актом, я от времени до времени заглядываю в первый, кое-что меняю, отчего он, первый, улучшается.
4. Больше причин нет.
Мне бы очень хотелось, чтобы вы приехали в Ленинград, как обещали, числа 15–16. Я бы Вам почитал всё, что к тому времени будет готово. Должен Вам признаться, что у меня есть дерзкая мечта – кончить к тому времени всю пьесу. Но боюсь, что это не удастся. Но все-таки мечтаю…
Окончив пьесу, я Вам её перепишу ещё раз с начала до конца. Я желаю следующего: если пьеса не пойдет, пусть это будет не по моей вине. Пусть с моей стороны будет сделано все, что можно. Я очень хочу, чтобы все было хорошо. Ужасно хочу. Мне страшно надоело писать пьесы, которые не идут.
Спасибо Вам за письма. И письмо ко мне, и письмо к Екатерине Ивановне имели на нашей даче большой успех. Особенно понравился Ваш научный домысел о Гете и Эккермане.
Что меня хвалили в Москве, Вы придумали, чтобы я стал бодр, энергичен и самоуверен. Тем не менее, прочитать это было приятно. Вам нужно написать пьесу. Вы психолог…
Катерина Ивановна кланяется Вам и Елене Владимировне, и месткому, который подключился. Я тоже. Жду Вас! Ваш Е. Шварц».
В тот же день, когда Акимов писал Шварцу, он послал письмо и его жене: «Дорогая Екатерина Ивановна! Хорошо зная, как велико то благотворное влияние, которое Вы оказываете на подведомственного Вам драматурга, прошу Вас очень в течение ближайших полутора месяцев увеличить выдачу бодрой зарядки, а также проследить за трудовыми процессами Евгения Львовича.
История знает много примеров отрицательного влияния со стороны близких людей. Софья Андреевна Толстая тормозила, как известно, работу великого прозаика, Эккерман мешал Гете своими разговорами и т. д., и т. д. И м. б. впервые Вам суждено сломать эту вредную традицию, создав в этой области новый образ положительной героини.
Не отпускайте его в город.
Отучайте от заседаний.
Купите перьев, чернил и бумаги.
Когда пьеса будет кончена, мы отметим на общем собрании Ваши заслуги.
Простите, если что грубо сказал, но я от души.
Желаю хорошей погоды, здоровья и прочего по выбору.
Ваш Н. Акимов».
Наконец, пьеса написана. Акимов вернулся в Ленинград. Они её обсудили. Были высказаны кое-какие претензии. Еще в предыдущем письме Николай Павлович предупреждал, что «по принятию пиэсы» он отпустит Шварца «на бархатный сезон на юг (чтобы Вы не писали Зону, а отдыхали)».
И вот они с Екатериной Ивановной в Гаграх. 6 октября Евгений Львович пишет оттуда: «Дорогой Николай Павлович! Отдохнувши и подкрепивши себя морскими купаниями, я с глубочайшим удивлением убедился в том, что пьеса «Наше гостеприимство» далеко не так плоха, как Вам казалось в день моего отъезда 7 сентября, в день её читки на труппе. В этом я убедился сегодня, 6 октября, когда перечитал её внимательно с начала до конца. Прочтя это, Вы подумаете: «Этот сукин сын не собирается переделывать или, как говорится, дорабатывать пьесу! Вот сволочь! Но, впрочем, это хорошо. Значит, её можно будет не ставить». На эти Ваши мысли я отвечаю следующее. Пьесу я дорабатываю, переворачиваю, дописываю и улучшаю. Но мне грустно, что я в неё верю, а Вы – не очень…
Теперь о детских пьесах. Это не от привычки к детским пьесам я заставляю героев говорить несколько наивно. Это – результат уверенности моей в том, что люди так и говорят. Это первое. Второе – это страх перед литературой». И т. д.
На что тут же последовал ответ – 12 октября: «Дорогой Евгений Львович! Вы меня удивляете! Если в итоге всех наших эпопей у Вас создается впечатление, что я хотел бы, чтобы пьеса «Наше гостеприимство» не пошла, – то что должен я делать, чтобы утвердить в Вашем сознании более благородную для меня трактовку моего поведения? Охотно верю, что авторский мазохизм – занятие сладостное, однако, бичуя себя, следите, чтобы при замахивании не бить по соседям. В истории известны случаи сжигания собственных рукописей, однако акт этот не должен производиться в местах, опасных в пожарном отношении: напр. в чужом сарае с сеном или в публичной библиотеке!
Вы должны понять, что дело сейчас поставлено так, что пьеса должнапойти, более чем какая-либо другая. В этом вопрос нашей чести и утверждении всей линии ТеатРа (новое слово в самоутверждении: ещё одна большая буква!). (Акимов всегда писал Театр с большой буквы. – Е. Б.). Поэтому все Ваши сомнения отныне считаю болезненными выделениями утомленного организма. Желаю Вашей моче прозрачности, Вашим мыслям ясности и, все это перепоручая медицине, перехожу к вопросам, непосредственно меня касающимся…
Репетировать нужно начать точно 20-го ноября. К этой дате должна быть кончена вся процедура с Главреперткомом и т. д., переписаны роли и т. д.
Когда Вы думаете возвращаться? Если бы Вы вернулись к 1-му ноября с готовым экземпляром, то
с 1-го до 5-го мы с Вами читаем.
9-го едем в Москву с ней,
15-го возвращаемся в лавровых венках.
20-го экспозиция и сбор артистов…
На сем кончаю. Трудитесь бодро и победоносно! Массовый обоюдный привет между семьями корреспондентов!
Ваш Н. Акимов».
Но мало что зависело тогда от автора или режиссера, которого пьеса устраивала. Шварц ещё не знал, что 15 октября пьеса обсуждалась на «общем закрытом партийном собрании Управления по делам искусств при Ленсовете», посвященном «задачам театрального сезона 1938/39 гг.», с докладом на котором выступил А. П. Бурлаченко. Говорил он и о пьесе, называвшейся к тому дню «Случайность»: «…Талантливая пьеса Шварца «Случайность», но она порочна по ряду моментов. Содержание её: летит через Советскую Россию со специальным заданием сверхвысотный фашистский самолет. Он спокойно пролетает границу и вдруг случайно падает в центре советской территории. Четыре случайно шедшие туриста наталкиваются на этот самолет. Тем нужна вода, а этим нужно арестовать фашистов. И так как последние вооружены, то на протяжении трех актов на нашей советской территории фашисты издеваются над советскими людьми. Такая ситуация для нас не является приемлемой. Поэтому эта пьеса может пойти только при решительных переделках. Я не говорю уже о том, что в этой пьесе есть много неловкостей: когда фашисты уже получили воду, то человек, который принес им воду, говорит: «Теперь я прошу меня выслушать», и пока они выслушивают речь этого советского человека, разумеется, подкрадываются наши войска и захватывают самолет, и фашисты оказываются в плену. Такая политическая нечеткость этой пьесы заставляет её пока с постановки снять для решительной переработки».
Обсуждалась пьеса на секции театроведов и критиков ВТО, на секции драматургов Союза писателей и др. Об одном из них рассказал обозреватель журнала «Искусство и жизнь»: «Откровенные противники пьесы считали для себя необходимым, прежде чем перейти к критике, рассыпаться в комплиментах и реверансах перед драматургом, – а затем уже критиковать со всякими оговорками и недомолвками. Защитники «Нашего гостеприимства» не нашли ничего лучшего, как рассыпаться в похвалах драматургическим качествам произведения Шварца. И те, и другие считали обязательным засвидетельствовать свое совершенное почтение и уважение автору. Полагаем, что в этом меньше всего нуждается Е. Шварц.
Один из участников спора Л. Левин заявил, что «коренное отличие этой пьесы от других пьес, написанных на эту тему, состоит в том, что она по сути своей органична, в лучшем смысле слова, как патриотическая пьеса…». Коренное отличие Левин усмотрел все-таки не в её художественной сути. Он сказал: «Очаровательна пьеса тем, что сделана без выстрелов, хотя пуль и патронов очень много, люди сражаются бездымно, без выстрела, но происходит сражение двух лагерей, и для этого не обязательны выстрелы». О технологических особенностях драматургии Шварца говорили и другие участники дискуссии: Каверин, Голичников, Бонди, Флоринский. Все они отмечали высокое мастерство драматурга, превосходный диалог, тонкий юмор, но этого, собственно, не отрицали и противники их, которые тоже признавали за пьесой «Наше гостеприимство» высокие драматические качества.
Кто же прав? Левин, Каверин, Голичников и другие, утверждавшие, что в пьесе есть столкновение воль и характеров и что пьеса по-настоящему патриотична, или же Цензор, Лебедев, Янковский, утверждавшие, что в основе пьесы лежит придуманная схема, что прекрасные диалоги не раскрывают образов советских людей, что сюжет хорош, но кажется условным и легко переносимым в любую обстановку. На этот вопрос дискуссия не дала ответа».
Странен был предмет спора. Хороша пьеса или плоха, как художественное произведение, значения не имело никакого. Во-первых, потому, что поначалу К. Ворошилов заявил: «Наша граница на замке», и следовательно вражеский самолет на территории СССР – это нонсенс. Или, говоря юридическим языком, – клевета. А во-вторых, пока шли дебаты по поводу патриотизма пьесы, Молотов и Риббентроп подписали пакт о ненападении. То есть фашисты стали чуть ли не союзниками «советских людей», и актуальность пьесы испарилась навсегда.
В докладе «Творческая работа театра Комедии в 1939 г.» Н. Акимов сказал: «Пьеса Е. Шварца «Наше гостеприимство» изъята нами из плана по соображениям политического характера, учитывая новые обстоятельства в международной обстановке. Взамен этого в 1939 г. была начата работа над комедией-сказкой Евг. Шварца «Тень», выпускаемой в марте 1940 года».
«Гроза»
– Начиная с весны 1937-го разразилась гроза и пошла кругом крушить, и невозможно было понять, кого убьет следующий удар молнии. И никто не убегал и не прятался. Человек, знающий за собой вину, понимает, как вести себя: уголовник добывает подложный паспорт, бежит в другой город. А будущие враги народа не двигались, ждали удара страшной антихристовой печати. Они чуяли кровь, как быки на бойне, чуяли, что печать «враг народа» пришибает без отбора, любого, – и стояли на месте, покорно, как быки, подставляя голову. Как бежать, не зная за собой вины? Как держаться на допросах? И люди гибли, как в бреду, признавались в неслыханных преступлениях: в шпионаже, в диверсиях, в терроре, во вредительстве. И исчезали без следа, а за ними высылали жен и детей, целые семьи. Нет, этого ещё никто не переживал за свою жизнь, никто не засыпал с чувством невиданной, ни на что не похожей беды, обрушившейся на страну. Нет ничего более косного, чем быт. Мы жили внешне как прежде. Устраивались вечера в Доме писателя. Мы ели и пили. И смеялись. По рабскому положению смеялись и над бедой всеобщей, – а что мы ещё могли сделать? Любовь осталась любовью, жизнь – жизнью, но каждый миг был пропитан ужасом. И угрозой позора… Пронеслись зловещие слухи о том, что замерший в суровость комендант нашей писательской надстройки тайно собрал уборщиц и объяснил им, какую опасность для государства представляют их наниматели. Тем, кто успешно разоблачит врагов, обещал Котов будто бы постоянную прописку и комнату в освободившейся квартире… И каждый день узнавали мы об исчезновении то кого-нибудь из городского начальства, то кого-нибудь из соседей или знакомых…
Возможно, именно в эти дни Шварц говорил Евгению Рыссу, а через 30 лет писатель записал в мою «Биневину»:
«Ты знаешь, что такое благородный человек? Это тот, который делает подлости безо всякого удовольствия»;
«Ты знаешь, что говорили бы русские интеллигенты во времена царя Ирода? Они говорили бы так:
– То, что приказано убить всех младенцев мужского пола, это, конечно, жестоко, но историю в белых перчатках не делают. Можно понять династические соображения, которые делают это необходимым. Но то, что в суматохе прикончили двух девочек, это безобразие и об этом надо смело писать царю.
Потом после большой паузы:
– Впрочем, о девочках тоже, наверное, не написали бы…».
Первым исчез Николай Макарович Олейников. Его арестовали на рассвете 3 июля. Вскоре были арестованы сотрудники Детгиза – Тамара Григорьева Габбе, редактор, автор книг и пьес для детей, к примеру, «Город мастеров» и «Хрустальный башмачок», и Александра Иосифовна Любарская, – ближайшие сподвижники С. Я. Маршака, обвиняемые, как японские шпионки; Григорий Георгиевич Белых, соавтор Л. Пантелеева по «Республике ШКИД»; Георгий Станиславович Дитрих, в соавторстве с которым Шварц написал рассказ «Особенный день»; Кирилл Борисович Шавров, редактор, специалист по северным народностям; Сергей Константинович Безобразов, автор книги «На краю света»; Матвей Петрович Бронштейн, известный физик, доктор наук, автор научно-популярных книг «Изобретатели радиотелеграфа», «Солнечное вещество» и др., – муж Лидии Корнеевны Чуковской. Сама Лидия Корнеевна спаслась чудом. Когда она в последний раз принесла мужу на Шпалерную деньги, их не приняли: «Выбыл!» В прокуратуре ей объяснили, что о дальнейшей судьбе осужденного она может узнать только в военной прокураторе в Москве. И в ту же ночь она уехала в Москву. А через несколько часов пришли и за ней. Но этот отъезд спас её.
В Москве Чуковской объявили: «Десять лет без права переписки с конфискацией имущества». Расстреляли М. П. Бронштейна 18 февраля 1938 года. Еще раньше – 24 ноября 1937 года – были расстреляны писатели Н. М. Олейников, Г. С. Белых, поэт-футурист Бенедикт К. Лифшиц, прозаик-экспрессионист Юрий И. Юркун, поэт, переводчик и критик Валентин О. Стенич.
– Однажды, в начале июля, вышли мы из кино «Колосс» на Манежной площади. Встретили Олейникова. Он только что вернулся с юга. Был Николай Макарович озабочен, не слишком приветлив, но согласился тем не менее поехать с нами на дачу в Разлив, где мы тогда жили. Литфондовская машина – их в те годы давали писателям с почасовой оплатой – ждала нас у кино. В пути Олейников оживился, но больше, кажется, по привычке. Какая-то мысль преследовала его… Лето, ясный день, жаркий не по-ленинградски, – все уводило к первым донбасским дням нашего знакомства, к тому недолгому времени, когда мы и в самом деле были друзьями. Уводило, но не могло увести. Слишком многое встало с тех пор между нами, слишком изменились мы оба. В особенности Николай Макарович. А главное – умерло спокойствие донбасских дней. Мы шли к нашей даче и увидели по дороге мальчика на балконе. Он читал книжку, как читают в этом возрасте, весь уйдя в чтение. Он читал и смеялся, и Олейников с умилением показывал мне на него.
Были мы с Николаем Макаровичем до крайности разными людьми. И он, бывало, отводил душу, глумясь надо мной с наслаждением, чаще за глаза, что, впрочем, в том тесном кругу, где мы были зажаты, так или иначе становилось мне известным. А вместе с тем – во многом оставались мы близкими, воспитанные одним временем… Я знал особое, печальное, влюбленное выражение, когда что-то его трогало до глубины. Сожаление о чем-то, поневоле брошенном. И если нас отталкивало часто друг от друга, то бывали случаи полного понимания, – впрочем, чем ближе к концу, тем реже. И такое полное понимание вспыхнуло на миг, когда показал Николай Макарович на мальчика, читающего веселую книгу. Но погода стояла жаркая, южная, и опять на какое-то время удалось отвернуться от жизни сегодняшней и почувствовать тень вчерашней…
Еще вечером сообщил Олейников: «Мне нужно тебе что-то рассказать». Но не рассказывал. За тенью прежней дружбы, за вспышками понимания не появлялось прежней близости. Я стал ему настолько чужим, что никак он не мог сказать то, что собирался. Вечером проводил я его на станцию. И тут он начал: «Вот что я хотел тебе сказать…» Потом запнулся. И вдруг сообщил общеизвестную историю о домработницах и Котове. Я удивился. История эта была давно и широко известна. Почему Николай Макарович вдруг решил заговорить о ней после столь длительных подходов, запнувшись? Я сказал, что все это знаю. «Но это правда!» И я почувствовал с безошибочной ясностью, что Николай Макарович хотел поговорить о чем-то другом, да язык не повернулся. О чем? О том, что уверен в своей гибели и, как все, не может сдвинуться с места, ждет? О том, что делать? О семье? О том, как вести себя – там? Никогда не узнать. Подошел поезд, и мы расстались навсегда. Увидел я в последний раз в окне вагона человека, так много значившего в моей жизни, столько мне давшего и столько отравившего. Через два-три дня я узнал, что Николай Макарович арестован. К этому времени воцарилась во всей стране чума. Как ещё назвать бедствие, поразившее нас…
На первом же заседании правления меня потребовали к ответу. Я должен был ответить за свои связи с врагом народа. Единственно, что я сказал: «Олейников был человеком скрытным. То, что он оказался врагом народа, для меня полная неожиданность». После этого спрашивали меня, как я с ним подружился. Где. И так далее. Так как ничего порочащего Олейникова тут не обнаружилось, то наивный Зельцер, драматург, желая помочь моей неопытности, подсказал: «Ты, Женя, расскажи, как он вредил в кино, почему ваши картины не имели успеха». Но и тут я ответил, что успех и неуспех в кино невозможно объяснить вредительством. Я стоял у тощеньких колонн гостиной рококо, испытывая отвращение и ужас, но чувствуя, что не могу выступить против Олейникова, хоть умри.
И все-таки от Шварца потребовали, чтобы он написал на имя секретариата Союза заявление, в котором ответил бы на вопросы, что задавали ему на собрании. И он написал.
И это мучило его. Евгений Самойлович Рысс, помогавший Шварцам паковаться для эвакуации из блокадного Ленинграда, рассказал мне, что Евгений Львович показал ему машинописную копию этого заявления. «И в нем, – сказал он, – ни одного худого слова об Олейникове не было».
А 19 марта 1938 года арестовали Николая Алексеевича Заболоцкого. Приговор был сравнительно мягок для той поры – 5 лет заключения в исправительно-трудовых лагерях. «И я до сих пор убежден, – напишет он в «Автобиографии» сорок восьмого года, – что это было роковым следствием судебной ошибки».
Его отправили в Алтайский край. 18 августа 1944 года по ходатайству администрации лагеря он был освобожден, но оставлен при лагере вольнонаемным. А в мае 1946 года Министерство Госбезопасности разрешило ему переехать в Москву, где он получил правожительства, восстановлен в Союзе писателей. «Жизнь поэта со всеми её тревогами, сомнениями, разочарованиями в конечном счете направлена к тому, чтобы стать самим собой, выразить себя с наибольшей полнотой, – писал В. Каверин в «Вечернем дне». – Среди немногих счастливцев, которым это удалось, одно из первых мест принадлежит Заболоцкому. Однажды мы говорили о нем с Евгением Шварцем, нашим общим и близким другом. Это было в трудную для Заболоцкого пору, когда его поэзия была объявлена «юродивой». И даже умные, казалось бы, критики нанесли ему нерасчетливо беспощадные удары.
– Нет, он счастлив, – упрямо сказал Шварц, – никто не может отнять у него счастья таланта.
Он был прав, потому что самые горшие из несчастий превращаются в поэзию силой таланта, и счастье поэта – поэзия, как бы ни сложилась жизнь».
11 ноября 1938 года в Союзе писателей состоялось очередное собрание, на котором потребовали от С. Я. Маршака, чтобы он отрекся от своих сотрудников – «шайки врагов народа». Но Самуил Яковлевич не отрекся, хотя прекрасно понимал, что КГБ подбирается к нему. Вскоре он уехал в Москву и навсегда оставил редакторскую деятельность. Мало того, в 1939 году ему удалось выхлопотать из лагеря Габбе и Любарскую.
Выбирали всех вокруг. Ленфильм лишился своего художественного руководителя Адриана Ивановича Пиотровского. Погиб Текки Одулок (Николай Иванович Спиридонов), первый юкагир, получивший высшее образование, детский писатель, которого обвинили в принадлежности к контрреволюционной, шпионской организации, подготавливавшей вооруженное восстание с целью отделения Дальневосточного края от СССР.
Была арестована и Генриэтта Давыдовна Левитина, в которую все были «влюблены»… Вернее, арестован был Ромуальд Вячеславович Домбровский, начальник погранвойск Ленинградского Военного Округа. А жену взяли уж заодно. Р. В. Домбровский, как и почти все большие военноначальники, был расстрелян, а Генриэтта Давыдовна, освобожденная было в 1947 году, в сорок девятом была отправлена во вторую «ходку».
В Грузии репрессировали Тициана Табидзе. Когда пришли за Паоло Яшвили, он выбросился в окно.
– Когда я услышал о самоубийстве Яшвили, то был глубоко поражен. Мне казалось, что страна, которую я переживал так трудно и напряженно, как и подобает существу чужеродному, – онемела. Все, что в ней было мужественного, спокойно-жизнерадостного, угадал я через знакомство с Яшвили. Не знаю, что и как сумел рассказать он в своих стихах, но в жизни он был сыном, похожим на свою родину и отражающим её самим фактом своего существования…
После всех этих страшных дней чувство чумы, гибели, ядовитости самого воздуха, окружающего нас, ещё сгустилось… Никогда не думал, что у меня хватит спокойствия заглянуть в те убийственные дни, но вот заглядываю. После исчезновения Олейникова, после допроса на собрании ожидание занесенного надо мной удара все крепло. Мы в Разливе ложились спать умышленно поздно. Почему-то казалось особенно позорным стоять перед посланцами судьбы в одном белье и натягивать штаны у них на глазах. Перед тем, как лечь, выходил я на улицу. Ночи ещё светлые. По главной улице, буксуя и гудя, ползут чумные колесницы. Вот одна замирает на перекрестке, будто почуяв добычу, размышляет, – не свернуть ли? И я, не знающий за собой никакой вины, стою и жду, как на бойне, именно в силу невиновности своей…