Текст книги "Академия Князева"
Автор книги: Евгений Городецкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 35 страниц)
Мосол смотрел на Заблоцкого прямо-таки с материнской жалостью и головой слегка покачивал. Потом взор его прояснился.
– Алька, а переезжай-ка ты ко мне в Краснопольск! Городок маленький, шахтерский. Снабжение – люкс, по первой категории. Поживешь пока у меня, дом большой, а потом я тебе квартиру сделаю. И работку рублей на двести двадцать – на первое время. Ну, с пацаном, правда, будешь реже видеться – это от вас поездом шесть часов. Но зато жить будешь по-человечески!
И Мосол, окончательно воодушевившись своей идеей, наполнил рюмки.
Заблоцкому начала претить и эта жалость, и эта непрошеная участливость, но он чувствовал, что Мосо-лом движут наилучшие побуждения, и потому терпел.
– И какой же ты пост занимаешь в своем Краснопольске, если можешь мне вот так запросто квартиру сделать?
– Да уж занимаю, Алик. – Мосол приосанился. – Начальник городского водоканала. Если учесть, что реки у нас нет, водоснабжение осуществляется только за счет грунтовых вод, то не последний человек в городе.
– Ну, ты даешь! – воскликнул изумленный Заблоцкий. – Начальник водоканала. Ты же не гидрогеолог, как это тебе удалось переквалифицироваться?
– У меня тесть – главный инженер треста.
А если бы не тесть? Кем стал бы Мосол, если бы не тесть? Шахтным геологом? Начальником участка? Старшим бурмастером? Или, может быть, футбольным тренером? К. чему он сам стремился, о чем мечтал? Помог тесть этой мечте или задушил ее своей мечтой? Или у крупных работников личные мечтания подменяются деловыми соображениями?
Любой из этих вопросов-тезисов заслуживал обстоятельного разговора, но у Заблоцкого уже пропала охота откровенничать и даже играть в откровенность. Он спросил:
– Футболом больше не занимаешься?
– Какой футбол! Тут сам как футбольный мяч…
– У тебя неплохо получалось, я помню твои проходы.
Мосол дернул уголком рта:
– Детство…
Единственное и искреннее свое увлечение он считает детством, а сановитый тесть, – это, стало быть, зрелость, результат многолетних усилий и стремлений. Или просто случайный выигрыш в лотерее жизни? А как он сказал про тестя: с таким видом, будто это его, Мосола, заслуга, что тот занимает столь высокий пост…
– Мосол, так ты кого выбирал – жену или тестя?
Неожиданная дерзость этого вопроса дошла до Мосла не сразу, секунды три или четыре он переваривал и еще секунд пять пыжился в поисках ответа:
– Кого бы я, Алик, ни выбирал, мои дети всегда при мне будут, а я при них. Вот так вот.
Что ж, достойный ответ, Мосол, твоим ребятишкам на самом деле можно позавидовать: раз ты их произвел на свет божий, ты уж их не бросишь, на любые уступки пойдешь, самолюбие свое растопчешь.
На миг представилось, как разнузданная баламутная бабенка помыкает им, Заблоцким, орет, цепляется по пустякам. Смог бы он такое вынести, будь у него хоть пятеро? Нет, не смог, ушел бы.
– Дай тебе бог, – сказал Заблоцкий, вспомнив слова мамы и заметив, как стремительно убывают в нем добрые чувства к бывшему однокашнику, понимая, что надо сворачивать разговор и прощаться, добавил, оставляя все же за собой последнее слово:
– А насчет твоего приглашения… Спасибо, что пожалел, но я не сказал одной детали: через несколько месяцев у меня защита диссертейшн. А будет степень – будут и жилье, и деньги. Сам понимаешь, какой мне смысл?
Он изобразил улыбку и развел руками.
В трамвае Заблоцкого развезло, хоть ехать было недалеко, минут десять, и когда он сошел на остановке, его пошатывало. Невнятные темные желания копошились в нем, искали выхода. Что-то надо было сделать, сотворить что-то такое… Побить кого-то? Или, наоборот, защитить, а чтоб тебя побили? Может, тебе, как японскому служащему, необходимо синтетическое чучело и резиновая дубинка, чтоб срывать злость? Но на кого – злость? У тебя ни одного серьезного врага; недоброжелателей полно, а врага – нет. И друга нет, хоть приятелей тоже полно. Ни врага, ни друга за четверть века… Древние греки говорили: «Убейте его, у него нет друзей». Гревние дреки!.. Так что злость придется на самом себе срывать. И без всякого чучела! Разбегайся – и башкой об стену. Или об дерево. Дурацкой своей, непутевой, невезучей башкой. Бесталанной башкой. Да, бесталанной, потому что таланту, чтобы развиться и окрепнуть, нужен панцирь житейской осмотрительности. А это, прежде всего, налаженный быт. Сколько энергии и нервов тратишь на пустые хлопоты, на стояние в очередях, на еду, будь она неладна.
Как спланировать, устроить жизнь, чтобы пришел с работы – ужин на столе, поел, позанимался час-полтора с ребенком, потом вздремнул часок – и за работу. За книги, за периодику. Это – твое. Днем ты работаешь на шефа, на черта-дьявола, а вечером – на себя. Это святые твои часы, на которые никто не может покушаться… И комната. Пусть не кабинет, но отдельная комната… А когда ни бодрой бабушки-выручалочки, ни отдельной комнаты, и жена неделями сидит на больничном из-за ребенка, и приходишь с работы, а на тебя обрушивается град поручений и упреков, и все это с раздражением, с сердцем, потому что неделями сидеть в четырех стенах с больным ребенком действительно тяжко… Терпишь, терпишь, ты мужчина, ты сильнее, тебе положено. Терпишь. Но иногда все же не то что взорвешься, но ответишь не совсем так, как надо, как ей хотелось бы. И тут-то она открывает все шлюзы! Нет от ее гнева спасения ни на кухне, ни в санузле, – она тебя везде достанет. Будь кожа потолще, лоб потверже – можно было бы как-то стерпеть, отмолчаться, но тебе, чтоб завестись, тоже немного надо, и тут-то уж один выход: хлопнуть дверью и вон из дому. К приятелям, в кино на последний сеанс, в парк, если лето. А у нее еще один козырь: «Шляешься где-то!» Однажды решил проучить, ночевал на вокзале, так она и этот случай обобщила: «Дома не ночуешь!» И это Марина, его жена, на людях сама светскость, сама выдержанность, плавные жесты, плавный голос… Видели бы, как у нее багровеет лицо, вытаращиваются глаза. Это надо видеть, Андрей Александрович, и слышать, а потом уже судить…
Темной раскисшей улочкой Заблоцкий спускался в свою балку, скользил подошвами на глинистых буграх, распалял, распалял себя воспоминаниями и вдруг спохватился, что адресует эти воспоминания не кому-то вообще, а именно Князеву. Андрею Александровичу Князеву, под чьим чутким руководством он минувшим летом кормил комаров в бассейне Нижней Тунгуски.
Этого еще не хватало! Дался ему этот провинциальный праведник, этот Рахметов в резиновых сапогах, этот душеспаситель с ухватками замполита! С детства избегал попадать под чье-либо влияние, из всех библейских заповедей облюбовал одну: «Не сотвори себе кумира». И вот попал, сотворил. В поле на него, как на бога, смотрел, в жилетку плакался, искал утешения, а потом, будто мальчишка, по первому слову уволился, уехал, опять все сначала… Одобрение, видите ли, хотел заслужить, уважение завоевать… Размазня! Остался бы и работал, и не испытывал бы тех унижений, что испытываешь сейчас, и копейки не считал бы, не терзал бы душу этими свиданиями себе и сыну. И главное – уважал бы себя. Себя и свою работу.
И Заблоцкий, распалившись еще пуще, с непреклонной решимостью основательно подвыпившего человека положил себе завтра же подать на увольнение, взять взаймы у Зои Ивановны сто рублей, а там на самолет – и в Туранск. И прямо к Князеву: дескать, чихать я хотел на твои советы, принимай на работу, а там поглядим, кто чего стоит. Ну, не в такой форме, но что-то в этом роде… Каково?!
Глава вторая
«Бог даст день, а черт – работу», – именно это изречение бичей и сачков вспоминалось Заблоцкому, когда утром следующего дня, не выспавшийся, с больной головой, он ехал в битком набитом трамвае на службу. Если бы он имел правило опохмеляться, то мечтал бы сейчас о рюмке водки или о стакане вина, но такой привычки у него не выработалось, ему надо было просто отоспаться, а потом выпить два-три стакана крепкого чаю.
Его раздражала давка в вагоне, когда кто-то дышал в затылок или в ухо, раздражали толстые домохозяйки с кошелками и авоськами, взявшие моду возвращаться с рынка как раз в этот утренний час пик; из их кошелок всегда сочилось что-то липкое, авоськи с овощами пачкали брюки; тетки эти пререкались друг с другом и с остальными пассажирами развязными громкими голосами, а когда нагибались за своей ношей, чтобы продвинуться к выходу, и шарили там в ногах ручки сумок, необъятные их зады закупоривали все промежутки между людьми.
В духоте и давке голова у Заблоцкого разболелась еще сильней, подташнивало. Похмельный синдром – кажется, так называют это состояние врачи-наркологи. Срамотище, до сих пор пить не научился.
Выйти бы на следующей остановке и дальше пешком, проветриться. Но тогда опоздаешь и попадешь на карандаш порученца месткома или нарвешься на начальство. Нет, опаздывать надо капитально, на час-полтора, когда посты уже сняты, и не прошмыгивать украдкой, а идти неторопливо, с деловым видом: утром тебя куда-то послали, с каким-то заданием, ты успешно его выполнил и возвращаешься на рабочее место.
Заблоцкий так и поступил бы, проснувшись в десять, если бы не обещание Зое Ивановне с утра заняться микрофото. Подводить Зою Ивановну не хотелось.
Когда два с лишним месяца назад он, беглец, заваливший предзащиту, отчисленный из аспирантуры, обескураженный холодным приемом у завотделом, сидел в скверике возле института и обдумывал аховское свое положение, Зоя Ивановна случайно шла мимо, увидела его и приблизилась. И с участием, на которое способны только женщины, спросила, как дела. Не где он пропадал все это время, чем занимался и что теперь будет с диссертацией, а просто и необязательно. Дескать, есть желание – расскажи, нету – отделайся общей фразой.
Не было у них прежде точек соприкосновения, работали на разных темах, по разным месторождениям, но друг друга все же выделяли из общей массы, испытывали издали взаимную приязнь и профессиональное уважение. И сейчас, глянув в ее скуластое приветливое лицо с ранними морщинами, в умные рыжеватые глаза, Заблоцкий неожиданно для самого себя рассказал о разговоре с завотделом: о восстановлении в аспирантуре теперь и речи быть не может, принять его на работу тоже пока нет возможности, так как срок подачи документов на конкурс мэнээсов прошел, а инженером – только с нового года, в связи с перерасходом фонда зарплаты.
Зоя Ивановна все это выслушала, стоя перед ним, затем опустилась рядом на скамью, положила на колени потрепанный портфель и, слегка порозовев, сказала: «Я могла бы вам предложить работу, правда не знаю, согласитесь ли… По моей теме, по атласу структур и текстур. Нужны хорошие микрофотографии, которые можно было бы использовать для клише. Мы пробовали «Зенитом» с кольцами, но все не то. Есть специальная фотоустановка, есть рудный микроскоп с фотонасадкой, но ими никто не умеет пользоваться. Может, попробуете? Вы ведь хорошо фотографируете, я видела ваши снимки…»
Заблоцкий действительно приносил как-то на работу Витькины фото, показывал сотрудникам, и всем любопытно было взглянуть на его сына. Он молчал, не зная, что сказать. Предложение было слишком неожиданным. Ему, металлогенисту, петрографу, – фотографом?..
Видя его колебания, Зоя Ивановна добавила: «Работы не так уж и много, около трехсот фотографий всего лишь, а тема заканчивается через полтора года. Думаю, вам удастся выкроить время и для работы над диссертацией».
Последнее обстоятельство было для Заблоцкого немаловажным. В любом случае, при любом раскладе, у него не будет теперь аспирантского времени, и диссертейшн придется добивать внеурочно, во вторую смену.
«Какое жалованье положите?» – «Оклад инженера», – «А как же перерасход фонда зарплаты?» – «Это пусть вас не беспокоит». – «Ну, что ж, – сказал Заблоцкий, – раз так, надо попробовать».
Спустя время он пытался разобраться, что же все-таки побудило его взяться за эту работу. Безвыходность положения? Уважение к Зое Ивановне? Желание добиться успеха там, где потерпели неудачу другие? Возможность выкраивать время для диссертейшн? Скорее всего, все вместе.
Здесь надо объяснить, почему Заблоцкий, переступив через собственное самолюбие, стремился вернуться в институт, из которого бежал полгода назад. В городе были еще геологические организации – трест, съемочная экспедиция, на худой конец, изыскательские группы в проектных институтах. Инженеришкой взяли бы куда-нибудь. Но вся эта работа – на выезд в пределах республики, в какую-нибудь дыру и надолго. Нечего было и думать сделать в таких условиях что-нибудь для себя, и вообще ради этого не стоило срываться и с Севера, от интересной работы.
И вот, значит, фотограф. В институте была неплохо оборудованная фотолаборатория в подвале, была соответствующая штатная должность, но лица, ее занимавшие, постоянно менялись: одни уходили сами, других выгоняли за пьянство или прогулы, а последнего на памяти Заблоцкого – импозантного дядечку с седой гривой – забрали прямо с работы сотрудники ОБХСС и увезли в милицейском газике, и никто его больше не видел.
Однако к тому, чем предстояло заниматься Заблоцкому, фотолаборатория эта никакого отношения не имела – там выполнялись лишь фотокопии чертежей. К счастью, в углу комнаты, которую занимала тема Зои Ивановны, были заглушки от водопровода и канализации. Пришел институтский слесарь-сантехник, поставил кран, отлив, а фоточулан Заблоцкий строил уже сам. Получилось неплохо, он даже принудительную вентиляцию оборудовал на базе обычной кухонной вытяжки, купленной на подотчетные деньги в магазине «1000 мелочей».
Аппаратура, о которой говорила Зоя Ивановна, при близком знакомстве оказалась заслуживающей всяческих похвал. Надо было только уметь ею пользоваться. Фотодело Заблоцкий в принципе знал неплохо, инструкция к аппаратуре прилагалась, все прочее – вопрос техники. Кое-что усовершенствовал, кое-что переделал на свой лад, расширил диапазон увеличений, применив для этого сменные объективы от обычного микроскопа, и приставка, словно бы в благодарность, начала выдавать негативы такого качества, что однажды даже вечно озабоченный Харитон Трофимович Ульяненко гмыкнул и унес мокрую еще пленку в другой отдел – похвастать.
Мастерить Заблоцкий любил с детства, и привлекала его не радиотехника, как многих пацанов, и не электроника, а старая добрая механика. В пятом классе он смастерил действующую модель паровой машины, в седьмом – отремонтировал найденный на свалке будильник, в восьмом из любопытства разобрал и собрал затвор своего первого фотоаппарата «Смена».
Ему прочили будущее инженера-конструктора, и он сам верил в это, пока в девятом классе не увлекся минералогией…
Приспосабливая к «гармошке» очередной новый объектив или насадку, он размышлял: получится из тебя ученый или нет – это неизвестно, а вот мастеровой получился бы – этакий рабочий-ас, токарь высшего разряда или слесарь-лекальщик, или наладчик, и притом еще рационализатор; а если учесть, что у тебя нет потребности опохмеляться по утрам, то и в передовики бы вышел, и начальство бы тебя уважало, и сам бы ты себя уважал: что не жалование получаешь, а зарплату, что изделия твои где-то ждут, кому-то они остро необходимы – сами по себе или как детали какого-то механизма, машины, предназначенной производить материальные блага, или защищать тебя и твоего Витьку, или служить настоящей большой науке… А кто ждет отчеты твоего рудного отдела, над которыми сотрудники корпят по три-пять лет? Кто ждет твою диссертейшн, кому она необходима?
Очень ты правильно рассуждаешь, идейно и гражданственно, но почему эти мысли не посетили тебя десять лет назад, когда ты мечтал о дерзких научных открытиях и международных симпозиумах? Ха, попробовал бы ты заикнуться маме, что после десятилетки хочешь на завод простым рабочим. Ее бы удар хватил! В те годы – совсем еще недалекие – «простой рабочий» означало, что ты или сам недоумок, или родители твои непрактичны, недальновидны, не умеют жить и даже чадо свое, не поступившее в вуз, не смогли пристроить в какую-нибудь контору, проектное бюро, где хоть не шибко денежно, но зато и не пыльно.
Для наших родителей это было вопросом престижа – дать чадам высшее образование. Любой ценой, любыми средствами! И что же? Сотни гуманитариев или врачей вместо того, чтобы ехать туда, куда им предназначено было распределением, прозябают в городе на разных фантастических должностях, которые не приносят им удовлетворения, но у каждого в свое время были объективные причины для того, чтобы остаться в городе: старики-родители, сердечные привязанности, собственное слабое здоровье… И среди них – ты, «геолух», король без подданных, генерал без войска, недоучившийся аспирант, незащитившийся диссертант, инженеришко, фотограф с высшим техническим. У тебя тоже в свое время была объективная причина остаться в городе – Призвание к Науке. А что ты знаешь, кроме своей геологии, что умеешь? Ничего. Тебя даже рабочим никуда не примут, потому что с дипломом. Разве что «потерять» трудовую книжку? Тогда – грузчиком в магазин таскать ящики с «бормотухой» или разнорабочим на макаронную фабрику…
Трамвай внезапно остановился на перегоне, впереди вереницей стояло несколько вагонов – случилась какая-то авария. Водитель открыл двери, выпуская люд, Заблоцкий оказался на вольном воздухе и с облегчением зашагал вместе с остальными пассажирами, среди которых он приметил сотрудников филиала. Можно было не торопиться – массовое опоздание начальство простит, транспорт повинен.
Было ветрено, но сухо, акации качали голыми ветвями, и сквозь пелену облаков кое-где даже голубизна проглядывала.
Навстречу спешили те, кто на конечной остановке не дождался трамвая. Люди шли и шли, будто с демонстрации, только в ином ритме и с озабоченностью на лицах. Среди них, отставая, двигался инвалид на костылях с подвернутой ниже колена штаниной, а за спиной его из детского рюкзачка торчала пяткой кверху великолепная нога, сверкающая никелем и желтой кожей. И Заблоцкому при виде этого калеки и его новенького протеза подумалось, что и сам он, и многие его сослуживцы, идя на работу, несут свои головы в портфелях, сумках, авоськах, а то и просто под мышкой. Пришел, сел, приставил голову на место – и за бумаги, за шариковые авторучки, за счеты и арифмометры. Чего не померещится с похмелья…
Событие, которое произошло в рудном отделе месяца четыре назад, ошеломило сотрудников не только своим содержанием, но и неожиданностью.
Привыкли, что всяким переменам предшествуют слухи, кулуарные разговоры, шепотки, а тут как гром с ясного неба: шеф, Борис Маркович Львов, пригласил к себе в кабинет обоих завсекторами, всех руководителей тем и объявил, что уходит. В горный институт, профессором кафедры полезных ископаемых.
Шеф никогда прежде не отличался скрытностью – напротив, он любил рекламу, помпу, особенно если это касалось перспектив отдела, любил и умел при необходимости пустить пыль в глаза областному и республиканскому руководству относительно важности народнохозяйственных задач, которые сотрудникам, отдела предстоит решить, и даже из своих личных планов не делал секрета: например, все загодя знали, куда он собирается в отпуск и когда. Поэтому всех поразила и даже в какой-то степени уязвила глубокая секретность, с какой шеф устроил свой перевод, – не в один же час это решалось.
А потом спохватились, что ухода шефа давно надо было ожидать, с тех пор, как он взял по совместительству лекционные часы в горном, года полтора тому назад.
А потом настал черед растерянности и уныния. За шефом все чувствовали себя как за каменной стеной, как-то без него будет? Единственный в филиале доктор, одна из тех трех-четырех голов, вокруг которых все вращалось, ради которых, собственно говоря, и открыли филиал. Шеф был учеником и последователем одного из корифеев отечественной геологии, ныне уже покойного; шефа знали в Москве и за рубежом; работы шефа печатал высший научный орган страны – Известия Академии наук. Шеф умел отстоять интересы своего отдела перед администрацией базового института, а перед высокими инстанциями – интересы своего филиала. Шеф умел по-семейному уладить любой конфликт внутри отдела, авторитет его был непререкаем, он умел прощать ошибки, не помнить старых грехов, не придираться к мелочам. Он был снисходителен, отпускал сотрудниц побегать в рабочее время по магазинам и делал вид, что не замечает опозданий.
И он перенес два инфаркта – этот дородный, лысоватый, с аристократическими манерами мужчина на шестом десятке: первый – когда готовил защиту докторской, второй – уже в филиале.
Всех кровно интересовало, кто же сядет в кресло шефа, – кто-нибудь из своих или варяг? Если свой, то кто именно? Перебрали возможные кандидатуры, их оказалось не так много: завсектором металлогении Моисей Лазаревич Прутков, завсектором коры выветривания Харитон Трофимович Ульяненко, главный инженер отдела Галина Петровна Чудная и Зоя Ивановна Рябова, уже известная читателю.
Прутков по всей видимости отпадал – хороший геолог, хороший человек, но слишком мягкий, деликатный, не член партии и вообще… Зоя Ивановна, когда ей стали намекать на такую возможность и виться около нее, в надежде завоевать особое расположение и доверие, без обиняков заявила, что, во-первых, далеко не всякая женщина может быть хорошим руководителем, во-вторых, на этой должности надо собачиться, чего она не любит и не умеет.
Оставались Ульяненко и Чудная, «Баба Халя», как ее называли за глаза, поскольку она на самом деле была уже бабушкой.
Баба Халя ученым была никаким, но у нее был большой производственный стаж, друг молодости, занимавший солидный пост в республиканском министерстве геологии, и собственные незаурядные компиляторские способности; без компиляций, как известно, ни одна наука развиваться нормально не может. Кроме того, Баба Халя была очень осмотрительна, ничего с кондачка не решала, и в силу этих качеств, а также благодаря житейскому опыту, целиком разделяла взгляды тех геологов, которые имели в науке и геологоразведке ключевые должности.
Несмотря на заметное служебное положение, Баба Халя выглядела как обремененная большой семьей домохозяйка: на работу ходила не с портфелем или папкой, а с хозяйственной сумкой, одевалась как попало, волосы прибирала как придется. И только внимательно приглядевшись, можно было заметить на ее бесстрастном лице следы былой привлекательности.
Те же особы, которые прочили кресло завотделом Зое Ивановне, переключились теперь на Бабу Халю, и она охотно им внимала, розовела, как девица от комплиментов, но это был румянец удовольствия, а не смущения. Вскоре выяснилось, что Баба Халя не сидела сложа руки в ожидании, когда ее призовет начальство и предложит занять кресло шефа, а весьма разворотливо принялась влиять на ход событий. Образец усидчивости, минута в минуту приходившая на работу и уходившая, она в течение недели дважды опоздала минут на сорок, а в остальные дни отпрашивалась за час до звонка – куда-то, верно, ходила, хлопотала. И все интересовалась, не звонил ли кто в ее отсутствие.
Сотрудники отметили еще одну необычность в поведении Бабы Хали: сделалась она вдруг любезной и разговорчивой, эта бука-молчальница, и даже как-то по-особому начала хихикать и неуклюже заигрывать с сотрудниками – будто ей не завотделом в научном учреждении хотелось стать, а предводителем вольной ватаги, которая выбирает атамана по древней формуле «люб – не люб».
Но ничего у Бабы Хали не получилось с атаманством. И. о. завотделом назначили Харитона Трофимовича Ульяненко.
Истекли две недели с того дня, как шеф подал заместителю директора заявление об увольнении, настал час прощания. Сотрудники преподнесли шефу позолоченный коньячный набор. Шеф обошел все кабинеты отдела, каждому сотруднику пожал руку, нашел для каждого какие-то добрые слова. И тогда с неумолимой очевидностью стало всем понятно, какого умного и великодушного руководителя они лишились. И кто-то из женщин не смог сдержать слез, а слезы заразительны. Да и сам шеф был расстроен – десять лет, все-таки…
Несколько дней, приличия ради, кабинет шефа пустовал. А потом в него перебрался со своими разбухшими потрепанными папками с оборванными тесемками Харитон Трофимович Ульяненко.
Такие вот события произошли в рудном отделе филиала, пока Заблоцкий искал и обретал себя в краях иных. Остается только добавить, что шеф был научным руководителем его диссертации.
У него было восемь исправных кассет, он быстренько зарядил их в чулане и сложил стопкой на приборной доске. Включил свет, поставил объектив с малым обзорным увеличением, подвинул «гармошку» вверх, ловя фокус, и один за другим просмотрел предназначенные для съемки шлифы. Интересовала его в данном случае не только их фотогеничность, но и логика научного мышления Зои Ивановны, вернее сказать, не могла не интересовать, – геолог все-таки, не просто фотограф. Он знал, над каким разделом Зоя Ивановна сейчас работает, что стремится доказать, что – опровергнуть, и невольно хотелось установить степень ее объективности, ибо в поле зрения даже одного шлифа при желании можно увидеть противоречивые вещи, а можно их и не увидеть.
На каждом шлифе чернильной точкой на покровном стеклышке отмечено, какой именно участок нужно сфотографировать, а на листке бумаги – номер шлифа и краткое пояснение. Это – чтобы не беспокоить Зою Ивановну поминутно. Вначале Заблоцкий ревниво искал в каждом шлифе участки более выразительные с его точки зрения и показывал их Зое Ивановне, но та, ненадолго приникая к окуляру, неизменно просила снимать тот участок, который она выбрала. В конце концов Заблоцкий оставил свои притязания – и как руководитель, и как ученый, и как женщина Зоя Ивановна имела право на упрямство.
Отсняв четыре кассеты, Заблоцкий снова заперся в чулане. Работал он на плоской пленке повышенной светочувствительности, вскрывать и обрабатывать которую нужно было в темноте. В кювете с проявителем помещалось впритык четыре пленки; чтобы они не наползали друг на друга, раскладывать их приходилось пальцами, а не пинцетом, и кончики пальцев у Заблоцкого стали бурыми, как у заядлого курильщика. Пока пленки проявлялись, он перезарядил кассеты. Потом, держа негативы попарно за уголки, вынул их из проявителя, пополоскал в воде и сунул в фиксаж. Подождав минуту, включил свет, проверил, как получилось. Брака, слава богу, не было, и он пошел курить.
В закутке у пожарного крана перекуривали два мэнээса-буровика и старший инженер сектора металлогении Сеня Шульга-Потоцкий, признанный острослов и анекдотчик. Источником его юмора и сатиры, равно как и предметом их, обычно была собственная теща, в далекой молодости – ездовой у батьки Махно. Однажды она за каким-то делом приходила в филиал к зятю, и Сенины сотрудники бегали взглянуть на нее. Зрелище оказалось и впрямь запоминающимся: громоздкая старуха с пронзительными черными глазами, волосатой бородавкой на лбу и темными усиками. «Как ты с ней ладишь?» – спрашивали потом Сеню. «Я ей сдаюсь», – смиренно отвечал он.
В Сениных рассказах собственный юмор настолько переплетался с современным фольклором, обогащая и дополняя друг друга, что Сеня иной раз казался автором многих анекдотов, а может, и был таковым – придумывает же их кто-то.
В настоящий момент Сеня рассказывал очередной случай из личной жизни, которую без смущения сделал достоянием, сотрудников, и, судя по панихидному выражению лица, подбирался к главному.
– …приходит к ней соседка тетя Блюма, и она ей битый час рассказывает про свои болячки: «Вы хотите стенокардию – так она у меня есть. Вы хотите ревматизм – пожалуйста. Склероз – тоже у меня: вот я читаю, вот я забываю. А ко всему еще у меня мозоль на большой палец. Но я лечусь. Днем я в водяной полуклинике, вечером – в пятой полуклинике…» О, она все болезни лучше врача знает, за свое здоровье любому глотку перервет!
Мэнээсы громко и охотно смеялись.
– И что же тебе сказали в месткоме? – спросил один из них.
– Мне сказали: «Сеня, таких, как ты, много, а квартир – мало. Защищайся скорей, тогда поглядим». Защищайся… Как будто это от меня, зависит.
И посмотрел своими печальными голубыми глазами на Заблоцкого.
Заблоцкий понял, что разговор может перейти на него, и попытался вернуть Сеню в русло современного городского фольклора:
– Что новенькое передает «армянское радио»?
– Ничего, друзья мои, совершенно ничего, – сокрушенно покачал головой Сеня, снова обращаясь к мэнээсам. – И знаете почему? Умер тот старый еврей, который задавал вопросы.
Заблоцкий улыбался, мэнээсы опять смеялись и не хотели отпускать Сеню, хотя все уже покурили и бросили окурки.
– Сеня, теща тещей, а сына ты себе сделал, а?
– Сделал, друзья мои. Три пятьсот!
– Обмыл?
– А как же! Грамм за грамм.
– Один семь бутылок выкушал?
– Один? Почему один – с дорогими родственниками, с родным коллективом.
– Теперь твоя теща его затискает, – сказал второй мэнээс.
Сеня печально и слабо махнул рукой.
– Не говори. Когда она его берет на руки, у меня сердце обрывается…
Витька первые недели тоже выглядел таким заморенным, что страшно было до него дотронуться, повернуть, перепеленать? Казалось, потяни за ручонку – и оторвется. Это уж потом, месяцев с трех, когда его начали подкармливать, стал он наливаться, стал походить на младенца: и складки на ногах обрисовались, и попочка появилась. А в шесть-семь месяцев он таким щекастым крепышом был, что теперь, глядя на фото той поры, трудно поверить, что это – Витька…
Мэнээсы – упитанные, спортивного склада ребята лет двадцати пяти-двадцати семи, скорее всего не женатые, а если и женатые, то бездетные пока еще, не испытавшие отцовства, – слушали Сеню, посмеиваясь чуть снисходительно, чуть иронично, но без сочувствия. Так люди, считающие себя умными и практичными, посмеиваются над всеми прочими – не из их круга, не их бога. Ну и шут с ними! Слишком хорошо стали мы жить, слишком для себя, даже детей нам не нужно, не нужно возни с ними, ночей бессонных, забот неусыпных. Это все мешает. Как там они рассуждают, эти люди: дети – цветы жизни, но пусть они цветут не под моим окном.
– Алексей, минутку, – сказал Сеня, видя, что Заблоцкий уходит. Он догнал его, взял под руку и заговорил, понизив голос: – Я, конечно, понимаю, старик, что мы не настолько близки, чтобы я мог обратиться к тебе с такой просьбой, но мне вот так нужно и вот так срочно… – Сеня чиркнул себя два раза ребром ладони по горлу.– Всего три штучки.
– Микрофото, что ли?
– Они самые. У тебя, говорят, здорово получается на твоей приставке, а мне для клише надо, статейку в сборник берут…








