Текст книги "Академия Князева"
Автор книги: Евгений Городецкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
Отстучав, Филимонов снял наушники, вместе со стулом повернулся к Князеву. Выглядел он то ли нездоровым, то ли невыспавшимся.
– Что нового в эфире? – спросил Князев.
– Все новости с земли идут, Андрей. – Филимонов испытующе взглянул на него. – Есть хорошие, а есть и плохие.
– Плохие мы сами узнаем. Давайте хорошие.
– Для тебя, пожалуй, хороших нет. Одни плохие.
– Вот как… – Князев похлопал себя по карманам, ища сигареты, потянулся к лежащей на столе пачке «Беломора»: – В чем же дело?
Филимонов закашлялся, зло ткнул недокуренную папиросу в банку с водой, где уже кисло с полдюжины окурков.
– Я думаю, Андрей, что ведешь ты себя не сильно умно. С этой премией, понимаешь… Зачем ты так? Премию тебе не Арсентьев подарил, ты ее заработал по закону, и значит – не имеешь права от нее отказываться. Тут твоя, так сказать, принципиальность знаешь чем обернулась? Дерзостью! Поставь-ка себя на его место – приятно тебе было бы, если б, допустим, твой Сонюшкин тебе такую демонстрацию устроил? Или другой кто-нибудь?
– Я как-то не думал об этом, – сказал Князев. – И о том, доставлю Арсентьеву удовольствие или наоборот, – тоже не думал. Меня ущемили, я отреагировал – все дела.
– Неправильно ты отреагировал. По-мальчишески. А ты взрослый человек, к тому же сам руководитель. Понимать должен.
– Как же правильно по-вашему?
– Есть разведком, при нем комиссия по трудовым спорам – неужто не знаешь? Откажут – обращайся в терком. Вот это по закону, с соблюдением всех правил. Умные люди так и поступают, а не прут на рожон… Надо бы собрать бюро и всыпать тебе, чтоб неделю чесалось, да ладно. Пощажу твое самолюбие. Ты вот только самолюбие других, которые тебя старше и годами и должностью, щадить не хочешь…
– Леонид Иванович, я все понимаю, но и вы меня поймите. Строчить жалобы по инстанциям – это не по мне. А не выразить своего несогласия я тоже не мог. Как получилось, так получилось, чего уж теперь.
Запищала морзянка. Филимонов подкрутил настройку, взялся за наушники.
– В общем, учти: будешь еще залупаться – всыплем и старое припомним. Понял?
До середины декабря зима все шутила: играла морозцем, присыпала снежком, высылала летучие дозоры метелей – будто силы пробовала. А однажды вечером ровно и сильно задул сивер, к полуночи вызвездило, и грянул трескучий мороз. Ртуть в градусниках сжалась в шарике ниже сороковой отметки, а спиртовые термометры на метеостанции показывали минус пятьдесят три по Цельсию.
В утренних сумерках от каждой избы потянулись вверх, сливаясь с туманом, ровные столбы дыма. Около полудня взошло расплывчатое оранжевое солнце и с ним еще три – два по бокам и одно сверху. Люди, занятые на наружных работах, были переведены в помещения, отменили занятия в начальных классах, в остальном же трудовая жизнь поселка шла своим чередом.
В то утро Князев начал составлять геологическую карту.
Еще не получены все анализы, нет серии шлифов по основному разрезу и не отдешифрированы аэрофотоснимки, но все эти данные можно будет учесть позже. Карта созрела, просится на бумагу, и нет сил унять нетерпение.
В году два таких знаменательных дня, которых ожидаешь и к которым готовишься: день первого маршрута и первый день работы над картой.
Микроскоп спрятан в ящик, коробочки со шлифами убраны, стол застлан свежей миллиметровкой. Мнущийся под пальцами рулон чистой топоосновы развернут и прикноплен по углам. Справа – сложенная пополам полевая карта, испещренная пометками и исправлениями – следами новых уточненных данных, новых идей. В левой руке – измеритель, в правой – остро отточенный карандаш. На топооснове чуть заметные следы уколов: это аккуратная Таня Афонина перенесла с карты точки коренных обнажений по маршрутам. И вот короткими плавными штрихами, словно под фломастером художника, ложится первая линия, первая граница между интрузивом и осадочной толщей…
Скупо движется карандаш, вольно гуляет мысль. Рождаются варианты рисовки. Прикинул ситуацию на отдельном листке, построил два-три разреза – все ясно, едем дальше.
Так, здесь ни одного коренного, все закартировано по свалам, по высыпкам. Ну, не беда, дадим пунктир, условную границу. Потомки поймут и простят.
А здесь сам черт ногу сломит: три разновозрастные интрузии секут друг друга, поди разберись. Можно, конечно, подтянуть поле ледниковых – и концу в воду. Ан, нет.
– Илья, давай-ка поглядим еще разок. Твой, маршрут, обнажение восемьсот семнадцатое.
Высотин лезет на стеллажи, достает запыленные образцы, раскладывает на своем столе.
– Давай описание глянем. Доставай пикетажку. Та-ак… Восемьсот, восемьсот… Вот оно. Ну-ка, что ты тут изобразил? Погоди, а где же рисунок, схема?
Высотин молчит, ковыряет пальцем образец.
– Сколько я раз повторял! – возвышает голос Князев, но отчитывать подчиненного за нерадивость нет настроения, и он только машет рукой. – Ну, что теперь? Шею тебе намылить? Или заставить слетать на вертолете за свой счет туда-сюда?
– Александрович, – говорит Высотин, – я и так все помню. Вот давайте нарисую.
– Своей бабушке будешь по памяти рисовать, – бурчит Князев, снова разглядывая образцы. – Действительно, хоть гони обратно в тайгу…
Он возвращается к карте. Ну, ничего. В общем-то картина ясна, в масштабе карты все равно эти мелочи не покажешь. И все же интересно было бы разобраться. Ох уж этот Высотин…
Короткими, четкими движениями карандаш, словно резец по мрамору, высекает на карте границы пород, и в памяти встают картины натуры: скальные обрывы, издали похожие на песочные «пасхи», а вблизи пугающе неприступные, как стены древних замков, у подножия нагромождения тонных глыб, то спаянных веками, то качающихся под ногой, еще ниже – сырые непролазные заросли тальника, редкий черный лес, и мхи, и комариное пение за спиной.
Он вспоминает, что еще тогда, в маршрутах, когда в голове у него постепенно вырисовывались контуры будущей карты, ему представлялся сегодняшний день, и эти два времени встречаются сейчас на острие его карандаша…
– Александрович, на вас занимать?
– Что? – Князев поднимает голову, оборачивается на голос. – Да, конечно. Сейчас иду.
Обеденный перерыв.
Во второй половине дня Князева тоже не вызывали на совещания, не донимали требованиями различных актов и процентовок, подчиненные не приставали к нему с вопросами, лишь тихонько переговаривались за его спиной, и он мог беспрепятственно то парить над кромкой плосковерхих гор, то проникать на десятки и даже сотни метров ниже дневной поверхности – в глубь многослойных толщ, смятых и разорванных катаклизмами миллионнолетней давности. И все, что он видел на земле или в ее недрах, отмечали на топооснове будущей карты легкие точные движения карандаша.
Позже эти линии закрепятся тушью, оконтуренные ими поля и зоны будут раскрашены различными цветами, и карта ляжет на стол чертежника, чтобы принять тот законченный вид, который привычен людям, непричастным к ее рождению. Но это будет не скоро, к концу зимы.
Истлел короткий декабрьский денек, тремя часами позже пришел к исходу рабочий день. Подчиненные распрощались и ушли, контора опустела. Князев приоткрыл форточку, откинулся на спинку стула и закурил. Под столом заворочался Дюк (он с разрешения хозяина пребывал здесь после обеденного перерыва), застучал по полу хвостом. Пора было идти домой и топить печку, но не хотелось. А в конторе тоже нечего делать: в коридоре уже громыхала ведром и шваброй тетя Даша, которая ругается, если задерживаешься допоздна.
Стужа обжигала. Волоски в носу слипались при вдохе, мерзли глаза. Князев нахлобучил шапку на лоб, прикрыл шарфом лицо, и поднятый воротник тотчас же заиндевел. Поселок будто вымер, даже собак не слышно, только из клубного громкоговорителя доносились нежные звуки скрипки, и странно было слышать их в таком космическом холоде.
Было всего лишь начало седьмого, и за бревенчатыми стенами, утепленными высокими завалинками, снегом, а изнутри – листами картона или сухой штукатурки, только начинались вечерние дела и разговоры.
Афонины в этот час сидели рядышком у открытой духовки. На плите разогревалась большая кастрюля свекольника. Таня не особенно утруждала себя стряпней. В ход шли те же, что и в поле, банки со щами-борщами, сдобренные, правда, свежим картофелем и мясом. Афонин не роптал. Он был очень привязан к своей жене (Таня была моложе его на одиннадцать лет) и считал за благо всякое проявление ее заботы. Детьми они еще не обзавелись, поэтому могли позволить себе жить друг для друга. В первую неделю супружества Афонин поклялся, что у них будет медовая пятилетка. Оговоренный срок истекал, но мед еще оставался – Афонины были людьми бережливыми.
В экспедиции, да и в поселке семья Афониных считалась образцовой: в поле вместе, на камералке вместе, на обед и с обеда вместе, даже в компании за столом рядом – надо же, и не надоест людям! А им действительно выпало счастье довольствоваться обществом друг друга и не искать перемен. Редкостный дар…
Так вот, они коротали вечер у духовки, ждали, пока хоть немного нагреется квартира, и разговаривали. Выбор тем был у них невелик: прошлое; настоящее, связанное с бытом; настоящее, связанное с работой; будущее. О прошлом они переговорили давно; о быте говорить было нечего, так как все основные продукты питания на зиму и дрова давно закуплены. Поэтому они, как обычно, перебирали события рабочего дня, увязывали их с событиями недельной, месячной, а то и полугодовой давности, пытались прогнозировать. В последнее время темой их разговора был Князев.
– Два медведя в одной берлоге не живут, – говорил Афонин, легонько похлопывая по жениному бедру, обтянутому двумя парами колготок. – Арсентьев сильнее, значит, останется он.
– Александрович тоже не из слабеньких, – возразила Таня, и Афонин согласно кивнул; он знал, что она так скажет, потому что вчера, позавчера и позапозавчера они говорили так же и о том же, и им не надоедало. – Он тоже зубастый, – продолжала Таня. – Его одной левой не сковырнешь.
– Не сковырнешь, – подтвердил Афонин. – Но сила солому ломит.
– Александровича в управлении хорошо знают. В случае чего, в обиду не дадут.
– Будто у Арсентьева там связей нет!
– Может, у Александровича сильнее связи. Мы же не знаем. И в экспедиции за него заступятся.
– Небось, влюблена в него? Смотри мне…
– А что, он мужчина! Его все наши бабоньки любят.
– Можно подумать, – с ноткой ревности промолвил Афонин, – куда там, Жан Марэ.
– Да, а что? После фильма, где Жан Марэ, на таких, как ты, и смотреть не хочется.
– Можно подумать, что он на тебя посмотрит.
– Кто? Александрович?
– Жан Марэ. Да и Князев тоже.
– Жан Марэ – не знаю, а Александрович… – Таня засмеялась, тренькнула мизинцем по надутым губам мужа.– Эх ты, губошлеп мой старенький. Зачем я ему? Я тебе нужна, значит, – и ты мне. Понятно?
Она привычно прильнула к мужу, привычно поцеловала его мягкими губами, погладила по щеке, и Афонин сразу размяк, обнял ее, усадил на колени. Но Таня шлепнула его по рукам и соскочила на пол: кастрюля со свекольником начала хлопать крышкой.
Ужинали они всегда молча. Афонин происходил из вологодских крестьян, с детства был воспитан в уважении к хлебу насущному и жену приучил к тому же: ни разговаривать, ни читать за едой не разрешал.
Таня, горожанка, подобные предрассудки не разделяла, но покорилась. Она вообще была женой покладистой и покорной. В мелочах.
После ужина Афонин всегда уходил в комнату слушать приемник, а Таня, помыв посуду, садилась вязать. Но сегодня привычный порядок нарушился. Комната никак не хотела нагреваться, и Афонин остался на кухне. Они опять устроились возле духовки и продолжили прерванный разговор.
– Женить бы его,– сказал Афонин. – Сразу другим человеком стал бы. Я тоже до тебя бирюк бирюком был, на всех кидался.
– Что-то не верится. Когда мы познакомились, ты таким пришибленным был, тихоней… Ты и сейчас тихоня, лопушок мой.
– Чего шуметь понапрасну?
– Давай я буду тебя Тихоном звать. Тишка Афонин. Нет, тогда уж Тишка Тихомиров.
– Ты сама в конторе тише воды, ниже травы.
– Должность у меня, Тихомирчик, такая незаметная. Да и что я! Это вам, мужикам, шуметь надо, дорогу в жизни пробивать.
– Пробиться и без шума можно, – заметил Афонин. – Совсем не обязательно шуметь. Делай свое дело, старайся, а остальное само придет.
– На тихих да старательных воду возят.
– Пусть начальство шумит. А я не хочу и не умею.
– И не надо. – Таня погладила мужа по редеющим волосам. – Ты у меня робкий. Зайка серенький…
Высотин, Сонюшкин и Фишман жили втроем в большой комнате, которую арендовала экспедиция. Хозяйка, фрау Фелингер, как они ее между собой называли, согласилась готовить для них и стирать, и они с полным основанием считали, что быт у них налажен идеально. У хозяйки корова, свиньи, куры, своя картошка и капуста; в продмаге всевозможные крупы, консервы, мясо, рыба (родная, енисейская), дичь – что еще можно пожелать? Готовила фрау по-немецки аккуратно и по-сибирски основательно. Постояльцы, в свою очередь, не скупились на похвалы, и пансионат фрау процветал – на зависть остальным экспедиционным холостякам.
Этот вечер они проводили дома. Сонюшкин в своем углу мастерил из тонкой сталистой проволоки петли на зайцев. Фишман за столом переводил статью из английского геологического журнала. Высотин полулежал на кровати и тихонько бренчал на гитаре:
А я еду, а я еду за деньгами,
За туманом пускай едут дураки…
Сухо треснуло в стене. Высотин, не переставая перебирать струны, повернул голову в сторону Сонюшкина:
– Юрка, впусти своих скотов. Лапы поморозят.
– Еще чего, – сказал Сонюшкин. – Ието… йето… с-собаку нельзя в дом пускать. Нюх а-пропадет.
Заядлый охотник, он держал двух лаек. Они были неплохо натасканы на пушного зверя и боровую дичь. Каждый год Сонюшкин брал в апреле отпуск и уходил в тайгу на самый настоящий промысел, добывал белок, песцов, иногда даже соболей. Шкурки он сдавал в заготпункт, птицу раздаривал знакомым (фрау почему-то брезговала возиться с перемерзшими тушками рябчиков и копалух).
– Жестокий ты человек. – Высотин ударил по струнам. – Бессердечный. Александрович вон Дюка даже в контору пускает.
– Испортил пса. А-кк… А-кк… комнатную собачку из него сы-делал.
– Ничего подобного. Добрый человек потому что. Егор, так я говорю?
Игорь Фишман, к которому был обращен этот вопрос, не отрываясь от словаря, кивнул. Он дорожил своим временем. У Фишмана был дальний прицел: к концу срока договора сдать экзамены кандидатского минимума, собрать материал, а потом поступить в очную аспирантуру и через три года выдать диссертацию. Но о своих планах он не распространялся, говорил, что занимается просто так, для себя.
В свое время и Высотин был полон благих намерений. Заочный институт, железный порядок дня: кроме работы, два часа физических упражнений, семь часов для сна, остальное – для самообразования. Ну, поле не в счет, там день делится только на две неравные части – работу и сон. А на камералке все как-то не получалось по режиму, слишком много соблазнов обрушивалось после поля – то танцы-шманцы, то веселая компания, то кино интересное. Каждый понедельник собирался начать новую жизнь, да так и не начал.
Оставалось лишь скептически посмеиваться над усилиями других. А сегодня Высотин был к тому же и не в духе.
– Егор, не слышу ответа. Или с тобой уже по-иностранному надо? Ай лав йю. Хэнде хох. Аллегро модерато.
– Добряк, добряк, – не поднимая головы, ответил Фишман, чтоб Высотин отвязался. – Был либералом и останется.
Высотин рванул струны:
– Сожитель Юра! Вы слышали? Сожитель Егор назвал нашего Александровича либералом!
– Перестань паясничать, – с досадой сказал Фишман. – Я ничего подобного не говорил.
– Сожитель Юра! Будьте свидетелем.
– Йето… йето… К-кончай.
– Я еще не начал. Итак, Егор отказывается от своих слов. Правильно делаешь, Егор. Одно из двух: или ты не знаешь, что такое либерал, или ты не знаешь, что такое Князев. Так сказать, не успел еще узнать. Что такое либерал, мы сейчас выясним.
Высотин отложил гитару и потянулся к полочке над кроватью, где стояли книги.
– Вот словарь иностранных слов. Ищем на букву «л». «Либерал – сторонник либерализма». Смотрим, что такое либерализм. Вот, оглашаю: «Половинчатость, беспринципность, примиренчество, попустительство, отсутствие бдительности, мягкотелость». Очень подробно. И знай, Егор, что ни одно из этих определений к Андрею Александровичу Князеву, нашему начальнику, не подходит. У нашего Александровича все наоборот.
Высотин поставил словарь на место и снова взял гитару.
– Как там поется в одноименной опере:
Я храбр, я смел, стра-аха я-а не знаю-у,
Все бо-ятся меня, все тре-пещет кругом…
Фишман захлопнул свой журнал и, не поворачиваясь к Высотину, сказал:
– Мало того, что ты мне мешаешь, так еще и пошляк, У человека неприятности, а ты…
– Йето… йето… шебаршишь, как шут гороховый, – вполне серьезно добавил Сонюшкин. – Обормот.
– Вы, догматики! – закричал Высотин. – Ваше благородство и гуманизм знаете чем отдают? Верноподданничеством! Не здесь надо высокие чувства проявлять, не здесь!
– Ага. Здесь очень удобно фигу в кармане показывать.
– Ты на меня намекаешь?
– Если ты считаешь это намеком, то на тебя.
Высотин внезапно успокоился и лег, положил гитару на живот, поглаживая деку.
– Бог с тобой, золотая рыбка, – сказал он. – Думай, как хочешь.
– Нет уж, давай разберемся, – Фишман вместе со стулом повернулся к нему. – В данном случае то, что ты считаешь благородством и гуманизмом, есть простая порядочность. Та самая, которая не позволяет говорить за спиной гадости. А то, что ты называешь верноподданничеством… Юра, ты Александровича уважаешь?
– Ну йето… йето… Ясное дело.
– Я тоже, – неторопливо продолжал Фишман. Ход мыслей его всегда отличался размеренностью и четкостью. – Возьми, Илюша, свой словарик и почитай, что такое уважение и что – верноподданничество.
Сонюшкин постучал молотком, выравнивая на чурочке проволоку, и заметил:
– Ех-хидства в тебе много, Илья. Раньше таких йето… йето… в шурф спускали.
Сонюшкину не было и тридцати, но по экспедициям он мотался с четырнадцати лет и застал еще отголоски мрачной вольницы времен «Енисейстроя», породившей общеизвестное: «Закон – тайга, прокурор – медведь». В конторе он считался знатоком таежной этики.
– Вы меня прорабатываете, как на комсомольском собрании, – сказал Высотин. – Ладно, дорогие сожители, изощряйтесь. А вот я поглядел бы, как бы вы себя на допросе у Арсентьева повели. Поодиночке. Что бы вы там бекали-мекали.
– Что ты мелешь? На каком допросе?
– Когда он про Болотное выяснял. Вы думаете, это была светская беседа? Черта лысого – форменный допрос! Я крутился, как карась на сковородке, весь потный от него выскочил… Но ништяк, никаких подробностей.
– Медаль тебе за это надо, – сказал Фишман. – За мужество и стойкость, проявленные… Подскажи, Юра, при каких обстоятельствах проявленные. За непредательство? Или в борьбе за право называться порядочным человеком? Вообще, ты не боишься, что мы тебя Арсентьеву заложим? Дескать, знал – и не сказал.
– Теперь хоть буду знать, на кого грешить.
– Да, так мы и сделаем, – сказал Фишман, глядя на Сонюшкина. – Завтра же пойдем и заложим. Правда, Юра?
– Йето… йето… а-тц-тц… а-тц-тц… Тьфу! – только и сказал Сонюшкин, разволновавшись, и в досаде на свое косноязычие махнул рукой.
Первое письмо от Матусевича Князев получил к Октябрьским, и оно было похоже на те десятки писем, которые получают в эту пору работники экспедиции от бывших сезонников: доехал нормально; чуть не опоздал к началу занятий (устроился на работу туда-то и туда-то); маленько прибарахлился; вспоминаю тайгу; как там ребята? Поздравляю с праздником! Всем приветы и самые, самые, самые лучшие пожелания…
К середине зимы переписка эта обычно глохнет и если возобновляется, то весной: робкие и явные (смотря по тому, как распрощались) «закидоны» насчет того, как бы снова попасть в эту же экспедичку и в ту же партию и можно ли рассчитывать на вызов, чтоб дорогу оплатили.
Второе письмо от Матусевича пришло месяц спустя и было неожиданно не только своей неурочностью. Вернее, неожиданности из него так и посыпались, так и запрыгали, будто в конверте было не два листка почтовой бумаги с городским пейзажем и надписью «Київ», густо исписанных округлым полудетским почерком, а дюжина живых и шустрых кузнечиков. Матусевич женился и пошел «в примаки» к теще, почтенной и интеллигентной даме. Жену зовут Лариса, она врач-педиатр, в прошлом году окончила институт и работает в детской «неотложке». Матусевич договорился с университетским начальством об академическом отпуске, так как дипломировать будет только по тому месторождению, которое они летом открыли («Андрей Александрович, Вы его уже назвали как-нибудь? Если нет, то я, как человек, причастный к открытию, предлагаю и настаиваю назвать его «Дориана». По-моему, очень даже звучит»). И теперь, стало быть, Матусевич с молодой женой сидят на чемоданах и ждут официальную бумагу, чтобы немедля сесть на самолет и прилететь…
Оглушенный всеми этими новостями, Князев пошел в коридор покурить и перечитал письмо. Жена, теща… Трудно было представить тщедушного Матусевича в роли мужа и зятя. И почему – Лариса? В поле Володя ждал писем от Нонны, и помнится, была эта Нонна студенткой пединститута. Авральная какая-то женитьба…
А месторождение, дорогой Володя, уже названо и довольно прозаично – «Болотное». Период громких названий у нашей экспедиции позади. На поверку все эти «Аэлиты», «Дьявольские», «Изумрудные» и «Лазурные» оказались пшиком. Лучше уж – «Болотное»…
Князев перечитывал письмо и щурился от сигаретного дымка. Ну Матусевич, ну Володька. Что для него подъемные, проездные и прочие меркантильные понятия! Хочу и буду… К Володькиному счастью, есть на камеральный период вакансия техника, на первое время хватит с него. А как с квартирой? Жить-то он с молодой женой где собирается? В доме заезжих? В экспедиционном общежитии, где по шесть коек в комнате? На частной?
И Князев пошел к Арсентьеву. Едва он ступил на порог кабинета, оба коротко и остро взглянули друг на друга и тут. же укрылись за холодной вежливостью.
– Присаживайтесь. Слушаю вас.
Князев прошел к приставному столу, чуть помедлил, держась за спинку стула, и сел. По его мимолетному замешательству Арсентьев тотчас угадал, что пришел он не с требованием, не с жалобой, не согласовывать что-то и уж, конечно, не каяться. Значит, просьба. И Арсентьев настроился на просьбу, тут же смоделировав свое поведение и на случай, если придется разрешить, и на случай отказа.
Князев рассказал о письме Матусевича, о его горячем желании приехать и заключил:
– Думаю, что он будет здесь полезен.
– Каждый лишний человек на камералке – балласт – сказал Арсентьев и тут же спохватился: – Это тот самый ваш студент, что открыл Болотное?
– Тот самый.
– Начальник вашего партизанского отряда?
– Да.
– Ага, – обрадовался Арсентьев, – значит, вы все-таки не отрицаете, что такой отряд был?
– Не отрицаю, – ответил Князев, глядя на Арсентьева. – Был такой отряд.
Откровенность его сперва обескуражила Арсентьева, потом разозлила. Он поджал губы и строго сказал:
– Раз не отрицаете, значит, извольте представить мне объяснительную по этому поводу.
– Зачем?
– Вы не знаете, зачем нужны объяснительные?
– Если на предмет взыскания, то я уже свое вроде бы получил.
– Мало вы получили, мало! Легким испугом отделались. Впрочем, я думаю, еще не отделались. Вопрос о вашем авантюризме пока еще не закрыт.
– Не будь моего, как вы говорите, авантюризма, не было бы Болотного.
– Было бы годом позже, только и всего.
– Ого! Целый год! Никель – стратегическое сырье.
– Не надо, – поморщился Арсентьев. – Двигали вами не государственные интересы, а собственное честолюбие.
«А вы мне палки в колеса совали в государственных интересах?» – хотел спросить Князев, но сдержался. Он все-таки с просьбой пришел, и надо было перетерпеть. После паузы, которую Арсентьев мог посчитать и как признание им, Князевым, своей вины, он спросил:
– Как же все-таки насчет Матусевича? Подпишете ему вызов?
– Подпишу. Очень он здесь будет кстати.
Похоже, что Николай Васильевич действительно не собирался закрывать «дело о партизанщине».
С утра Фира Семеновна никого к Арсентьеву не пускала, оберегала его от телефонных звонков, а если кто-то очень уж настаивал, говорила: «У Николая Васильевича Людвиг Арнольдович».
Так оно, в действительности и было. И. о. главного геолога докладывал начальнику экспедиции об итогах работ геологической службы и о перспективах. Приставной стол был завален картами и схемами. Разговор велся с глазу на глаз, без лишних ушей и языков, и если бы камеральщики знали, что решалось за обитой черным дерматином дверью, они ходили бы на цыпочках и разговаривали шепотом.
Речь шла о характере и направлении работ на ближайшие несколько лет. В скором времени Арсентьев и Нургис должны были докладывать об этом в управлении, и сегодняшний разговор при закрытых дверях был чем-то вроде генеральной репетиции.
Нургис считал, что будущее экспедиции в развертывании площадных маршрутных поисков, в проверке участков магнитных аномалий легкими буровыми работами. Арсентьев, наоборот, настаивал на том, чтобы маршрутные поиски сокращать, а вместо этого детально разбуривать уже известные рудопроявления. Предстояло выработать и огранить какое-то усредненное решение.
В поддержку своим доводам Нургис перечислил несколько перспективных находок за последний сезон, в том числе главную из них – рудопроявление Болотное. На Арсентьева упоминание о Болотном подействовало, как красная тряпка на быка.
– Я почти уверен, – сказал он, – что Болотное – это блеф. Пока там не будет пройден глубокий шурф или, еще лучше, пробурена скважина, я в него не поверю.
– Вы не верите в Болотное, считаете его блефом, и тем не менее санкционировали проведение там дальнейших работ…
– Именно потому, что не верю. И если все это окажется мыльным пузырем…
Арсентьев не договорил, но по выражению непреклонности на его лице было понятно, что Князеву в этом случае несдобровать.
– Боюсь, что вы не правы, – тактично возразил Нургис. – Князев хороший геолог, честный геолог, на очковтирательство он просто не способен. И потом мне непонятна ваша логика. Именно Князеву вы предложили прошлым летом должность главного геолога, не так ли? А теперь обвиняете его бог знает в чем.
Арсентьев похрустел пальцами и с неудовольствием сказал:
– Во-первых, не я ему предлагал, а Иннокентий Аполлинарьевич. Но в свое время и я относился к нему неплохо и действительно был не против, чтобы он возглавил геологическую службу. Но после этой истории с самодеятельными поисками, – тут Николай Васильевич форсировал звук, словно на трибуне, – я понял, что ему не только главным геологом – начальником отряда быть нельзя! Нельзя такому авантюристу доверять серьезное дело, доверять людей – я в этом убежден. Думаю, что в ближайшее время и вы в этом же убедитесь, и наше добренькое партбюро. Не я его назначал начальником партии, но чует мое сердце – снимать придется мне. – Арсентьев перевел дыхание и сказал нормальным голосом: – Довольно об этом. Продолжим наши дела.
Спорить с Арсентьевым было интересно: он сначала как будто соглашался, играл в поддавки, а потом обрушивал на оппонента каскад логически неоспоримых доказательств. Нургис понял эту тактику, начал осторожничать и с какой-то жертвенной обреченностью видел, понимал, как его медленно и неотвратимо теснят в угол, чтобы добить окончательно.
Короче говоря, Нургису ничего не оставалось, как согласиться с Арсентьевым: едва только подтвердится перспективность Болотного (если подтвердится), сделать его участком Курейской партии, а одну из поисковых партий ликвидировать. Необходимость такого шага была продиктована и экономическими, и техническими причинами. И было ясно, что коль скоро дойдет до ликвидации, то уж Арсентьев постарается, чтобы ликвидировали ГПП № 4.
Людвиг Арнольдович трезво оценил обстановку, понял, что плетью обуха не перешибешь, и решил для себя во что бы то ни стало сделать так, чтобы при любой пертурбации Князев не очень потерял в зарплате и как специалист.
Сидя над картой, Князев часто и с неудовольствием думал о том, что его геология – самая, пожалуй, приблизительная из наук. Дай одинаковый фактматериал двум разным геологам – и они построят разные карты, принципиально разные. Это как два художника, которые расположились со своими этюдниками рядом и пишут один и тот же пейзаж, но по-разному его видят. И дело не только в системе взглядов. Простейшую вещь – контакт двух горизонтальных пластов – и тот никогда не покажешь на карте так, как его провела природа. Что уж говорить о толщах, смятых и нарушенных сотнями крупных, мелких и мельчайших сбросов, сдвигов, надвигов и взбросов. Если бы слои земные перемещались в натуре так, как рисует их отважная рука геолога, – какие катаклизмы ежеминутно потрясали бы нашу планету!
Но ничего не поделаешь. Никакими интегралами не выразить причудливейшие конфигурации подземных структур, никто не скажет, как поведет себя руда или порода в десяти сантиметрах от скважины. Предполагается, что она будет такой же, как в столбике керна. По десяти квадратным сантиметрам судишь о площади в десять километров. Закон аналогии, интерполяция, экстраполяция… И чутье.
Утолив первый голод, Князев свернул карту и засунул в тесемочные петли сбоку от стола. Пусть полежит. Построены самые бесспорные участки, но их мало. По основной площади еще ни анализов, ни шлифов, ни данных опробования.
Пока что надо было писать общие главы. Тем и хороша камералка, что можно разнообразить занятия. Не пошла карта – садись за микроскоп. Устали глаза – занимайся пересчетом химанализов. Надоело – пиши главы.
Иногда Князев спрашивал себя: смог бы он круглый год и год за годом заниматься одним и тем же, – скажем, работать бухгалтером или возить пассажиров по одному и тому же маршруту, или стоять за прилавком? Наверное, не смог бы, сбежал через неделю от однообразия. А тому же бухгалтеру, водителю или продавцу покажется скучным и недостойным делом рисовать цветными карандашами на листе бумаги. Кому это надо, за что люди деньги получают? А уж бродить по тайге – в гробу они видели эту романтику.
Думая таким образом, Князев пытался представить себя не геологом. У людей обычно в запасе несколько профессий, которыми они владеют или хотят овладеть. У Князева не было такого резерва, он видел себя геологом или никем, и это иногда пугало. Вдруг что-нибудь случится с ногами или вообще со здоровьем – так что нельзя будет ходить в поле, – куда он тогда? Ну, уедет с Севера, ну, устроится куда-нибудь, будет тянуть лямку изо дня в день, заставит себя найти в работе какой-то интерес… И все равно не даст покоя сознание того, что совершил вынужденную посадку, все вкривь и вкось, жизнь исковеркана.








