Текст книги "Большая судьба"
Автор книги: Евгений Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
– Этого не может быть! – побагровев, вскричал мастер. – Я не позволю портить клинок!
– Зачем портить; если всё будет умно, живо и на своем месте, почему же и не дозволить? Я перечить им не буду! – ответил Аносов.
Шааф смолк, стал угрюм: он понял, что вновь назначенный смотритель украшенного цеха только по виду простоватый молодой человек, но характером тверд, решителен и безусловно настоит на своем. Только одна надежда оставалась: Шааф считал русских работных слишком грубыми и не подходящими для тонкого граверного художества.
Расстались немецкие мастера с Павлом Петровичем вежливо, но холодно.
Глава восьмая
РУССКИЙ МАСТЕР ИВАН КРЫЛАТКО
Златоустовскому граверу Ивану Бушуеву только-только минул двадцать второй год, а владел он уже двумя мастерствами: отменно ковал клинки и еще лучше украшал оружие. Жена его Иринушка была на два года моложе мужа. Она преклонялась перед мастерством Иванки. Однажды Иванка пришел из украшенного цеха хмурый и усталый и пожаловался подруге:
– Иноземцы всю душу засушили! Только и знают – копир да копир. Да и мастера ли Шаафы, еще подумать надо...
Иринушка крепко прижалась к плечу мужа, погладила его непокорные кудри.
– Ты, Иванушка, не падай духом! – ласково сказала она. – Никогда ключевой родник не высушить суховею: всё равно найдет он дорогу. Шааф мастер немалый, но корни у него чужие, не понять ему наших людей.
– Пустое ты говоришь, – отмахнулся огорченный Иванка.
– Нет, милый, не пустое! – мягко заговорила жена. – Глянь кругом, что творится? Кто лучше всего споет русскую песню? Сам русский человек. А почему, Иванушка, так? Да потому, что его выпестовала своя земля-родина, напоила его силушкой, а родная матушка сердце взрастила в нем особое ласковое, бесстрашное, отдала ему всё свое, русское. И когда запоет он свою песню, то она и льется у него от души, от сердца и трогает нашего человека горячим непродажным теплом...
– Ах ты милая! – просиял мастер. – Что верно, то верно. Хоть мы оба я и Шааф – люди, но думки у нас разные, замашки у каждого на свой лад.
– А еще, Иванушка, – подхватила молодка, – когда ты трудишься над гравюрой, ты всю душу в нее вкладываешь. Рисуешь, как песню поёшь. Поёшь, и поднимаешь в своем мастерстве русский народ. А пришлому – кто мы? Что ему наша земля-родина? Он и старается, а души в его мастерстве нет. Робит, а видит перед собой только золотые лобанчики...
Из-за перегородки выглянул старик Бушуев. Лицо сияло, в глазах искорки.
– Видишь, Иванушка, как верно подружка рассудила! Ай да Иринушка! похвалил старик. – Всегда держись своего, родного...
Сивобородый, но еще крепкий, дед сидел за рабочим столом и старался над гравюрой. В оконце струился светлый голубой день. Рука гравера уверенно насекала клинок. Из-под шершавой ладони старика выглядывали завитушки, кружковинки, веточки, а всё вместе тянуло к себе взор молодого мастера. Иванко загляделся на работу дедушки, вздохнул:
– Когда же я смогу так узорить металлы?
– Не сегодня – так завтра сможешь! Вот скажет Аносов свое слово, а ты не трусь! Вот только когда он забредет к нам... Не терпится поглядеть: много про него говорят, а как себя покажет, кто знает?..
Аносов оказался легок на помине. Он пришел в хибарку, смотревшую окнами на Громатуху. Домик был ветхий, серый от времени и непогод. Рядом билась о камни и шумела горная речонка, и шум ее доносился в крохотную мастерскую. Иринушка приветливо распахнула калитку и проводила гостя в горницу. Дед и внук встали перед начальником украшенного цеха. Павел Петрович протянул старику руку. Старый Бушуев стоял перед ним высокий, плечистый, с длинной курчавой бородой, седина которой отливала желтизной; большая голова – лысая, из-под жестких бровей на Аносова смотрели умные, строгие глаза.
– Спасибо, барин, что простыми мастерами не побрезговал, – ласково сказал он и показал на скамью. – Садитесь, гость дорогой.
Аносов слегка нахмурился и, смущаясь, попросил:
– Не зовите меня барином, дедушка.
– Не любо? Что ж, это хорошо! – одобрил старик и потянулся к клинкам. – Полюбуйся-ка, Петрович, нашей простецкой работой. Может, что и не так выйдет по-вашему, по-ученому, но скажу – зато от всей широкой русской души наводили красу на металл! – Он бережно развернул холстинку и выложил перед Аносовым охотничий нож.
Павел Петрович жадно взял клинок в руки и поднес к свету. Все затихли; молчала Иринка, пытливо глядя в лицо гостя, слегка побледнел Иванка, безмолвствовал старик, – лицо его стало напряженным.
Солнечные блики упали и заиграли на вороненом, вытравленном крапом фоне широкого клинка. Вещь была бесценна, – это сразу понял Аносов.
"Вот где подлинное искусство!" – с восхищением подумал он, пристально рассматривая детали гравюры.
Золотой нежный орнамент оттенял искусно выполненные сцены охоты на кабана. Но как это чудо сотворено? В центре – бежит до ярости обозленный кабан, преследуемый легкими, хваткими псами. Один из них вот-вот вцепится в кабанью морду, другой наседает сзади. Проворный пеший охотник успел пронзить кабана рогатиной, другой, с обнаженным ножом, скачет позади на стремительном скакуне. По обеим сторонам динамичной композиции легкой штриховкой сделан орнамент – деревца с ажурной листвой, – так и ждешь, что они сейчас закачаются под дуновением ветерка. В проникновенно сделанном рисунке всё живет, всё полно движения.
– Чудесно! – вздохнул Аносов и перевернул клинок второй стороной. На таком же вороненом поле – медвежья охота. Каждый штрих мастера волновал, будоражил, зажигал сердце.
В овале, обрамленном золотой каемкой, – медведь, поднятый рогатиной на дыбы. Собаки остервенело рвут зверя: одна вцепилась ему в грудь, другая в спину, третья хватает за ногу. Бесстрашный охотник пронзает медведя рогатиной, другой, тоже с рогатиной наготове, трубит в рог, за ним бежит разгоряченный пес... Совсем неподалеку елочка с нежными, хрупкими ветками, склоненными долу...
– Превосходно! – тихо обронил Павел Петрович и задумался: "В чем же кроется это колдовство? В терпеливости, в проникновенном взгляде художника, который видит и запоминает каждую деталь, любое движение и подбором цвета оттеняет их. Смотрите, как мягкая густая позолота выразительно моделирует формы! Любуйтесь, как хорошо выявлена мускулатура, как стремительны и вместе с тем ритмичны движения! Всё сделано с большим вкусом. Вот ниже центральных клейм изображены охотничьи атрибуты: рог, нож, трубы, перекрещивающиеся на дубовой ветке. Выразительно, умно! Даже черенок охотничьего ножа превосходен. Рукоять его из черного дерева с серебряными точками в разных квадратах, концы крестовины в виде витых конусов, а на перекрытье с правой стороны выпуклый плащ, напоминающий сверкающую раковину. Совершенство!"
Аносов отложил клинок, на минуту закрыл глаза, закрепил в памяти увиденное, а затем сказал:
– Ну, дедушка, дай я тебя расцелую. Ты совершил чудо!
– Погоди, не торопись, Петрович, – оживляясь, вымолвил старик. – Это чудо не моими руками сроблено. Иванка всё от клинка до последнего виточка на гравюре сотворил, а я глазом только сверял. Лестно мне наше бушуевское мастерство внуку передать. Пусть живет оно из века в век! Будет жить, Петрович?
Аносов взволнованно обежал всех взглядом. Иван стоял, привалившись к косяку двери, смущенно потупив глаза. Иринка сияла, как цветной камушек на ярком солнце. Она не сдержалась и со страстью выкрикнула:
– Давно Иванушке на пробу, в мастера пора! Полюбуйся, всё у него из-под руки выходит-выбегает живое!..
Павел Петрович подошел к Иванке и положил руки ему на плечи.
– Ну, друг мой, – сердечно сказал он, – жена твоя права. Живое, радостное творят твои золотые руки. Скоро ставлю на пробу и допускаю в рисунке свое, русское показать. А деда своего береги, чти, – великий учитель он!
– На добром слове спасибо, Петрович, – поклонился старый Бушуев, а внук его обнял Аносова и крепко расцеловал.
Аносова наполнило ласковое доброе чувство к этой крепкой семье. Дед выложил все клинки и показывал их гостю. Всё крепче в крепче прирастало сердце Павла Петровича к дивным русским мастерам.
"Вот где бьют истоки подлинно великого народного искусства!" радостно подумал он, и, словно в ответ на его думку, Иван весело сказал:
– Павел Петрович, вот нонесь Иринка молвила, что никогда ключевой родник не высушить суховею! Верно ли это?
– Ой, как верно. Истинно так! – возбужденный увиденным, отозвался Аносов. – Какие бы плевелы и чертополохи ни пытались его заглушить, ничего не выйдет! Всё сокрушит всепобеждающий русский талант!
– За такое и выпить не грех, – лукаво предложил дед.
– Не могу. А вот квасу непрочь! – сказал Аносов.
Иринка проворно спустилась в подполицу и налила жбан крепкого, игристого квасу. В теплоте горницы глазированный жбан разом отпотел. Павел Петрович с жадностью выпил кружку холодного напитка. Квас ударил в нос, защекотал ноздри, – крепок, задирист, – быстро освежил...
В оконце избушки заползали сумерки. Над Громатухой блеснули звёзды, а река всё так же продолжала рокотать и шуметь. Провожая Аносова до калитки, Иринушка сердечно сказала:
– Вот какие у нас старики на Камне! Заходите, Павел Петрович, порадуйтесь нашему простому мастерству.
Аносов вздохнул полной грудью и вымолвил:
– Да, я у вас сил набрался! Будьте счастливы! – Он быстро сбежал по скату Громатухи и вскоре исчез в густых сумерках...
Смотритель украшенного цеха сдержал свое слово, – через неделю Иванке Бушуеву дали пробу. Шаафы подняли крик. Толстый, обрюзглый Вильгельм, потрясая руками над головой, вопил:
– Как это можно! Такой мальчишка – и вдруг мастер! Он слишком груб для тонкой работа! Мужик!
Аносов твердо и вежливо напомнил:
– Но по договору вы взялись обучать русских? Что же вы боитесь, разве не подготовили его? В таком случае, я вынужден буду об этом сообщить в Петербург.
– Хорошо, – сдаваясь, сказал Шааф, – пусть сдает проба. Я дам срок, клинок и велю рисовать лошадь, корона. Будем глядеть, что из этого выйдет!
– Ладно, – согласился Павел Петрович. – Поглядим, что из этого выйдет.
В душе он твердо был уверен в мастерстве Бушуева; вызвав к себе Иванку, посоветовал:
– Не торопись, работай вдумчиво, сделай всё живое!
– Как же иначе, ноне у меня душа поет! – признался гравер. – На трудное дело становлюсь, Павел Петрович. Не только за себя буду отвечать, а за всё русское мастерство. Понимаю!
Бушуеву выдали саблю и назначили такой рисунок, какой пообещал Шааф.
– Сабля очень превосходный, и надо показать лютший работа! предупредил Вильгельм.
Иванка спокойно принялся за работу, а душа вся занялась пожаром. Казалось ему, что вознесли его на высокое-превысокое место, откуда виден он всему русскому народу, и сказали: "Ну, Иванушка, держись, не посрами нашего мастерства!".
Граверное дело Бушуеву родное, знакомое. Можно по-разному украсить клинок, но надо так сделать, чтобы перешагнуть иноземное искусство. Час-другой посидел молодой гравер над клинком, пристально всматриваясь в размеры синеватой холодной стали. Хорош волнистый булат! Надо и гравюру начеканить подстать драгоценному клинку!
"Кони бывают разные, – рассуждал Бушуев, – и саврасые, и буланые, и вороные, и тяжеловозы, и бегунки. Эх, Иванушка, вспомни-ка разудалую душевную русскую сказку! Где Сивка-бурка, вещая каурка? Взвейся передо мной, конь-огонь, загреми копытами, да так, чтобы под тобой облако завилось, чтоб искры посыпались..."
Стал Бушуев рисовать резвого коня на полном бегу. Вырвался из-под руки игрень-конь и устремился вперед по вороненому полю. Тонкие ноги бьют копытами, длинный хвост вьется волной. Глаза пылают, и весь скакун стремление, – но всё еще не оторвался от земли.
"Эх, мать честная, давай жару, скачи вверх под звёзды ясные, взвейся, мой конек!" – загорелся Иванка и твердым росчерком по металлу одарил коня лебедиными крыльями и сразу наметил наверху золотую звездочку. Замигала-замерцала она. У гравера дух захватило, – мчит-скачет легкий лебедь-конь по синему небу, под самыми звездами. А дальше орнамент наметился, крупный, сочный...
Закончил Иванушка тонкую гравюру, закрепил, по-своему вызолотил.
Еще много посидел он над клинком, – отполировал его, убрал щербинки, загладил и тайком Аносову показал.
Павел Петрович долго держал саблю.
– Поздравляю, Бушуев, – наконец вымолвил он. – Всё по приказу, а свое, русское показал. Завтра назначаю сдачу.
Всю ночь молодой гравер не спал, ворочался. И женка вся в огне пылала, – тревожилась за судьбу мастера.
– Ты, Иванушка, будь смелее! Коли неудача, не падай духом. Всяко бывает. Не сразу Москва забелела...
– Молчи, молчи, Иринушка! – шептал он. Хотелось ему покоя, тишины, чтобы прислушаться к своему сердцу. А оно подсказывало: "Твоя правда, Иванка!".
Наутро в украшенный цех сошлись все граверы; дедушку Бушуева, хоть и не заводский, а допустили. Немцы толпой сгрудились. От них выбрался Петер Каймер и, взяв Аносова под руку, прошептал:
– О, вы теперь далеко пошли, начальник! Мой Луиза очень скучайт. Прошу в наш дом... Но зачем ви такой хороший парень под насмешку поставили?
– Он не парень, господин Каймер, а мастер-гравер, и мастерству его многим надо поучиться! – сухо отрезал Павел Петрович и приказал: Покажите, Бушуев, что вы там сделали!
Вильгельм Шааф важно выступил вперед и взял из рук Иванки клинок. Серьезный, медлительный, он внимательно оглядел гравюру, и злая усмешка появилась на его губах.
– Господа золингенцы могут видеть, сколь большой выдумщик сей ученик и сколь плёхо знает мастерство!
Старик Бушуев побелел весь.
"Неужто Иванка что несуразное допустил?" – встревожился он и протискался вперед.
– Стой, господа, покажи мне! – строго сказал он, готовясь изругать внука за большой конфуз.
Шааф с брезгливостью подал ему саблю. Старый мастер сдвинул брови, надел очки и взглянул на вороненое поле клинка. И разом разгладились у деда морщинки, засияли глаза и, не скрывая своей радости, он выкрикнул:
– Вот это здорово! Силен ты, Иванушка. Всякого ждал, а такого совершенства не видел!
– Что ты кричишь, глюпый мужик! – загалдели немцы. – Что ты разумеешь в высоком искусстве? Где ты видел конь с крыльом?
– И-и, батенька, – спокойно отозвался дед. – Плохо ты знаешь нашу русскую сказку! Огонь-конь! Милый ты мой, батюшка, – незлобиво обратился он к Вильгельму Шаафу, – не знаешь ты, как поднимает и веселит душу русская сказка! Вот и небушко синее – фон булатный, вот и звездочка золотая, эх и несет, эх и мчит скакун! Разойдись! – закричал он. – Дай спытать сабельку!
И что творил седобородый плечистый дед! Рубал по-казачьи с плеча, жихал со свистом по-башкирски – крепость и упругость пробовал. Всё выдержал клинок!
– Ну, милые, хотите не хотите, а сабелька и рисунок подстать богатырю!
Тут и русские граверы больше не утерпели:
– По душе работа Бушуева! Всё живое, сердце трогает!
Немцы выжидательно смотрели на Аносова. Спокойно и внушительно Павел Петрович сказал:
– Бесспорно, Иван Бушуев испытание выдержал. Господа, несомненный талант у молодого мастера, с чем и поздравляю! – При всех он обнял простого гравера и крепко поцеловал его. – Ну, в добрый час, Бушуев. Помни: всегда тот истинный художник, у кого крылатая мысль... Человек должен быть с полетом...
Иринушку не пустили в цех, но через мальчуганов-подсобников она быстро узнала о победе мужа. Теплые радостные слёзы покатились по смуглым щекам молодой женщины. Жарко, с великой любовью она прошептала: "Ах ты мой Иванушка-крылатко..."
С той поры за гравером Бушуевым и закрепилось благородное прозвище Иван Крылатко...
Глава девятая
О БЕЗДУШИИ, ЛЮБВИ И ДРУЖБЕ
В сентябре 1820 года горным начальником округа и директором Златоустовской фабрики вместо Фурмана назначили Клейнера, однако всё осталось по-старому. Немцы по-прежнему являлись хозяевами оружейной фабрики и всюду теснили русских. Шаафы возненавидели Аносова за поддержку уральских мастеров и подчеркнуто его игнорировали. Клейнер тоже высокомерно относился к молодому горному офицеру. Только один Петер Каймер, который всё еще хвастался отлить особую сталь, обхаживал Павла Петровича и по-отцовски жаловался:
– Моя Эльза скучает без вас, молодой человек. Вы совершенно забыли моя дочь, столько времени ушло, а вы даже не были у нас, это весьма неблагородно... Мы ждем вас, ждем непременно!
Изо дня в день Петер старался попасть на глаза Аносову и всегда настойчиво зазывал в гости.
"В самом деле, отчего не побывать у Каймеров? Эльза – хорошая девушка; да и скучно всё время жить таким дикарем!" – подумал Павел Петрович и в первое воскресенье, надев парадный мундир, отправился на Большую Немецкую улицу. Стоял солнечный голубой день золотой осени, длинные ряды отстроенных для немцев домиков с красными черепичными крышами выглядели нарядно. Балкончики, полосатые ограды и ряды одетых в багрянец деревьев – всё радовало глаз. Аносов отыскал жилье Каймера и поднялся на крылечко. Эльза уже заметила его в окно и выбежала навстречу сияющая, радостная.
Они встретились, как старые знакомые.
Каймеры занимали уютную квартирку из трех комнат с видом на горы. В большой столовой стоял накрытый белоснежной скатертью стол, на стене тикали старинные немецкие часы с кукушкой. Было тихо, тепло. Павел Петрович и Каймер уселись в мягкие кресла. Петер держал большую трубку и поминутно пускал сикие клубы дыма. Он то и дело самодовольно щурился и подмигивал Аносову, глазами показывая на пухлую и румяную дочь: смотри, дескать, какая умная и пригожая моя дочь. Хозяйка!
Эльза приготовила крепкое кофе и подала на стол. Краснея, Аносов стал расхваливать девушку, которая, опустив глаза, молча выслушивала эти похвалы. Петер одобрительно покачивал головой:
– Моя Эльза делает дом полная чаша. Но... – Каймер вздохнул и развел руками: – Но она есть женщина, и, так богом положено, она оставит отца и уйдет к мужу. Она ждет хорошего человека. Так всегда поступает умный и терпеливый немецкий девушка. Правда я говорю, Эльза?
Дочь недовольно повела плечами, а лицо гостя залилось румянцем. Чтобы несколько смягчить намек отца, девушка положила перед Аносовым альбом и кокетливо спросила:
– Вы пишете стихи? Напишите для меня что-нибудь приятное.
Павел Петрович окончательно сконфузился:
– Вот, ей-богу, в жизни никогда не писал стихов.
– Ну, а для меня это вы сделаете? – умоляюще взглянула она на горного офицера.
– Вы должен писать! Так принят в хороший общество! – настаивал и Каймер.
– Что ж, раз так, – повинуюсь! – И, как ни мало любил Аносов девичьи альбомчики, разные сентиментальности, всё же он взялся за перо, с минуту подумал и вспомнил Пушкина. Стал быстро писать:
Я пережил свои желанья,
Я разлюбил свои мечты;
Остались мне одни страданья,
Плоды сердечной пустоты.
Под бурями судьбы жестокой
Увял цветущий мой венец
Живу печальный, одинокий
И жду: придет ли мой конец?
Так, поздним хладом пораженный,
Как бури слышен зимний свист,
Один – на ветке обнаженной
Трепещет запоздалый лист.
Эльза склонилась к плечу горного офицера и обдала его жаром своего дыхания.
– О бедненький мой! – сказала она. – Папа, он один-один, как лист на ветке обнаженной...
Каймер закашлялся, вскочил вдруг, схватил свой картуз и торопливо бросил:
– Ах, я сейчас вспомнил. У меня есть большой дело. Вы, мои дети, пока один.
Старик ушел, и, странно, Аносов вдруг почувствовал себя еще более скованным и неловким. Так они с Эльзой долго сидели молча. Девушка убрала посуду со стола, взяла старый отцовский чулок и стала тщательно штопать, изредка бросая на гостя многозначительные взгляды.
Каймер вернулся к вечеру веселым и немного возбужденным. Завидя его в окно, дочь предупредила Аносова:
– Он, конечно, был в немецкий клуб и пил много ячменного пива!
Переступая порог, Петер озорно закричал на всю горницу:
– Ну, как тут веселились, мои голубки? – он подмигнул Павлу Петровичу и погрозил пальцем: – Вы, шельмец, милый мой, по всему вижу, одержали победа!
Эльза смело подошла к отцу, взяла его за плечи и подтолкнула в спальню:
– Вам пора спать, папа!
Грузный Каймер покорно подчинился дочери. Кряхтя, он разделся за перегородкой и через минуту густо засопел.
С того дня так и установилось, – каждое воскресенье Аносов после обеда являлся в знакомый домик на Большой Немецкой улице и просиживал там до сумерек. Отпив кофе и выкурив свою любимую трубку, Каймер уходил в немецкий клуб, и по возвращении каждый раз повторялось одно и то же.
Однажды в субботу к Павлу Петровичу зашел опечаленный старик Швецов. Взглянув на его хмурое лицо, опущенные плечи, Аносов всполошился:
– Что с тобой, ты всегда такой бодрый, а сегодня обвял?
Литейщик оперся о край стола, руки его дрожали, а на ресницах блеснула слеза:
– Луша плоха... Огневица приключилась... Боюсь, не выходим.
Павел Петрович взволновался:
– Да когда же это случилось?
– С неделю, поди, – глухо отозвался кержак, безнадежно опустив голову.
– Что же ты до сих пор молчал! – вскричал Аносов. – Сейчас же надо лекаря! Идем! – он схватил старика за рукав и потащил из цеха.
Литейщик сурово остановил его:
– Ни к чему, батюшка, дохтур. Что богом положено на ее девичью долю, тому и быть! По нашему обычаю, грех этим делом заниматься! – он отвернулся и тяжелой походкой пошел прочь.
Аносов надел пальто и нагнал Швецова.
– Веди меня к ней! – решительно сказал он.
В домике у старика застыла тишина. Ребята забрались на печь и, словно тараканы, шелестели сухой лучиной.
Белоголовый мальчуган вынырнул из-под разостланного на полатях полушубка и таинственно зашептал:
– Дедушко, ты тишь-ко! Бабка-ведунья пришла и болезнь заклинает...
Старик сурово посмотрел на ребенка, и тот снова мигом исчез под овчиной. Затем Швецов молча провел гостя в знакомую горницу. Всюду заметен был беспорядок: посерели занавески на оконцах, на скамьях пыль, не политая герань повяла.
– Нет моей хозяюшки! Некому теперь меня обихаживать! – горько пожаловался литейщик.
Швецов устало опустился на скамью и задумался. Молчал и Аносов: на душе у него было тягостно. Ему вспомнились первые встречи с Лушей, поездка на Арсинский завод. "Забыл, очень скоро забыл хорошего и милого друга!" укорял он себя и еще ниже склонил голову.
Гнетущее безмолвие усиливало тоску; его нарушал лишь навязчивый, нудный шёпот, и Павел Петрович насторожил ухо. За перегородкой сочился старушечий голос:
– "Встанет раба божия, благословясь и перекрестясь, умоется свежей водой, утрется чистым полотенцем, выйдет из избы к дверям, из ворот к воротам, выступит под восточную сторону, где стоит храм Введения пресвятые богородицы, подойдет поближе, поклонится пониже, попросит смотреть место, и повсеместно, и повсечастно..."
– Какая чушь! – возмущенно прошептал Аносов. – Что там творится? указал он на перегородку.
– Ты, батюшка, не мешай! – жалобно проговорил кержак. – У Луши лихоманка – одна из двенадцати дочерей царя Ирода. Старуха разберется, какая из них – ломовая или трепуха, и отчитает ее, выгонит из избы...
– Ерунда! – рассердился Аносов. – Здесь нужен лекарь, а не знахарка!
На его слова выбежала скрюченная, морщинистая, со злыми глазами старуха. Она, как шильцами, обежала глазами всё помещение, три раза плюнула, бросила уголек в один угол, посыпала его золой, кинулась в другой – обронила горсть жита. Часто семеня сухими ножками, она, словно мышь, обежала все четыре угла, раскидав наговорные припасы – соль и хлебушко, затем заглянула в загнеток, снова три раза плюнула, зачерпнула ковшом воду из бадейки, набрала ее в рот и разбрызгала по комнате:
– Аминь, аминь, дорога тебе в голое поле. Аминь, аминь, лиходейка!..
После всего этого, оборотясь к Аносову, бабка прошамкала:
– Теперь, если думаешь повредить ей, беги за лекарем. А меня, старую, не испугаешь: у меня коренья, травы, и вреда никакого я народу не делаю.
– Ты, Акимовна, не трожь, оставь нас одних! – сурово сказал кержак знахарке, и она, ворча, послушалась и ушла из избы...
Павел Петрович, побледневший и взволнованный, вошел в горенку. Там, на высоко взбитых подушках, лежала Луша с полузакрытыми глазами. Лицо ее вытянулось, стало восковым, в нем появилось страдальческое выражение. Около губ легли складки, которые придавали ему суровый вид. Заслышав шаги, больная открыла глаза. Казалось, из глубоких ласковых глаз, как из родничков, брызнуло сияние.
– Петрович! – обрадовалась она и вся потянулась вперед. – Вспомнил меня!
– Здравствуй, Луша! – душевно проговорил Аносов. – Что это с тобой?
– Плохо, но ничего, пройдет. Сборю болезнь! – запекшимися губами еле слышно прошептала она. – Вот ослабела сильно. – Она протянула тонкую, бледную руку и горячими пальцами коснулась его руки. – Спасибо, Пав... Павлуша, – стесняясь, с нескрываемой глубокой любовью сказала она. Сейчас будто и полегчало.
Яркий румянец залил щеки больной. Кончики ее пальцев снова еле коснулись огрубелой от металлов руки Аносова, но это незаметное трепетное прикосновение наполнило юношу большим и светлым счастьем.
– Лушенька, не допускай к себе знахарку! – слегка укоряя, прошептал он.
– Это всё он, батюшка. Тревожится, да и верит старухе, – слабо ответила она.
– Я сейчас за лекарем сбегаю! – предложил он.
– Ой, что ты! Да разве ж мне, девушке, можно лекарю показываться! – с ужасом вскрикнула она. – Стыд какой!
Аносов решил действовать исподволь, промолчал и взял ее маленькую руку в свою. По губам девушки пробежала улыбка:
– Вот спасибо, что пришел... Боялась, что больше не увижу тебя. Чуток, и умирать собралась, сейчас не дамся...
В горячем шёпоте прозвучало столько неподдельной, теплой ласки! Он почувствовал, как бесконечно мила и дорога стала ему эта простая русская девушка.
Они тихо переговаривались, а старик, чтобы не мешать их беседе, затаился в своей горенке. Наконец Аносов спохватился:
– Ну, мне пора! – Он пожал хрупкие пальцы девушки и повернулся к двери.
По лицу Луши пробежала печаль; широко раскрытыми ясными глазами провожала она его, грустно улыбаясь вслед.
– Не забывай, Павлуша, – еле слышно промолвила она, и когда он скрылся, устало закрыла глаза...
Дни шли за днями. В конце октября легла зима в горах. Заводский пруд покрылся ровной снежной пеленой. Небо повисло над Косотуром хмурое, вечно клубились темно-серые облака, и короткий день быстро угасал, сменяясь сумерками. Скованная Громатуха умолкла до вешних вод, а на склонах окрестных гор уже бушевали метели. Луша продолжала болеть, но в состоянии ее наступило улучшение. Аносов вечерами часто забегал к Швецову и подолгу просиживал у постели больной.
Кержак хмуро поглядывал на молодых и укоризненно покачивал головой:
– Надо бы отказать тебе, Павел Петрович, да не могу. Сам вижу, что от доброй беседы с тобой оживает моя ласточка.
Ночи над Златоустом стояли темные, гудел ветер. Аносов поздно покидал домик литейщика и уносил в сердце хорошее, теплое чувство, от которого думалось и работалось веселее. В эти дни он сделал свою модель цилиндрических мехов. Уже давно после опыта с косами его ни на минуту не покидала мысль о роли сгущенного воздуха при закалке стали. Аносов много думал над этим и пришел к идее создания такой конструкции мехов, которая усилила бы воздушный поток, сделала бы его плотнее. Вместе с литейщиком они соорудили модель и испытали ее. Ожидания их оправдались: конструкция оказалась удачной.
В приподнятом настроении Павел Петрович торопился в домик Швецова, чтобы рассказать о своей радости.
Луша уже знала обо всем. Она поднялась и неуверенно пошла навстречу Аносову.
– Батюшка всё рассказал! – радостно встретила девушка Аносова. – Он у нас добрый и тебя, Павлуша, крепко любит. Прямо в душу ты к нему вошел...
Луша была еще слаба, но каждая кровинка в ней трепетала от возвращения к жизни. Несколько раз она прошлась при Аносове по комнате, шутя и смеясь над своей беспомощностью.
– Что-то батюшка нынче долго не идет. Всё плавки да плавки. И угомону ему нет! – вздохнула она. – Павлушенька, – переходя на шёпот, вдруг таинственно сказала она: – старик наш многое умеет, да помалкивает. Ведает он самую что ни на есть коренную тайность.
– Это что за такая коренная тайность?
– Батюшка еще от дедов перенял умельство варить добрые стали, да при немцах таит это. И другим не сказывает свою коренную тайность. На что ты полюбился ему, да и то не сказывает.
– Ну от меня-то ему скрывать нечего, – обиженно отозвался Аносов.
– То ж и я говорю, – спокойно продолжала Луша. – Ты любишь наше дело, ты свой, русский. А он одно твердит, что когда дедушка открыл ему тайное, великую клятву взял, что никому и никогда он не откроет поведанного. Потому тайность и зовется коренной. От старинных родовых корней идет. Луша вздохнула и покачала головой. – Вот и толкуй ему, а он в ответ баит: "Присмотреться к нему надо; да и запомни, дочка, старое присловье: с барином одной дорожкой иди, а того не забывай, что в концах разойдешься: он в палаты, а ты на полати". Слышишь, как?
Павел Петрович недовольно сдвинул брови.
– Лушенька, – взяв за руку больную, сердечно сказал он. – О человеке можно думать многое, но в одном поверь мне: не о себе думаю я, пекусь о славе российской. Мечтаю видеть отчизну еще могучее, еще богаче. Булатный меч дерзаю вручить богатырю русскому.
– У доброго человека и думки добрые! – сказала Луша. – Да разве ж я сомневаюсь в том! – она проникновенно посмотрела ему в глаза.
Много ласковых, хороших слов сказала ему Луша, и Павел Петрович ушел просветленный и взволнованный.
И без Луши Аносов догадывался, что старый литейщик хитрит и что-то скрывает от него. Павел Петрович с большим почтением относился к опыту Швецова: знал, что из поколения в поколение старые горщики практически дошли до великого умельства и передают его по наследству. Однако зоркий глаз и чутье Аносова подсказывали ему, что если и накопился значительный опыт, то это далеко не коренная тайность, как наивно назвала ее Луша. Настоящую коренную тайность надо искать в самой структуре металла, а для того, чтобы познать ее, нужны научные изыскания. Только наука откроет дверь к тайне булата. Павел Петрович чувствовал себя стоящим перед безбрежным морем, которое предстояло ему переплыть. Нужно было терпеливо проделать тысячи опытов, чтобы открыть закон, по которому складывается та или иная структура металла. К терпению Аносов готов, но кто позволит ему проделать тысячи опытов? Директор Златоустовской фабрики Клейнер назовет это безумием.
Павел Петрович, не теряя времени, работал над книгами. За делами он забыл об Эльзе. Однако Каймер в один из воскресных дней напомнил ему о себе. Он пришел на квартиру к Аносову и выложил перед ним исписанный лист. Держался гость отчужденно, важно.