Текст книги "Большая судьба"
Автор книги: Евгений Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Царю понравился угодливый, кстати вставленный намек: император считал себя талантливым полководцем и победителем Наполеона. Он не переносил, если в его присутствии восхваляли и одобряли действия главнокомандующего русской армией покойного Михаила Илларионовича Кутузова.
Глава седьмая
"СЧАСТЛИВЫЙ" САМОРОДОК
Ранним утром 23 сентября царь Александр со свитой отбыл на Миасские прииски. Его сопровождали Татаринов, Аносов и заводская охрана. Погода выдалась на диво, не по-осеннему солнечная, теплая и ясная. Кругом простирались синеватые горные хребты, в багрянец одетые леса. Экипажи спокойно катились по хорошо укатанной отремонтированной дороге, огибавшей обширный зеркальный пруд, по берегам которого были установлены полосатые столбики. Сытые резвые кони легко вынесли коляски на вершину хребта. Здесь среди мелкой поросли высился гранитный столб, служащий указателем границы Европы и Азии. Царь вышел из коляски и долго любовался сопками. Заметив на голубом небе силуэт самой высокой сопки, он сказал восторженно:
– Как величава!
Татаринов не замедлил по-своему истолковать выражение восторга государя. Он восхищенно сказал:
– Ваше величество, разрешите для памяти потомства назвать сию гордую горную вершину "Александровской сопкой"!
Царь сделал вид, что не расслышал предложения горного начальника, но порозовевшее лицо его говорило об удовольствии, которое так кстати доставил ему Татаринов.
После небольшого отдыха экипажи двинулись к Миассу. Спустя час показались разбросанные домики, а вскоре царский поезд въехал в небольшое горное селение.
– Вот где родина золота! – сказал царь.
У околицы царскую коляску задержала толпа жителей, которая поднесла Александру хлеб-соль. После короткого молебствия в местном храме царь отправился на Царево-Александровский прииск.
Там шла обычная работа. Но когда приисковые заметили клубившуюся пыль, они быстро схватили по приказу управляющего приисками Бекмана огромное деревянное блюдо, покрыли его чистым полотенцем, положили на него хлеб-соль и толпой вышли навстречу царю.
Все они были одеты в праздничные одежды, причесаны.
"И здесь поставлен отменный спектакль!" – угрюмо подумал Аносов, взглянув на расторопного управляющего приисками.
– Вот ваши верноподданные, ваше величество! – доложил Бекман. – Они век не забудут выпавшего им счастья!
Несмотря на праздничную одежду и опрятность, Аносов поразился испитым, изможденным лицам рабочих. Они угрюмо протянули царю хлеб-соль и низко поклонялись:
– Прими, государь!
Александр даже не взглянул на приношение, – он торопился к месту добычи. Добравшись до отвалов, император вышел из коляски, и опять Зекман угодливо сообщил ему:
– Ваше величество, необычное счастье: за три часа до вашего приезда работный Дементий Петров нашел самородок. Взгляните!
Кряхтя, Татаринов наклонился и поднял с подноса плотный золотой самородок.
– Позвольте, ваше величество, представить сию счастливую находку! толстая, лоснившаяся от жира физиономия горного начальника сияла.
Взяв в руки самородок, царь обрадованно сказал:
– Хорошая примета! Значит, и я буду счастлив. Дайте же мне лопату: я хочу сам поработать на моем прииске! Господа, – обратился он к свите, милости просим испытать труд. Что найдете, то и будет принадлежать вам!
Каждый из свиты поторопился запастись лопаткой. Между тем государь спустился в забой, за ним последовали свитские и Татаринов.
– Теперь я горный царь! – усмехаясь, вымолвил Александр и стал ковыряться в породе. Он неумело загребал лопаткой песок и высыпал его в бадью; песок тут же поднимали для промывки. Государь проработал не более получаса, а у него уже появилась сильная одышка, на лбу и лице выступил крупный пот. Не менее быстро устал и Татаринов. Он оставил кайло и обратился к царю с мольбой:
– Ваше величество, вам вредно находиться здесь. Слезно прошу вас поберечь свои силы для нас, верноподданных!
Вдруг Татаринов взмахнул руками и закричал на весь прииск:
– Батюшки, самородок!
С проворностью, неподходящей для его тучного тела, он быстро наклонился и поднял выпавший из песка грубый кусок породы, облепленный глиной. Взвесив на руке, он немедленно передал его царю:
– Редкое счастье, ваше величество! Стоило появиться вам, и вот... Ах, боже мой!
Царь взял в руку самородок и самодовольно сказал свите:
– Выходит, из всех вас только я один и счастлив! Господин Татаринов, проверь его и убедись, золото ли это?
Все выбрались из шахты. Услужливый Бекман в присутствии всех произвел очистку самородка и взвесил его. Чистого золота в нем оказалось 8 фунтов и 17 золотников...
"Тут что-то не так!" – недовольно подумал Аносов, приглядываясь к лицедейству Бекмана. Павел Петрович вернулся в забой и оглядел породу. Его догадка подтверждалась: место, из которого выпал самородок, было взрыхлено. Очевидно, совсем недавно параллельно копани поблизости шла другая, только чуть укрытая грунтом.
"Подлец! Большой подлец!" – подумал Аносов про Бекмана и вылез из забоя. Его так и подмывало рассказать про свои подозрения Татаринову. Но начальник округа резко предупредил Павла Петровича:
– Вы, сударь, чем-то недовольны. Оставьте ваши беспокойные мысли, они не соответствуют сейчас величественной минуте. Кроме того, благодарите бога, государь отклонил жалобу на вас немецкого мастера. Его величество сменил гнев на милость, – вас награждают, Аносов!
На другой день в Златоусте состоялось торжественное вручение орденов офицерам горного округа. Царь пожелал лично вручить Аносову орден Анны третьей степени, но Павел Петрович внезапно "заболел" и не явился на его вызов...
В то время, когда государь знакомился с заводом, жизнь в Златоусте шла своей чередой. В рабочей слободке две женщины поспорили из-за холстов, подобранных на дороге после проезда царя. Каждая хотела отыскать и взять свою холстину, и тут произошла свара. На счастье, она происходила в глухом переулке, женщин быстро разняли и за свару наказали розгами. Рабочий Семен Репин не обул сапог, выданных ему на царские дни из заводских кладовых и сказал: "Не буду обувать! Всё равно Татарник-стерва завтра отнимет. Кроме прочего, не желаю обманывать сам себя!". Опасного человека за ослушание посадили на цепь и били палками.
...В солнечный день царь отбыл дальше. В поклаже везли золотой самородок и подарки – лучшие златоустовские клинки. За царским поездом на рысистом коне ехал Лучкин, обряженный в синий казакин. В сторонке от дороги стояли мать Лучкина, его сестры и горько плакали. Не радовала их царская милость: подсказывало сердце, что богатырь их никогда не вернется на родной Урал.
Как только из глаз провожающих скрылся царский поезд, на заводскую плотину в Златоусте въехали дроги, груженные лозой. На площадь заботливо выставили на время припрятанные козлы. Возле них понуро стояли осужденные к наказанию.
В острожке командир инвалидной команды убирал увядшие березки:
– Будет, настоялись! Завяли от всей кутерьмы!..
Всё пошло по-старому. Только страдавший одышкой Татаринов любил пройтись по заводу, выставив грудь, на которой красовался орден святой Анны...
Глава восьмая
ДЕКАБРИСТЫ ПРОХОДИЛИ УРАЛОМ...
До Златоуста дошли глухие слухи о восстании декабристов на Сенатской площади, которым началось воцарение императора Николая I. По его указу 14 декабря 1825 года из пушек расстреляли солдат, приведенных на площадь вождями восстания. Неподалеку строился Исаакиевский собор, и рабочие приняли участие в героической борьбе декабристов. Царь не пощадил ни рабочих, ни жителей столицы, собравшихся на Сенатскую площадь. Многие пали под картечью. Вожди восстания были схвачены и заточены в каменные темницы Петропавловской крепости. Спустя три недели, 3 января 1826 года, на юге страны у деревни Ковалевки отряд николаевского генерала Гейсмара из пушек расстрелял восставший Черниговский полк. Восстание против деспотизма монархии было жестоко подавлено, и началась не менее жестокая расправа.
25 июля 1826 года руководителей декабрьского восстания повесили на Трубецком бастионе. Солдат-декабристов прогоняли по двенадцать раз через строй в тысячу человек и шпицрутенами забивали на смерть. Сотни декабристов были приговорены к каторжным работам в рудниках Восточной Сибири. Лишь незначительную часть из них под строгим конвоем провезли на почтовых, а большинство осужденных отправляли на каторгу из Петербурга и Киева пешком, в цепях, вместе с толпой убийц и разбойников. В зимнюю стужу и в летний зной шли они, больные и слабые, голодные и оборванные, гремя кандалами. Они брели в течение девяти месяцев, подвергаясь оскорблениям и жестокостям со стороны особой стражи, приставленной начальником царской охранки Бенкендорфом.
Партии осужденных проходили через Урал, и, как ни оберегали царские жандармы тайну, окружавшую декабристов, народ узнавал и передавал из уст в уста правду о них. От проезжих горных чиновников Аносов услышал о трагедии на Сенатской площади. Сердце его болезненно сжалось. Не так давно он с упоением читал стихи Кондратия Рылеева, а теперь за одно только знакомство с книгой этого пламенного поэта грозило самое суровое наказание. Однако по всему Уралу народ бесстрашно распевал любимого "Ермака", не зная того, что песню сложил казненный декабрист. Она была проста, сердечна, напоена любовью к народному герою и так пришлась по душе простому русскому человеку, что казалась рожденной самим народом. Люди передавали, что когда декабристы проходили по сибирскому тракту через одно горное селение, они неожиданно услышали знакомый мотив. Поселяне с косами и граблями через плечо возвращались с покоса. Завидев кандальников, они обнажили головы и запели "Ермака".
Молва о декабристах далеко опередила их шествие. Аносов мечтал хоть издали взглянуть на этих мужественных, бесстрашных людей, поднявших голос протеста против царского самовластия. И то, о чем мечтал Павел Петрович, внезапно сбылось.
Вместе с Евлашкой они на дрожках приближались к перевалу, на котором высился грузный каменный столб: здесь сходились Европа и Азия. Безразлично сидевший в полудреме старик вдруг встрепенулся и показал Аносову на дорогу:
– Гляди-ка, Петрович, горемычных по каторжной гонят!
И впрямь, у каменного обелиска копошилась партия кандальников. Многие расположились тут же на земле, устало протянув натруженные ноги. Некоторые бродили у столба, оглядывая величественные вершины Таганая и окрестных сопок. Неподалеку находились жандармы; солнце отсвечивало на остриях штыков.
Караульные не заметили, что подкатили дрожки и усталая лошадь остановилась за обелиском. Евлашка проворно соскочил с сиденья и, оглядываясь, подошел к ближнему арестанту. Это был юноша с пронзительными глазами и черным пушком на губе. В осанке и в поведении кандальника проглядывали благородство и независимость, – черты, сразу покорившие Аносова.
"Это они!" – сообразил Павел Петрович и, не слезая с дрожек, чтобы не привлечь внимания конвоиров, быстро оглядел партию. Пыльные, исхудалые, они, казалось, не обратили внимания на проезжих. Вот в тени обелиска сидит с раскинутыми ногами высокий, голубоглазый, с русыми усами, загорелый до черноты арестант. Его товарищ по несчастью, склонившись к ногам, перевязывает кандалы обрывками рубахи. Голубоглазый морщится от боли.
А Евлашка уже очутился рядом о чернявеньким и проворно сунул ему в руку горбушку хлеба. Не менее ловко отсыпал он на ладонь кандальника горсть махорки. Лицо юноши просияло от радости.
– Спасибо, добрый человек! – прошептал он.
Крадущейся охотничьей походкой старик потянулся вперед, но тут раздался сердитый окрик.
– Эй, кто такие? Подальше! – властно закричал поднявший голову жандарм. Он быстро вскочил и, подбежав к Евлашке, толкнул его в грудь. Пошел, пошел прочь, а то самого в кандалы закую! – пригрозил он. Заметив Аносова в форме горного офицера, конвойный сказал: – Возьмите, ваше благородие, слугу и живей уезжайте с богом! С нашими подопечными запрещено разговаривать! – жандарм хмуро посмотрел на Павла Петровича.
Евлашка не угомонился; он бесстрашно глянул на конвоира:
– Эх, червивая твоя душа, жалости у тебя к несчастному нет! укоризненно сказал старик. – Сам господь бог повелел горемычным милостыньку подавать, а ты!.. Неужто жандарм выше бога?
Лицо конвоира стало багровым, он сердито уставил в Евлашку штык.
– Прочь, а то на месте уложу! Вста-ва-а-й! – закричал он кандальникам.
Арестанты нехотя стали подниматься и строиться попарно. Аносов с волнением еще раз взглянул на несчастных, среди которых находились люди разного возраста. Измученные, усталые, они оживились, разглядывая Евлашку. Недовольный и хмурый, старик подошел к дрожкам, проворно уселся рядом с Аносовым:
– Поехали, Павел Петрович, пока и впрямь не обидели. С жандармом шутить опасно!
Он погнал коня, и вскоре каменный обелиск и партия кандальников остались позади. Евлашка еще раз оглянулся и обронил:
– Гляди-ка, по горсти землицы берут! Чтут стародавний русский обычай...
Вдали показался Златоуст. Евлашка скинул шапку, взглянул на небо и сказал со вздохом:
– Эх, парит ноне сильно! Разреши, Петрович, душу отвести – песню спеть!
– Ну что ж, спой! – согласился Аносов и по лицу старого горщика догадался, что у того тяжело на душе.
Евлашка встрепенулся и запел:
Трактовая большая дорога
Да сибирский большой тракт,
По тебе вели, дорога,
Арестантов в кандалах.
Они падали на землю:
"Дай немного отдохнуть.
Кандалами сжаты ноги,
Нету хуже этих мук..."
– Это ты про них поёшь? – спросил Аносов.
Старик кивнул, глаза его затуманились тоской. Со щемящей грустью он продолжал:
"Вас за что же, арестанты?",
Их спросили старики.
"Нас на каторгу сослали
За народ, за мятежи... Эх-х!.."
Евлашка глубоко вздохнул и пожаловался:
– Эх и доля! И день за днем, шаг за шагом шли в сибирскую сторонку! Вот они, горемычные...
Аносов молчал. На сердце было тяжело. Он ниже склонил голову. Так молча и доехали до Златоуста.
Не знал Павел Петрович, что на квартире его подстерегает новая неожиданность. Одна из комнат его домика в отсутствие хозяина была предоставлена под временное жилье проезжавшему в Тобольск сенатору Борису Алексеевичу Куракину, которому Бенкендорфом вменялось в обязанность следить за декабристами во время их следования на каторгу из Петропавловской, Шлиссельбургской и других крепостей. Раздосадованный предстоящей встречей, Аносов не спешил показаться на глаза Куракину. Сенатор разместился в кабинете, из которого открывался вид на Уреньгиньские горы, и весь день расхаживал из угла в угол. Через тонкую стенку в комнату Аносова доносились ритмичные шаги и приглушенный голос: Куракин про себя что-то напевал.
На горы давно опустился синий вечер. Утомленный Павел Петрович устроился в походной постели и, тревожимый думами, долго не мог уснуть.
Утром его разбудили громкий говор и шаги в кабинете. Аносов становился невольным свидетелем встречи декабристов с Куракиным. Он выглянул в окно и увидел у крыльца своей квартиры часовых. Осужденных поочередно вводили к сенатору.
Послышались шаги, и четкий волевой голос введенного объявил о себе:
– Бестужев, осужденный по известному вам делу...
Последовало глубокое молчание. Тихо скрипнул стул: по-видимому сенатор встал, и вслед за этим раздался его вкрадчивый, бархатистый басок:
– Я имею приятное поручение узнать о ваших нуждах. Не имеешь ли жалоб, не желаешь ли о чем просить?
Послышался твердый ответ:
– Я и мои товарищи ни в чем не нуждаемся, ни на кого не жалуемся, ничего не имеем просить. Разве только...
Голос оборвался, снова стало тихо. Сенатор жестко спросил:
– Чего же ты хочешь?
– Ваше сиятельство, нас очень торопились отправить из Шлиссельбургской крепости, и в последнюю минуту отправления кузнец заковал мои ноги "в переверт". При передвижении это причиняет мне невыносимые страдания. Железа стерли мои ноги, и я не могу ходить...
– Я здесь ни при чем! – отозвался сенатор. – Что я могу поделать?
– Ваше сиятельство, прикажите меня заковать как следует. Раны очень болезненны...
– Извините, я этого сделать не могу! – раздался вежливый, но бездушный ответ...
Аносов затаил дыхание. Не видя сенатора, он уже ненавидел его до глубины души. Снова на несколько минут наступило молчание, которое казалось очень тягостным.
– Что вас побудило присоединиться к заговорщикам? – заговорил сенатор, и его голос повысился. – Как вы смели поднять руку на обожаемого всеми монарха?
Тот, кто сейчас говорил о своих ранах, внезапно ответил решительно:
– Нашей единственной целью было приобретение свободы!
– Свободы! – вскричал, перебивая осужденного, Куракин. – Мне это было бы понятно со стороны крепостных, которые ее не имеют, но со стороны русского дворянина! Какой еще большей свободы может желать он?
– Вы забываете о народе, о России! – настойчиво ответил осужденный.
– Уведите его! – не сдерживаясь, выкрикнул сенатор.
Топая сапогами, вошли жандармы. Аносов потихоньку выбрался из своей комнаты и ушел на завод, где пробыл до вечера.
Всё же ему пришлось встретиться с сенатором, пожелавшим поблагодарить его за гостеприимство. Сумрачный Аносов тяжелой походкой вошел в свой кабинет. Навстречу ему поднялся высокий, статный мужчина лет за сорок. Черные густые бакенбарды обрамляли его холеное лицо. На большой покатый лоб, завиваясь, спускалась черная прядь волос. Со светской сдержанностью он протянул руку горному инженеру:
– Рад вас видеть и благодарить.
Раздушенный и напомаженный сенатор поправил прическу, разгладил пышные бакенбарды и устало опустился в кресло.
– Я душевно истерзан своей миссией! – рисуясь, сказал он Аносову, пытливо разглядывая его.
Павел Петрович скромно уселся напротив и молча склонил голову. В кабинете стояла тишина, потрескивали свечи. Лицо сенатора при их свете казалось желтым.
– Вы видели их? – спросил Куракин.
Павел Петрович признался:
– Да, я видел их, ваше сиятельство.
Сенатор нахмурился, глаза стали колючими.
– Сожалею весьма, что вы видели сих несчастных, – с холодным равнодушием продолжал он. – Однако они сами уничтожают всякое благорасположение к ним. Подумайте, среди них нет ни одного раскаявшегося в своих поступках! Вот только что у меня побывал бывший прапорщик Мозалевский, совсем еще молодой человек, лет двадцати. Видимо, природа не наделила его большой чувствительностью. Он из числа тех, кто не раскаялся и безразличен к своей участи...
Аносов терпеливо слушал, на лице его читалась скорбь, которую сенатор истолковал по-своему и сказал:
– Я напомнил ему о престарелых родителях и спросил, не чувствует ли он угрызения совести или страха, что они могут умереть от тоски. И что же? Он глубоко вздохнул и сказал только: "Да, я, должно быть, убил их". Вот и все!
Кровь прилила к лицу Аносова, он поднялся и сказал смело:
– Нет, ваше сиятельство, они не безразличны к своей судьбе. Они любят свою отчизну, я сам видел, как, прощаясь на перевале с Россией, они взяли по горсти родной земли. Они безусловно честные люди!
Сенатор встал, сурово перебив Аносова:
– Простите, я отказываюсь понимать вас. Может быть, сказывается моя усталость, – он преувеличенно вежливо поклонился горному офицеру: – Желаю вам спокойной ночи...
Ранним утром декабристов угнали по скорбному сибирскому тракту. Сенатор Куракин тоже отбыл, не попрощавшись с хозяином домика. Аносов уселся за стол и, чтобы забыться, занялся вычерчиванием геологической карты. Через раскрытое окно виднелось серое небо. Павел Петрович работал с увлечением. Неслышно к окну подошел дед Евлашка и закашлялся. Аносов вздрогнул и поднял глаза.
– Ты что? – спросил он беспокойно старика.
– Угнали бедолаг! – сокрушенно прошептал дед. – И аспид уехал! Помолчав, Евлашка вдруг спросил: – А что, Петрович, будет ли польза от сего русскому народу? Я так думаю, непременно будет!
– Ты это о чем? – как бы не понимая его мысли, спросил Аносов.
– О том самом! – загадочно отозвался дед. – Ну, бывайте здоровы, работайте, а я поплетусь! – он вздохнул и побрел со двора.
Аносову всё еще мерещился звон кандалов, окрики конвойных.
"Будет, непременно будет польза! Каждое семя даст свой всход!" подумал он, и на сердце его немного полегчало...
Глава девятая
И ПТИЦА ВЬЕТ ГНЕЗДО
Павел Петрович затосковал мучительно, тяжело: единственный родной человек на свете, дед Сабакин, умер. С Камско-Воткинских заводов пришло запоздалое письмо, когда старик уже лежал в могиле. Знакомые писали, что в последние минуты он вспоминал внука, метался и хотел его видеть.
"Он мог подумать, что я неблагодарный, забыл его!" – казнил себя тревожными мыслями Аносов.
Чтобы хоть немного отвести душу, он взял отпуск и отправился в места, где прошло детство. В пути он слегка забылся, но вот блеснули воды Камы, показались строения знакомого завода, и сердце снова болезненно сжалось. Завод выглядел серым, обветшалым, и старый дом, в котором Павел Петрович жил с братьями, теперь покосился; стёкла в окнах от древности отливали радужными затеками. Вот и скрипучее ветхое крылечко, на ступеньках которого бывало сидел дедушка. И, странное дело, как будто ничего не случилось: из-за угла вышел бодрой походкой седенький старичок.
– Павлушенька! – вдруг обрадованно закричал он.
Аносов узнал Архипа. Бобыль припал к его плечу и всплакнул.
– Нет его, родимого... Две недели как похоронили. Эх, какого человека потеряли! – вымолвил он с тоской. – Теперь черед за мной.
– Что-то рано засобирался, – силясь улыбнуться, подбодрил его Аносов.
Архип безнадежно махнул рукой:
– Где уж! Свое отжил. Под сотню подобрался. Уж годов десять не охочусь.
Старик свел Аносова на кладбище. Под двумя раскидистыми березами нашел себе последнее убежище любимый дед. Павел Петрович поклонился могиле. Долго вместе с Архипом сидели они в густой тени, слушая шелест листвы. Тихо было на кладбище, только дикие пчёлы хлопотливо возились над цветущими травами, да кое-где гомонил родник. Тоска постепенно стала проходить, и на душе посветлело. Аносову представилось, как много пришлось пережить деду невзгод и потрудиться, а теперь он отдыхает после большой работы.
– Поди, годков восемьдесят пять отжил, – тихо обронил старик. Крепкий духом был человек, а смерть сломила в одночасье, как дуб молнией! – он поднялся и скрылся в кустах.
Вскоре старик вернулся с темным корцом в руках, наполненным прозрачной студеной водой.
– На, испей, Павлуша, облегчит! – сказал он ласково.
Аносов утолил жажду. Оба они снова поклонились могиле и тихо побрели к заводу.
Вечерело, когда они вошли в пустой дом. В больших нежилых комнатах гулко отдавались шаги, в углах серыми лоскутьями висела паутина. Всюду были тлен, запустение. Аносов обошел все комнаты, с грустью вспомнил минувшую жизнь в этом доме, маленькие радости и заботы. В раздумье он вышел на крылечко, присел на скамеечке и вдруг вспомнил слова неизвестного поэта:
Рассыпалось гнездо, навек осиротело.
Забыт старинный дом, обрушилось крыльцо.
И в ночи тихие уверенно и смело
Минувшее глядит мне с горечью в лицо...
Дальше он не помнил слов: в памяти уцелели только две строки, и он с горечью проговорил их вслух:
И жалобно скрипят подгнившие ступени,
И шорох носится по комнатам пустым...
– Это ты верно подметил, – сказал старик. – Вихрь всё уносит. Вот и меня унесет...
Аносов приободрился.
– Мы еще поживем, дедушка! – сказал он уверенно.
– Тебе непременно долго жить! – твердо ответил старик. – Такие люди сильно потребны России!..
Ночью спалось беспокойно. Утром Аносов дал Архипу пятьдесят рублей и уехал к пристани. Дед долго охал, отказывался от денег, но в конце концов взял их и проводил Павла Петровича на пароход.
Из-за густого бора поднималось ликующее солнце, пристань отходила назад. Впереди открылись широкие просторы Камы. На высоком яру долго еще стоял одинокий старик и смотрел вслед удаляющемуся пароходу.
– Ну, теперь, Петрович, видать, никогда больше не увидимся! прошептал он и опустил голову...
По возвращении с Камско-Воткинского завода Аносов почувствовал томительную пустоту. Часами он сидел над рукописями, но мысли его были далеки от работы. Часто вспоминалась Луша, и тогда сердце охватывала тоска. На заводе он невпопад отвечал Швецову. Старик озабоченно покачивал головой:
– Ты что-то, Петрович, не в себе. Словно в тумане ходишь, – заметил он. – Пора, милый, тебе семьей обзаводиться. Птица – и та вьет гнездо.
Аносов молча склонил голову и подумал: "Пожалуй, старик прав. Родных не стало. В доме пустынно и не с кем словом перемолвиться".
Молодой инженер держался обособленно, но когда однажды горный чиновник Сергеев пригласил его к себе на именинный пирог, он обрадовался. В доме товарища гость заметил у стола тонкую большеглазую девушку. Наклонясь над скатертью, она проворно передвигала тарелки.
– Чем не хозяюшка? – засмеялся ласково, но грубовато пожилой горный полковник. – Всем взяла.
– Кто такая? – тихо, краснея, спросил Аносов.
– Татьяна Васильевна – девушка скромная. Сиротка. Отец ее тоже из горных, на Камско-Воткинских заводах подвизался, – словоохотливо сообщил собеседник. – Из милости тут держат, но гордая...
"Как же так? – вдруг вспомнил Аносов свое сиротство и детство, проведенное на Каме. – Почему я ее не знаю, ведь мы почти одногодки?"
Ласковое, теплое чувство охватило его. Павел Петрович взглянул на девушку. Она стыдливо опустила черные глаза и принялась расставлять бокалы. Нежный звон хрусталя наполнил столовую. Полковник, поглядывая на бутылки, оплетенные соломкой, прошептал Павлу Петровичу:
– Коньячок самый лучший. Именинничек знает толк в винах!
Аносов промолчал. Он не сводил глаз с Танюши, чем окончательно смутил ее. Вспыхнув, девушка собралась убежать, но Павел Петрович улыбнулся и спросил:
– Говорят, вы с Камы. Я тоже оттуда. Не знаете меня?
– Вы – Аносов, много слышала о вас, – просто ответила она, и сразу между ними завязался сердечный разговор.
– Давно бы так! – одобрил полковник и протянул руку к вину.
После обеда, когда все разбрелись кто куда, Павел Петрович сошел в садик и присел на скамью. Сладостное, щемящее чувство не покидало его. "Отчего же из мыслей не уходит эта скромная девушка с черными глазами?" подумал он и взглянул на горы. Как темные облака, на горизонте тянулись опаловые вершины Уральского хребта. Голые острые утесы, нависшие над безднами, под лучами солнца сверкали огромными аметистами. Вершины Таганая пламенели, и тысячи оттенков и красок всеми цветами радуги переливались в небе. Аносов не удержался и восторженно вслух сказал:
– Чудесен наш Урал!
– Нет ничего краше! – отозвался приятный голос, и Павел Петрович увидел Таню, стоявшую на дорожке. Инженер подошел к ней.
– Пушкин воспел Кавказ, – вздохнув, сказал Аносов. – Но кто же воспоет этот дивный край, незаслуженно обойденный поэтами?
– Я думала, что вас интересует только завод, а вы, оказывается, любите еще и поэзию, – удивилась она. – А я, знаете, очень, очень люблю русские песни! – немного помолчав, сказала девушка.
Через несколько дней Аносов имел случай убедиться в этом. В ясный солнечный день Павел Петрович случайно встретил Таню на плотине. Отсюда во всей своей прелести раскрывался городок с узкими кривыми улочками, сбегавшими с гор. В ларях плотины журчала вода. На заводской площади толпились верблюды, позванивая колокольчиками. Нагруженный оружием караван собирался в дальний путь. Подле него суетились погонщики, приемщики клинков, лаяли псы. Своей пестротой и криками всё напоминало восточный базар. Разговаривая, молодые люди медленно шли по извилистой тропе, которая бежала среди густого ивняка вдоль пруда. Завод давно остался позади, его строения за обширными водами казались теперь низенькими и далекими.
Павел Петрович и Таня стояли на берегу. И вдруг она запела просто, без жеманства:
Во поле березынька стояла...
Павел Петрович восхищенно смотрел на девушку.
В этот миг Аносову вспомнились четкие очертания величавого Петербурга, одетая в гранит Нева и мрачные бастионы Петропавловской крепости, где недавно томились декабристы. Павел Петрович не утерпел и сказал:
– Нет ничего прекраснее на свете Петербурга! Город окутан голубоватым призрачным туманом. А весной – сказочные белые ночи... Но это прекрасное не для всех. У меня до сих пор в ушах стоит звон цепей. Здесь, неподалеку от нас, прошли декабристы...
– Ради бога, замолчите! – вскинула она умоляющие глаза и тревожно прошептала: – Об этом теперь нельзя вслух говорить! Слышите?
Подуло вечерней прохладой. Погасал закат, а над дальним лесом показались золотые рога молодого месяца. Где-то рядом журчал ручей.
Таня встрепенулась, крепко пожала руку Аносову:
– Не сердитесь, Павлушенька! Давайте лучше о другом! – И, не ожидая ответа, тихо-тихо запела:
Как у месяца – золотые рога,
Как у светлого – очи ясные...
По заводскому пруду засеребрилась лунная дорожка, горы стали окутываться тьмой, когда она спохватилась:
– Уже ночь, пора по домам!
Аносов бережно взял Таню под руку, и оба, притихшие и счастливые, пошли по тропке, ведшей к заводу...
Они расстались поздно. Аносов возвращался домой с новым, радостным ощущением.
"Люблю или не люблю?" – спрашивал он себя и не знал, что ответить.
В комнате светился огонек. "Кто же у меня?" – удивился Аносов и вошел во двор. В распахнутую дверь лился мягкий золотой свет. На пороге сидел дед Евлашка и попыхивал трубочкой.
– Дед, ты ничего не знаешь? – многозначительно спросил Павел Петрович.
– Это о чем же новость? – весь встрепенувшись, поинтересовался охотник.
– Я влюблен! Влюблен! Влюблен! – восторженно признался Аносов.
– А, вот что! – разочарованно сказал Евлашка. – Эта хвороба, как лихоманка, обязательно ломает каждого в свое время. Прямо скажу, – хуже чахотки.
Старик спокойно глядел на Аносова.
– Но ты же пойми: она краше всех, лучше всех! – возмутился равнодушию Евлашки Павел Петрович.
– Это уж завсегда так, – безразличным тоном ответил дед. – Полюбится сатана пуще ясного сокола. И красива, и мила, и добра... А скажи мне, Петрович, откуда только злые жёнки берутся?..
– Ничего ты не понимаешь, дед! – сердито перебил его Аносов. – Самое лучшее на земле – любовь!
– Может, так, а может, и не так, – уклончиво отозвался старик. Простой человек, когда любовь приходит, думает не только о ласке, но и о труде. От любви труд спорится, – тогда и хорошо! В таком разе, Петрович, жаль расставаться с подружкой. Что же, счастливой дороги! Не поминай лихом молодость. Хороша она, когда глядишь со ступеньки старости!
Евлашка взволнованно запыхал трубочкой. Голубоватый дым потянул в комнату и заколебался в ней прозрачным туманом.
– Кто же она? – спросил дед.
– Татьяна Васильевна! – ответил Аносов.