355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрвин Штритматтер » Погонщик волов » Текст книги (страница 5)
Погонщик волов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:32

Текст книги "Погонщик волов"


Автор книги: Эрвин Штритматтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

Гумприх остается в дверях. Он снимает свой негнущийся головной убор, вытирает носовым платком лоб, проводит платком с внутренней стороны фуражки и снова водружает ее на голову. Эта процедура производит гулкий звук – словно песок сыплется на крышку гроба. Единственный звук во всем зале. Милостивый господин знаком велит учителю начинать. Тот поспешно оборачивается лицом к хору и дует в свою трубку, издавая дрожащий звук. Гудение детских голосов подхватывает этот звук. Учитель воздевает руки и размашисто опускает их.

Голоса из радостных детских ртов взмывают, словно печальный осенний ветер: «О мать благородная наша, тернист был твой жизненный путь».

Члены ферейна в зале едят картофельный салат и жареную колбасу. Мужчины и женщины, кружившиеся до того в танце, уселись за длинные столы – ни дать ни взять пчелиный рой, который вслед за маткой опустился на бобовый стебель. Звяканье тарелок, чавканье, гул застольных разговоров не проникают в клубную комнату. Музыканты же во время еды играть отказываются. У них есть на этот счет печальный опыт. Салат и колбаса им тоже причитаются, но уже случалось, что для них не хватало потом ни того, ни другого, потому что члены ферейна переусердствовали.

В клубной комнате кучер Венскат поспешает к трибуне, чтобы обрушить на головы собравшихся свое вступительное слово. Его стул заваливается назад и попадает между тощими коленками Карлины Вемпель. Венскат становится по стойке смирно, как некогда стаивал на казарменном дворе. Взор его отыскивает господское семейство.

 
Жизнь твоя была скромна,
А рука прилежна.
В лучший мир твоя душа
Отлетела нежно, —
 

декламирует Венскат зычным кучерским голосом.

– Я поднимаю этот бокал за процветание нашего ферейна велосипедистов «Солидарность» с искренним пожеланием дальнейшего процветания, и чтобы члены его росли – я имею в виду число членов. Ура! Ваше здоровье!

«Здоровье!» – гудит, ревет и рокочет со всех сторон.

Отзвучало вступление Венската. Некоторые члены женского ферейна прижимают к глазам цветастые синие фартуки, другие – те, кто имеет носовые платки, сморкаются. Лавочница Крампе шуршит в кармане юбки бумагой, выуживает оттуда кусочки сахара и невозмутимо жует. Ее толстые щеки колышутся, как студень.

Дети поют: «Покойся с миром, наша мать, пройдя свой путь земной…»

Короткие пальцы пастора роются в белых клавишах фисгармонии, как детские ноги в снежном сугробе. Лопе лягает кого-то сзади стоящего. Этот кто-то ухватил его за высокий каблук, тянет на себя и хочет выломать. Но Лопе не решается посмотреть вниз. Потому что именно в эту минуту отец печальными глазами смотрит на него. Углядел, наверно, неровный пробор.

В зале возобновились танцы. Фисгармония пастора рыдает в клубной комнате. Праздничный комитет велосипедного ферейна отплясывает почетный танец. Шахтеры, их жены, крестьянские парни, девушки, взявшись за руки, образовали хоровод вокруг танцующих. Прыжки, топот. Барабанщик не без труда отбивает такт. Все плотнее сжимается круг. Танцоры от души наслаждаются оказанной им честью. Под конец они могут лишь с трудом двигаться среди растопыренных рук и ног и останавливаются с понимающей улыбкой. Музыканты извлекают из своих инструментов туш. Удостоенных высокой чести хватают, поднимают и на руках несут к стойке. «Ура! Хох!! Урааа!!!» Велосипедисты кричат, смеются, топают ногами.

Крики «хох!» проникают в клубную комнату, где едва отзвучали последние слова надгробной песни детского хора. Пастор опускает регистровый рычаг. Учитель вытирает пот со лба. Он изображает крайнее утомление, чтобы под этим предлогом скрыться из клубной комнаты.

Он тоже член рабочего ферейна велосипедистов. Он пел в клубной комнате по долгу службы, но теперь его властно зовет шум в зале. Да и кружка дармового пива пришлась бы сейчас как нельзя кстати.

Милостивый господин тоже явственно слышал выкрики: «Хох! Хох!» Он поднимается с места. Горькая складка кривит рот на холодном лице. Пальцы смущенным движением скользят по офицерской прическе. В глазах членов женского ферейна застыло глубокое восхищение.

Булочник Бер скусывает кончик своей сигары и сплевывает табачные крошки прямо на пол между собой и пасторшей. Госпожа пасторша подбирает юбки. Ее глаза излучают неизменное расположение. Милостивый господин обводит взором собрание скорбящих. Он готовится начать свою речь. Он увлажняет языком узкие губы.

– Уважаемое собрание, мужи и жены нации, дорогие мои работники! – Так начинает он свою речь. – Кто из вас смог удержаться от глубочайшей скорби, когда разнеслась печальная весть: нет больше нашей доброй, милостивой матери, храброй супруги нашего позорно изгнанного кайзера. Кто смог? Уж наверно среди вас, дорогие собравшиеся, таких нет. Солнце нашей страны закатилось. Светоч в дни военной сумятицы, в годину тяжких бедствий нашего народа угас. Тем большую скорбь вызывает у нас эта кончина, что совершилась она вдали от столь любимой ею родины, от ее детей – ее подданных, вдали от нашего сердечного участия…

– Перестань, гад! – Лопе лягается вторично. На сей раз он даже осмеливается поглядеть вниз. У его ног на корточках сидит Альберт Шнайдер и делает вид, будто перевязывает собственные шнурки на ботинках. – Я сейчас наступлю на твои поганые лапы! – шепчет Лопе. Альберт Шнайдер скалит зубы и украдкой выпрямляется.

– …Кто же ее нам заменит? Я вас спрашиваю, дорогие присутствующие, кто может ее заменить? Вы этого не знаете, и я тоже не знаю. Кто хоть раз в бытность свою солдатом ощутил силу, которую она излучала, когда, врачуя тела и ободряя сердца, проходила через лазареты, тот никогда ее не забудет, тот не сможет ее забыть…

Липе Кляйнерман одобрительно кивает и жует свой табак. Коричневая жижа, того и гляди, польется из уголков рта. Лопе глядит на отца. Он им гордится. Отец видел императрицу. Глаза Липе благоговейно впиваются в спинку стула, на котором сидит булочник Бер. Лавочница шуршит бумагой и что-то жует.

– …Но мы способны ощутить лишь собственную печаль. Наши глаза, затуманенные горем, не видят, насколько тяжелей утрата благородной матери коснется ее собственных, ее родных детей. Ведь и они лишились покоя с тех пор, как смута охватила наше возлюбленное отечество, отняла у них родину, а теперь – и материнскую любовь. Лишь тот, кому уже довелось стоять у гроба матери, способен понять, какая это потеря. Но мы, изгнавшие кайзеровскую семью за пределы родины, в чужие страны, что мы получили взамен?

«Зеленый лес, зеле-е-е-еный лес!» – раскатывается в зале труба, и ее поддерживает какой-то пьяный голос. Сапожник Шуриг ковыряет спичкой в головке своей носогрейки.

– …С пугающей быстротой усиливается среди населения испорченность и непочтительность. Одни способны петь непристойные песни, когда другие оплакивают тяжкую потерю, скорбь, сокрытую в тайниках души…

Его милость начинает проявлять признаки беспокойства и подносит к глазам текст своей речи. Ее составлял замковый учитель, но, поддавшись на советы управляющего, его милость слегка изменил текст, приписав кое-что – над, а кое-что – под строчками. И теперь нити двух фраз сплелись воедино. Впрочем, этого, кажется, никто не заметил. А моргучий взгляд пастора адресован скорей конфирмантам.

Управляющий с удовлетворенным видом поглаживает свой шишковатый нос и, укротив голос, вставляет: «Совершенно верно!» Щекотливая ситуация, в которой очутился его милость, тем самым скрыта от ушей собравшихся. Булочник, причмокивая, проводит языком по сигаре. Лопе использует короткую передышку, чтобы наступить на пальцы своему мучителю. Альберт Шнайдер приглушенно взвизгивает: «Ой!»

Орге Пинк дает ему кулаком в бок, призывая к порядку. Возвращается учитель. Зато жандарм Гумприх выходит, приподняв свою фуражку и обнажив тыкву головы. Глаза Фриды Венскат впиваются в бесцветное лицо лесничего. Лесничий ей подмигивает. Бедные Фридины ноги начинают взволнованно топотать под столом.

– …А сам кайзер? Как он это перенесет? Что может быть больней для мужчины, чем утеря возлюбленной супруги, матери его детей, верного друга в жизненных невзгодах, утешительницы для израненного сердца? Без сомнений и колебаний последовала она за отцом страны в горькое изгнание, хотя могла остаться на родине. Мы, те, для кого дело нации стало сердечной потребностью, честью своей и совестью поручились в том, что ее дальнейшая жизнь сможет и впредь невозбранно протекать среди ее детей – верноподданных. Однако она последовала за супругом, осиротив нас, и все же…

В дверь громко стучат, затем она распахивается от удара. Кто-то из велосипедистов просовывает голову в душную клубную комнату, где запах роз, лавровых венков и дыма сгустился в некий овощной суп, который варится на медленном огне.

– Почетный танец в честь булочника Бера!

– Булочник! Эй, Бер! Бер! Булочник! – шумят за стеной.

Толстяк Бер заливается краской до самой лысины. Его пухлые, словно тесто, руки крошат остаток сигары. Его объемистый зад наполовину съезжает со стула.

– Бер! Бе-е-ер! Булочник!

Его милость прервал свою речь и озирается, сперва беспомощно, потом – содрогаясь от гнева.

– Эй, булочник, ступай плясать! – развязно требует стоящий в дверях велосипедист. Бер медленно поворачивается и, словно мешок муки, сползает со стула.

– Жандарм! Где жандарм?!

Управляющий, покраснев, как редиска, вылетает из комнаты. Булочник плюхается обратно на свое место. Головы скорбящих обращаются к двери в зал. Его милость стоит в одиночестве, словно дерево среди болота. Перед собой он видит лишь спины да затылки.

– Он же только что был здесь! Куда он запропастился? Когда он нужен, его нет на месте!

Пенистые капли слюны косым дождем разлетаются изо рта возмущенного управляющего. Он опускает голову, словно бык, перед тем как перейти в нападение.

Появляется жандарм Гумприх. Воспользовавшись замешательством, велосипедист скрылся. Велосипедист был не здешний, из приглашенных.

Что прикажете делать Гумприху? Он сует за ремень большие пальцы. Его маленькие, утонувшие в толстом лице глазки обегают ряды сидящих.

– Я полагал, что вы находитесь при исполнении служебных обязанностей! – щелкают, как выстрел, слова управляющего.

– Не только здесь, господин управляющий.

Милостивый господин хлопает рукой с кольцом по трибуне. Слушатели поспешно оборачиваются, словно школьники, уличенные в невнимательности.

«Лотт помрет вот-вот», – наяривает оркестр.

– Уже по этому небольшому происшествию… вы можете судить, мои дорогие, что в нашем отечестве сейчас, после того как мы изгнали правителей, все возможно. Кто, скажите сами, кто посмел бы раньше с умыслом нарушить ход собрания, оплакивающего смерть возлюбленного главы государства?

– Очень верно, – снова подтверждает управляющий.

Между тем милостивый господин отыскивает в рукописи то место, на котором он прервал речь.

Булочник съежился на своем стуле и смотрит в пол.

Очередная помеха: в комнату возвращается учитель. Речь возобновляется.

– …Мы уже тогда осиротели, сказал я вам, но это сиротство не было столь полным, как сейчас. Правда, наша общая мать была далеко, но ее сердце выпрядало нити тоски по далекой родине и заботы о благе своих дорогих верноподданных. Через страны, реки и моря чуткие духом и преданные ощущали теплоту ее участия, доброту ее сердца…

Учитель скалит зубы и достает из кармана свою трубку. Должно быть, он не может сообразить, какое такое море отделило Голландию от Германии.

– Теперь эго сердце перестало биться, перестало навек, дорогое собрание. Никогда больше не склонится доблестная женщина над солдатской постелью, никогда больше не поддержит она мудрым советом членов отечественного женского ферейна, никогда больше не придется нам встретить ее ликующими криками, когда она милостиво склонит к нам свою венценосную главу, расспросит о наших нуждах, облегчит нам бремя забот…

Из женских уст рвутся скорбные всхлипы. Лавочница Крампе бросает пустой пакет под стул Карлины Вемпель. Карлина утирает тыльной стороной ладони одинокую слезу, которая, словно капля росы, повисла на кончике ее длинного носа.

А в зале уже окончательно распоясались. Там как раз пляшут под «Сапожник чинит башмаки!» и щекочут женщин под коленками. Потом грохочут по паркету под «Шведского парня». Потом вступает в свои права «Поцелуйный вальс» с подушечками для колен и с пропахшими пивом поцелуями. Потом беснуется «Риксдорфер». Мужчины уже нетверды на ногах. Женщины теснят их, похотливо выставив животы. Женщины одерживают верх с визгом и криком. Словно перезрелые сливы, шлепаются мужчины на пол. Музыка все убыстряется, все быстрей пары налетают друг на друга, топают, толкают, скользят и падают. Потные лица, руки елозят по мягким местам, животы трутся друг о друга, ноги разъезжаются, бац – и на полу: «А в Риксдорфе веселье, веселье, веселье…»

– И это называется политический ферейн? – спрашивает Блемска у стойки. Голос из темной ниши откликается:

– Можно упразднить карусели, капелланов, кегельбан, можно упразднить что угодно, а риксдорфский танец вам не упразднить, это уж точно.

Блемска молчит. Он только затем и заглянул сюда, чтобы купить табачку для трубки.

Большая речь в клубной комнате благополучно приближается к завершению.

– Пирожные будут или просто кофе без ничего? – шепчет Карлина Вемпель на ушко лавочнице Крампе. Лавочница смотрит перед собой осоловелым взглядом. Она пожимает плечами, так что колеблется вся ее жирная спина.

– …Хаос грозит сомкнуться над нашими головами. Словно мостовые опоры, стоим мы, те немногие, кто до сих пор верно служит своему отечеству, в водовороте мутного потока, который из фабрик и уличных канав вливается в чистый поток любви к отечеству. Стоим верно и преданно, держа на своих плечах мост, ведущий нас в новое царство счастливых людей. Может быть, дни счастья уже не за горами, а может быть, нам еще предстоит ждать их, долго ждать, и лишь наши внуки сподобятся его лицезреть. Пока же вокруг нас все кружится и пляшет, да-да, все пляшет…

– Браво! – звучит, словно из подземелья, голос управляющего.

«Браво!» – раздается, шипит, бурчит, бормочет со всех сторон. Отодвигаются стулья, фисгармония издает протяжный, гудящий звук, когда ее закрывают крышкой. Альберт Шнайдер скалит зубы, Лопе шкандыбает к двери на своих высоких каблуках.

– С пирожным?

– Нет.

– Кофе без пирожных?

– А сахарных коржиков у вас нет?..

Гул голосов – словно в птичьем гнезде, когда кормят птенцов. Пастор трясет руку милостивому господину. Госпожа пасторша громогласно восхищается черным шелковым платьем фрейлейн Кримхильды. Дитер и Ариберт украдкой обмениваются пинками и подзатыльниками с деревенской ребятней. Липе запихивает в жилет белоснежную манишку, которая во время речи вздыбилась коробом. Розы возле трибуны поблекли и обвисли. Под натиском табачного дыма лавровые листья втянули в себя свой запах.

Фрида Венскат со звяканьем считает кассу. Лесничий стоит за стулом Фриды, помогает считать и при этом дышит ей в шею. Всеми забытый, словно половая тряпка, свисает с трибуны солнечный круг с большим «покойся» и малым «с миром».

Лопе наконец добирается до темного барака, где живут рабочие. Темно – хоть глаз выколи. Какая-то фигура торопливо соскальзывает вниз по каменным ступенькам.

– Господин конторщик, – выкликает Лопе в пустоту. Ответа нет.

Мать лежит в постели и щурится на свет. Труда и Элизабет уже спят.

– Это ты только сейчас пришел? – спрашивает мать и с усилием зевает. – А ну, марш в постель. – И немного спустя: – Отец небось пьет?

– Да, там подают кофе.

Тишина, темнота, только древоточцы постукивают в спинках кроватей.

В этот вечер Фрида не желает, чтобы те же спутницы проводили ее до дому.

– Пейте себе спокойно ваш кофе, – говорит она и сдает кассу госпоже пасторше. – Вы ведь все равно хотели остаться на танцы, а это не про меня писано, – говорит она женщинам, которые предлагают ей свои услуги.

– Ты же себе шею сломаешь в такой темнотище! Нам, ей-богу, не трудно… Мы потом и вернуться сможем.

– Да ни в жисть! – Фрида просто не способна принять такую жертву.

И, опираясь на две клюки, она сползает по ступенькам крыльца. Но внизу ее поджидает лесничий Мертенс. Он весь вжался в липовый ствол. Лесничий Мертенс, которого в деревне прозвали «Желторотиком». Выслеживание дичи входит в его профессиональные обязанности. Вот и к Фриде он подкрадывается все равно как к дичи. Фрида ничуть не противится, когда рука Мертенса в зеленом сукне форменной куртки ложится вокруг ее необъятной талии.

– Ах, – вздыхает Фрида, – в настоящей мужской руке таится столько силы… – Ей хотелось сказать «нежности», но Стина, горничная, давала ей почитать брошюрку «Девица в обращении с сильным полом», а там сказано, что, если хочешь приручить непокорного пса, надо сперва покрепче ухватить за поводок. – С вами я могла бы ходить и без палки, – ликует Фрида и на мгновение поднимает кверху зажатую в правой руке клюку. Лесничий не ожидал этого движения. Он покачнулся. Еще немного – и оба могли упасть на раскисшую от дождей дорогу.

Поближе к выгону Мертенс пытается поцеловать Фриду. Согласно правилам, преподанным в брошюре, Фрида уклоняется от его попытки, резко отвернув лицо. Но даже при этом движении выясняется, что на ее ноги надежда плоха и что для этого маневра они никак не годятся.

– Если бы я не держал тебя, ты давно бы шлепнулась.

– Да, уж такая я беспомощная, – и Фрида начинает оскорбленно всхлипывать, – одно посмешище перед богом и всем светом.

Лесничий успокаивает ее и ведет к ограде вокруг усадьбы. Тут Фриде есть на что опереться, тут она и не сопротивляется больше. Небо да простит ей это упущение, но Стинина брошюрка явно написана для девушек, которые не так одиноки, как она, и вдобавок твердо стоят на своих двоих. Она позволяет Мертенсу поцеловать себя.

Желторотик неслыханно отважен, – по крайней мере, в обращении с женщинами. Удержу он не знает. Фрида трепещет всем телом, и он становится еще настойчивее.

Чья-то фигура выныривает из темноты и вплотную подходит к ним.

– Ты что, нализался, что ли? – рявкает Мертенс.

– Я тебе налижусь! Кобель поганый! Растлитель!

Перед ними стоит лейб-кучер Венскат собственной персоной. Мертенс выпускает из объятий трепетную Фриду и с недовольным ворчанием исчезает.

– Распутница, стыда у тебя нет, – шипит Венскат на свою дочь, – если милостивый господин проведает, он тебя в два счета спровадит из имения, благо от тебя все равно никакого проку. Ты рехнулась, что ли?

Да, Фрида и сама теперь видит, что малость рехнулась. Слезы капают с ее ресниц. Отец грубо подхватывает ее и тащит домой.

– Ты подумай, разве он может жениться на тебе? Ты ведь знаешь, что у него нет ни полушки, что он кормится с господского стола. Кроме того, его милость не станет держать женатого лесничего. По контракту лесничий должен быть холостым, – это мне конторщик говорил.

Ну какое дело Фриде до контрактов его милости? Ей всего только и надо было, что самую капельку любви, а больше ничего. Но любовь, видать, писана про тех, кто гордо шагает по земле на двух ногах.

Лето отгорает над лесом и полем. Осень, шурша в поблекших листьях, кропит дождем вересковую пустошь. На воротах риги Лопе рисует красную осеннюю листву. Еще он рисует на ограде Альберта Шнайдера с толстым животом и тоненькими ножками.

Снизу он делает подпись: «Эта Альберт Шнайдыр». Спасибо, Фердинанд подарил ему красный карандаш. Карандаш помогает осуществить красную месть.

Зима жалобно завывает в печных трубах. Под снегом оглобли кажутся вдвое толще. Молотилка стрекочет от темна до темна. Рождество, забой рождественской свиньи, картофельные клецки и новая шапка с подшитыми наушниками. От Фердинанда – в первый день рождества – жареная селедка, а еще письмо для жены управляющего и кусок шоколада за услугу. Вечерами, когда неизвестно, чем заняться, можно подавать отцу прутья, если тот вяжет веники, а можно играть с Трудой в семью либо с Элизабет в звериного доктора. Потом после долгих, нескончаемо долгих недель с мокрыми чулками в стертых от катания по льду деревянных башмаках – весна с игрушечными сурками из глины, громоздящиеся друг на друга лягушки, камни летят в поющих скворцов, кошки орут на чердаке, горы одуванчиков, срезанных на корм для кроликов. Фарфоровые коровы под скамьей в парке заменены на овец из вербных сережек. Оплеуха от садовника – за вербу, но и похвала от управляющего – за кражу из гнезд воробьиных яиц, дыры в штанах множатся, как мыши. Матери нужны нитки. Лопе должен сходить за нитками к булочнику. Булочница, с губами, гладкими, словно консервная крышка, и с двумя белыми гребенками в черных волосах, переспрашивает:

– Пряжа?.. А разве вы?.. – И листает в книге. – Нет, скажи матери, чтобы сперва расплатилась со старыми долгами.

Лопе идет от нее к лавочнице Крампе и снова просит ниток, белых и черных. Лавочница задумчиво склоняет голову к плечу.

– А за вами не остался должок? – Ее толстые пальцы с шорохом ворошат гору грязных записок. – А-а, вот оно: еще семнадцатого августа прошлого года. Вот погляди, моток ниток, пачка жевательного табака, три селедки – всего на семьдесят пфеннигов. Когда платить собираетесь?

Лопе не отвечает. Он хочет уйти. Лавочница кряхтит. Потом она спрашивает:

– А ты сам еще не желаешь зарабатывать? Такой здоровый мужик.

Лопе вопросительно глядит на нее.

– Давай помоги мне пересчитать одну бочку селедок. Я совсем не могу нагибаться.

Он идет за ней в соседнюю комнату. Она так грузно скатывается вниз по ступенькам, словно под юбкой у нее вериги.

Они считают. Лопе подает ей селедку в красные руки. Она считает вслух, и синие губы шлепают одна о другую. Потом она опускает каждую селедку по отдельности в бочонок с коричневой жижей.

– Восемьдесят семь, восемьдесят восемь, не так быстро, я задохнусь. – Крампиха влажно закашливается и сплевывает во двор через открытое окно. – Хорошая селедка, жирная, сколько их у нас?

– Восемьдесят восемь.

– Да, верно. Молодчина! А почему бы, собственно, тебе не приходить ко мне каждый день и не узнавать, не надо ли в чем подсобить?

Лопе кивает.

– Девяносто одна, девяносто две… – Они считают долго и на триста сорок седьмой селедке оба сбиваются со счета.

– Ты бы лучше следил, я, бывает, и отвлекусь…

Они начинают считать по новой. Так и есть: триста сорок семь. Селедок в бочке осталось на самом донышке. Лопе уже целиком перевесился через край. Его руки, словно из шахты, извлекают на свет божий все новых и новых рыбин.

– Девятьсот девяносто семь, девятьсот девяносто восемь… – Лопе шарит руками в едком рассоле. Больше ничего нет. Его заставляют еще раз перегнуться, он шлепает, роется – ничего, ни хвостика.

– А, чтоб те… Видишь, какое кругом надувательство. Полагается быть тысяче. Будь свидетелем, когда приедет разъездной торговец. Двух селедок не хватает, стало быть, на двадцать пфеннигов меня обсчитали, так и без гроша остаться можно.

Лопе слизывает рассол с пальцев. Он помогает лавочнице выкатить во двор пустую бочку и здесь же моет руки у насоса. За свою работу он получает блокнот, – такие ради рекламы дают в придачу к товару фирмы солодового кофе, – и еще он получает моток ниток.

– Блокнот причитается тебе за работу, а нитки я поставлю в счет, чтобы мать попомнила, когда будет очередная выплата.

Лопе шагает вниз по деревенской улице, обнюхивая свои селедочные руки, и листает блокнот. Он очень доволен. Он заработал что-то своими руками. Теперь его руки пахнут сделанной работой. Теперь он может рисовать огрызком красного карандаша у себя в блокноте. Пожалуй, даже красные цветы, как их рисует Фердинанд.

– Последи за Элизабет, а я пошел на работу!

С такими словами обращается Лопе к Труде, прежде чем уйти после обеда к лавочнице. Перед уходом Лопе моет руки и причесывается на свой манер. Теперь он может сам дотянуться до гребня, такой он стал большой.

Лавочница сидит посреди магазина в кресле и охает. Одновременно она жует рожки, слойки и хворост и запивает все это кофеем.

– Хорошо, что ты пришел, мальчик, сердце у меня опять не желает работать. Сбегай к овчару, к Мальтену, принеси мне от него сердечных капель. Вот здесь лежат пять марок. Смотри не оброни, а Мальтену скажи, что мне нужны самые крепкие, самые-самые. Сердце у меня лежит в груди, словно камень, только трепыхнется время от времени – и всё. – Она проверяет карманы его штанов – нет ли там дыр, и своей рукой кладет туда деньги. – А теперь прижми карман рукой и ступай, только медленно, чтоб не выпали, а по дороге все время проверяй, там они или нет.

Лопе идет, словно паралитик, прижимая ладонь к боку.

Мальтен выслушивает его и ухмыляется. Его серая, замшелая борода дергается взад и вперед.

– Пусть жрет поменьше. У нее сердце плавает в жиру, словно желток в яйце.

Лопе не слушает, он гладит Минку и смотрит по сторонам. Все как было, только на карнизе прибавились две банки с лягушками.

– Ты убил змею?

– Да. И у нее было полное брюхо.

– Слушай, ты мне обещал, помнишь, еще зимой, ты обещал мне рассказать одну историю, ты не забыл?

Мальтен ничего не забыл.

– Ну ладно, варево еще все равно не готово. – Он поворачивается спиной к своим котелкам и садится на край постельного сооружения.

– Собаку выпусти, не то козел заберется в виноградник.

Лопе возвращается и садится на скамеечку, что под березовым креслом Мальтена.

– Было это в стране Могурк. Жил там человек по имени Агятобар. И у него было много-много братьев. Каждый день Агятобар и его братья работали от первого крика петуха, до первого крика совы. И были они прилежны, как птицы. А когда в сумерках они возвращались домой, на их робах зияли дыры, огромные, как коровий рот, ей-же-ей, говорю я тебе – как коровий рот. И весь свой заработок они изводили на то, чтобы зашить дыры. Когда утром они выходили на работу, нигде не было ни единой дырочки, а когда к вечеру возвращались домой, опять сквозь прорехи виднелось голое тело. Настали голодные времена, братья так и бегали в дырах, потому что весь свой заработок они проедали.

А господином в той земле был Чагоб. Тот носил шелковые платья и жил во дворце. Он забирал урожай, который вырастили братья, и приказывал, что́ им надо выткать. Ему было нужно все, что они ни построят. У него было много жен и много лошадей. Когда у Чагоба была охота, он выплачивал Агятобару и его братьям их заработок. Когда же охоты не было, он ссылался на короля, которому нужно отваливать целую мерку налогов, и отпускал Агятобара и братьев по домам без всякой платы. Отпускал в нужду и в горе – вот каков он был, этот Чагоб. – Мальтен сплевывает на пол. – Однажды ночью голодному Агятобару в их каморке явилась фея. Руки у нее были как сотовый мед, а ноги – как цветочные лепестки, черт меня забодай, – такие у нее были руки и ноги. И коли память меня не подводит, платье на ней было из стеклянной пряжи. И глаза у ней сверкали, словно капли росы на солнце. Вот чудо, правда?

– Но ведь тогда ее было голую видно; раз платье из стеклянной…

– Господи Иисусе, под стеклянным платьем на ней была нижняя юбка, да что я говорю – их там было по меньшей мере две, а то и еще больше, и все юбки были черные, как печная топка. А ты небось подумал, что сквозь стеклянное платье можно было увидеть ее живот. Впрочем, ладно. Нагнулась она, стало быть, над постелью Агятобара и говорит: «Ты, верно, не признал меня, Агятобар, а я добрая фея». Агятобар сел на постели и отвечает: «Этак любая прачка может назваться феей. Лучше плюнь мне три раза в лицо, – коли останется оно сухим, тогда я и поверю, что ты фея». Вот какой он был, этот Агятобар, и фея исполнила его просьбу. Слюны у него на лице не оказалось ни вот столечко. Но Агятобар все еще сомневался. Только заснуть он уже все равно не мог, а потому и слушал ее сладкие речи до самого утра. Утром же он пообещал фее сделать все, как она велит… И фея исчезла, потому что во дворце у Чагоба закричал петух. Пора было Агятобару с братьями идти на работу. И тут – клянусь шкурой полосатой кошки – все и началось… Ох, да мое варево сейчас убежит из горшка! – Мальтен вскакивает и помешивает в горшке.

С сердечными каплями в кармане Лопе скачет вниз по холму. У него не идет из головы Агятобар с братьями. Дома за ужином он отказывается от своей порции вареной картошки. Он обойдется и без еды. Его желудок не урчит от голода, он больше не Лопе, он Агятобар. Вот только у него совсем вылетело из головы, что лавочница дала ему сдобный рожок, который из-за кислой отрыжки не смогла умять сама.

Теперь управляющий наведывается иногда в винокурню и по будням. Он играет с винокуром в «шестьдесят шесть». При этом они пьют, под конец языки у них заплетаются, и они начинают говорить друг другу – «ты».

– А-а-а десятка еще у тебя или уже вышла?

– Она давно лежит под… ик… под столом, только я не могу нагнуться за ней, не то у меня все подступит к горлу.

Жена управляющего все время одна, потому что куда ж ей идти? Жены рабочих ей не ровня. Жена смотрителя рано засыпает и нечаянно колет себя спицей в грудь.

Девушки из замковой прислуги уходят в деревню. Весна бушует у них в крови. Сперва в порыве ревности жена управляющего подслушивает под окнами винокурни, но всякий раз видит одну и ту же картину: жена винокура спит, а служанка сидит одна в своей каморке и штопает чулки. Значит, женщины здесь ни при чем.

Она придумывает всякие уловки, чтобы вечером придержать мужа дома: однажды сразу после ужина, покуда он просматривает сельскохозяйственную газету, она раздевается донага и с пожеланием спокойной ночи целует его в затылок.

– Ты что, прямо так и ляжешь? – спрашивает он, не поднимая глаз от статьи о борьбе с пыреем.

– Да, очень душно, я прямо вся вспотела.

– Ну, раз вспотела…

Он продолжает читать. Этим все и ограничивается. Она ждет, ждет, но он уходит в винокурню.

Господин конторщик постучал в стену. Вот и он, верно, опять томится от одиночества. Про свое она уже ему рассказывала. Иногда он пишет ей письма, строки которых пропитаны тоской. В этих письмах он стремится облегчить ее участь цитатами из разных поэтов. Но все его поэты – мужчины, а она – женщина. Она выскакивает из постели, набрасывает на себя ночную рубашку, подходит к окну и прокашливается.

– Это вы? – раздается шепот. В кустах посвистывает ветер.

– Да, муж мой опять ушел, а я лежу одна, как в гробу.

– О, не говорите так, тишина, – я имею в виду могильную тишину и некоторым образом также и одиночество, – можно сказать, оба они, вместе взятые, формируют нашу душу.

– Да, душу, – повторяет она вполне бодрым голосом и стягивает на груди вырез сорочки. Каждый из них висит в рамке своего окна: он – тощий и долговязый, руки, словно две белых тряпицы, возложены на подоконник, она – пухленькая и краснощекая, с серыми бусинками глаз, взгляд которых способен щекотать мужчин. Ее пальцы, толстые, как сосиски, беспокойно теребят стебли крапивы. Оба говорят о возвышенных вещах, но не встречаются. И мысли их, словно маленькие кораблики, проплывают по морской глади друг мимо друга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю