Текст книги "Поле костей. Искусство ратных дел"
Автор книги: Энтони Поуэлл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Искусство ратных дел
Anthony Powell
The Soldier’s Art
London 1966
1
Начиная военную жизнь, я купил шинель – в одной из тех лавок вблизи Шафтсбери-авеню, где наряду с офицерским обмундированием и спортивными доспехами продают и дают напрокат театральные костюмы. Атмосфера там была насыщена неким риском, как на восточном базаре: пахло подпольной коммерцией, сделками скрытными, если не вовсе противозаконными, и это делало волнительной покупку, и без того необычную. Совершалась она в верхнем помещении, темноватом, таинственном, увешанном бриджами для верховой езды и лыжными куртками; а в глубине, за витринным стеклом, навытяжку стояли два безглавых торса. Один манекен одет был в трико арлекина, усыпанное наискось блестками, а второй в парадную алую форму какого-то пехотного полка – как бы две аллегорические фигуры, воплотившие контраст и несовместность продаваемых здесь товаров. Военное и Штатское… Труд и Забава… Участие и Отрешенность… Трагедия и Комедия… Мир и Война… Жизнь и Смерть…
Сутулый, пожилой, бородатый продавец с ухватками ближневосточного торговца, весьма подходящими к обстановке, вынес шинель откуда-то из сумрачного тайника и почтительно облачил меня в это двубортное, медно-пуговичное, безжалостно-жесткими складками легшее хаки. Костлявыми быстрыми пальцами застегнул на все пуговицы и отшагнул для оценки назад. Я тоже оглядел себя критически со спины в высоком трехстворчатом зеркале, сознавая, что скоро – в силу своего, так сказать, облачения – шагну в Зазеркалье не менее загадочное, чем то, где странствовала Алиса.
– Ну как, сэр?
– Хорошо, по-моему.
– Будто на вас шита.
– Сидит неплохо.
Расстегивая теперь – уже медленно – пуговицу за пуговицей, он словно бы призадумался, вгляделся в меня пристально.
– А мне ваше лицо знакомо, – сказал он.
– Разве?
– «Ночная вахта», не так ли?
– Что – ночная вахта?
– Вы ведь играли там?
Сценических талантов у меня ни малейших – этот врожденный изъян вредит, мне почти во всех житейских начинаньях; но, в конце концов, и среди актеров многие не блещут этими талантами. Так почему бы продавцу не предположить, что сцена – мое ремесло? Самолюбию моему больше бы польстило действо посерьезней, чем прошлогодний фарс из жизни мичманского кубрика, но спорить с такой трезвой классификацией моих творческих возможностей было бы скучно и не к месту. И я ограничился лишь отрицанием своего участия в той шумливой постановке. Он снял с меня шинель, заботливо расправил складки рукавов.
– Это для чего же предназначено? – спросил он.
– Что предназначено?
– Шинель, шинель – если смею спросить?
– Для войны.
– А-а, – произнес он вдумчиво. – «Война»…
Ясно было, что новейшие события в мире прошли мимо продавца; возможно, благодаря возрасту в нем поблек уже интерес к банальностям жизни, или же он так увлечен театром, что в газетах читает лишь колонку театральной критики, пусть плоховато написанную, не позволяя международным кризисам с других страниц замутить остроту эстетического восприятия. Можно понять и такой взгляд на вещи.
– Я запомню название спектакля, – сказал он.
– Сделайте милость.
– Разрешите адрес ваш.
– Нет, покупку я возьму с собой.
Времени у меня было в обрез. Теперь, когда снова поднялся над миром занавес этого исстари любимого спектакля под названием «Война», где мне, видимо, назначено играть статистом, – теперь дни, оставшиеся до отправки в часть, потребуются для вытверживанья роли, репетирования в костюме. Чем больше вдумываешься, тем уместней кажется сравнение с театром. Притом если вопреки пословице одежда еще не образует всего человека, то составляет существенную его часть – особенно одежда форменная. Через минуту мне был вручен довольно объемистый сверток.
– Упаковал как будто аккуратно, – сказал продавец. – Хотя театр ваш, наверно, тут же за углом.
– Театр военных действий?
Он поднял брови, но затем, решив, что слышит какую-то актерскую остроту, одобрительно покивал.
– Желаю долгого успеха и хороших сборов, – сказал он, складывая вместе старческие тощие ладони – как бы аплодируя.
– Спасибо.
– Вам спасибо. До свидания, сэр.
Я вышел, бросив прощальный взгляд на цветистую двоицу манекенов, возвышающихся в своей стеклянной клетке над хмурыми рядами плечиков-распялок с рубчатым габардином и твидом. А пожалуй, безглавые эти фигуры очень даже совместны друг с другом и символизируют собой Острословье и Честолюбие, которые «председают в аду», по словам Дьявола из киплинговской баллады. Правда, здесь они стоят, а не сидят, но не в позе дело. Главное, одеты соответственно; а обезглавленность – подобно повязке на глазах Эрота и Фемиды – вполне может обозначать фатальную неотвратимость обеих родственных судеб, которую даже война бессильна изменить. Напротив, война – предоставив Честолюбу и Остроуму широчайшее поле действия – усилит, скорей чем ослабит, их роковую обреченность. Шагая с этой мыслью под скудным, бледно-ласковым солнцем лондонского декабря, я миновал винный магазинчик, навеки памятный благодаря бутылке портвейна (если можно так назвать то пойло), которую Морланд и я давним воскресным днем купили с такими радужными надеждами – и оскандалились, не выпили.
В смятенной нужде настоящего те наши с Морландом дни кажутся блаженно-допотопными. Последние же доармейские, дошинельные недели озарены жутковатым ореолом начала войны – этого нависшего над миром верховного арбитра, как витиевато назвал ее премьер-министр в своей радиоречи. Теперь, четырнадцать месяцев спустя, покупка шинели кажется почти такой же давнопрошедшей, как гибель нераспитой бутылки. Изабелла упомянула в одном из писем, что Морланд поехал в Эдинбург за музыкальным заработком; других вестей я о нем не получал. Да и та весть уже давняя – относится к началу моего пребывания в штабе дивизии. С тех пор я целую вечность служу в этом штабе, и жизнь моя свелась к армейскому корпенью, и хозяином надо мной Уидмерпул, а сотрапезниками в офицерской столовой – Бигз и Соупер.
Между тем и война прошла различные фазы, в том числе весьма нерадостные: Франция побеждена; Европа оккупирована; мы под непосредственной угрозой вторжения; Лондон подвергнут «блицу» – усиленным бомбежкам. Мне сообщили (тоже Изабелла в письме), что прямым попаданием уничтожены фрески, которыми мой приятель Барнби расписал вестибюль здания «Доннерс-Бребнер», – фрески, столь же пожухшие в моей памяти, как сам Барнби, занятый теперь маскировкой самолетов и аэродромов где-то в летной части. С недавних пор военные дела пошли слегка веселей – например, в африканской Западной пустыне, – но вообще-то обстановке еще очень далеко до сколько-нибудь удовлетворительной. И оттого, что я сплю и столуюсь в корпусе «Эф», где «штабные низы, хотя еще не самое дно», по определению Уидмерпула, – лишь сильнее от этого чувство, что в мире большой непорядок.
Когда «блиц» докатился до нас и за один ночной налет в городе погибла тысяча человек – а на этой стадии войны подобная цифра считалась крупной для провинциального города, – наш командир дивизии, генерал-майор Лиддамент, приказал, чтобы по сигналу воздушной тревоги штабной взвод обороны (временно попавший под мое начало) выставлял у помещений штаба ручные пулеметы. Мера эта была скорей учебная, поскольку открывать стрельбу предписывалось лишь в исключительных случаях – если, допустим, немцы будут с бомбами пикировать на нас; штаб-квартира Округа располагает, разумеется, обычными зенитными батареями. Возвещаемые погребальным воем сирен, точно обрядовым плачем на варварской тризне, германские самолеты являются со своих неблизких баз почти уже к полуночи, дав нам с полчаса поспать. Они пролетают над городом на сравнительно большой высоте, затем снижаются, разворачиваются с зудливым рокотом, роняя иногда зажигалку-другую в нашем соседстве – так сказать, на счастье, – и приступают к более серьезному занятию: к сбрасыванию фугасных бомб на доки и верфи. И уж до конца налета кружат там над портом, бомбя. В такие ночи, покуда поставишь пулеметы на место в оружейную и отошлешь бойцов в казарму, времени для сна остается немного.
Последние придушенные, судорожно-замирающие взвывы тревоги очень напоминают мне плач и скрежет неискусного смычка – скажем, когда генерал Коньерс исполняет Гуно или Сен-Санса на своей виолончели или когда любимец Морланда (тоже склонный играть Сен-Санса) – схожий с пиратом нищий музыкант на старомодной деревянной ноге и с матерчатым черным кружком на глазу – терзает скрипку в улочке за Пикадилли-серкус. Еще сонный, начинаю одеваться в темноте, так как в комнате штор нет и, прежде чем зажечь свет, пришлось бы снова закрывать окно листами затемнения. Напрасно композиторы не сочиняют вариаций на темы воздушной тревоги. В местности, где живет сейчас Изабелла, приходский священник – в качестве уполномоченного гражданской обороны – самолично оповещает о тревоге по телефону. Для вящей ли внушительности или по вошедшей в кровь профессиональной привычке к распевной речи, но голосом своим он всегда подражает сирене, завывая то ниже, то выше:
– Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога…
Из комнатного мрака наплывают эти мысли, а с ними и надежда, что Люфтваффе учтет дальность возвратного полета и не станет сегодня длить свой ночной труд чересчур уж по-тевтонски добросовестно. Завтра у нас начнутся трехдневные окружные учения, и взводу обороны снова маловато придется спать. Одевшись, выхожу на улицу; там холодно, хотя скудные признаки весны уже заметны на полях, где вместо живых изгородей – полуобвалившиеся стенки из камней. В небе луна состязается с прожекторами и осветительными бомбами, чей искусственный свет, все усиливающийся, обращает затемнение в чистую формальность. Мне надо обойти отделения моего взвода, вставшие на постах. Зенитки уже хлопают вовсю. Жестяно, гулко щелкнула шрапнелька о сталь моей каски, точно пущенная из трубочки горошина. Последним проверяю пулеметный пост на углу стадиона; ствол «брена» уже задран в небо, и капрал Мэнтл признается, что они сейчас дали очередь.
– Надоело смотреть, как немчура спускает светящие бомбы, – говорит он покаянно, – и мы сшибли одну к шутам.
Очки придают ему ученый, эрудированный вид, не вяжущийся с таким нетерпеливым и резким действием. Капрал молод, энергичен, он кандидат на производство в офицеры, если только не вычеркнет его из списка полковник Хогборн-Джонсон, в последнее время чинящий помехи его производству.
– За патроны нам придется отчитаться.
– Отчитаюсь, сэр. У меня были ведь в запасе. Всегда полезно иметь лишек на случай неожиданной проверки боепитания.
В сумраке обозначилась идущая к нам бесформенная, грузная фигура в дождевом плаще почти до пят. Фигура оказалась Бителом. Непонятно, зачем он бродит ночью, под налетом. Как начальнику передвижной прачечной, ему вряд ли требуется присутствовать здесь. Бител приблизился вплотную.
– Разве уснешь при этом шуме, – сказал он.
Сказал ворчливо, как если бы начальству ничего не стоило устранить причину шума, да вот не устраняет.
– Снотворные таблетки мои кончились, – продолжал он. – Даже не знаю, достану ли теперь. Исчезли уже из продажи, вместе со многими другими полезными вещами… Счел вот благоразумным надеть каску. Да и устав требует. А я не знал, что вам или другим нашим штабникам приходится дежурить при налетах. Округ обеспечивает же зенитную оборону – эти их артустановки, кажется, шавками зовут. И потом, есть «бофорсы». Тоже ведь зенитное орудие. Шведское. Мне бы надо больше разбираться в пушках, в их боевом назначении. Но пехотинцу мало приходится сталкиваться; правда, здесь при штабе слегка уже поднахватался.
Он неловко улыбнулся, точно опасаясь, как всегда, что его тут же одернут и осадят. Несколько месяцев назад он сбрил свои клочковатые усы, с которыми прибыл в наш батальон, когда ему – унылому запаснику территориальных войск – удалось все же зачислиться в армию. Безусость лучше согласуется с натурой Битела; теперь на этом блинообразном лице еще резче выпирают вставные челюсти, поразительно неумело сделанные. Но еще поразительней, что Бител уже сравнительно солидное время удерживается на должности. Главная причина здесь в том, что передвижная прачечная придана штабу просто из соображений административного удобства, а штатно в дивизии не числится – и при первой надобности будет от нас взята. Поэтому дисциплинарного внимания на нее обращается меньше; притом Бителу повезло, что у него в помощниках сержант Эблетт, который, наверно, и ведет там в основном дела. И еще одна причина, возможно, отсрочила смещение Битела, в конечном счете неизбежное. Он не раз похвалялся своей причастностью к театральному миру; на поверку причастность эта свелась к тому, что он месяц-два ведал зрительным залом в театре того провинциального центра, где Бител одно время прозябал. Театр переоборудовали затем в кинотеатр, и служба кончилась, но сохранились у Битела остатки театрального престижа, так что когда начальник нашей походной бани, всегдашний постановщик дивизионных концертов, заболел посреди репетиции, то режиссуру передали Бителу, и концерт получился весьма сносный.
Тем не менее на должности Бителу не удержаться. Уидмерпул, как раз и ведающий личным составом, намерен снять Битела при первом удобном случае и, без сомнения, давно бы снял, если бы прачечная числилась у нас в штабе. Помимо понятных общих причин, неприязнь Уидмерпула вызвана и тем, что, обычно хорошо в таких вещах осведомленный, он принял на веру распространяемый Бителом миф, будто он брат офицера, его однофамильца, служившего в нашем полку в первую мировую войну и награжденного тогда Крестом Виктории. Вовсе не обязательно даже и брату героя быть отменным начальником прачечной; но почему-то легенда о героическом родстве пленила воображение Уидмерпула, и, выяснив, что это ложь, он обозлился. Теперь Бител стоит около меня и внимательнейшим образом оглядывает «брен», точно впервые в жизни видит ручной пулемет.
– Из штабного персонала только взводу обороны предписано занимать боевые посты в случае налета, – говорю я. – Просто очередная мера генерала для взбадриванья подчиненных.
Удовлетворенный этим объяснением нашего охранного присутствия на стадионе, Бител сосредоточенно кивает. Так получилось, что мы с ним почти не общались с того вечера в Каслмэллоке, когда он, по его выражению, «перебрал рюмашку» после пребывания в газовой камере химшколы. Прачечная ведь передвижная, и Бителу, как младшему офицеру, приходится почти все время странствовать с ней по дивизии; мои же обязанности хотя и будничны, но многочисленны и разнородны, и времени на общение со штабниками из других отделов остается мало. Разве что перебросишься с Бителом двумя-тремя словами, когда сидим соседями на периодически созываемом собрании штабных офицеров – слушаем лекцию или генеральскую накачку. В первый это раз теперь мы встретились с ним не в штабистской толпе.
– Досталась вам забота – ночь за ночью вот так вскакивать, – сочувствует он. – Давайте пройдемся стадионом, а?
В его сочувствии слышна нотка тоскливой жалобы. Вид у него самого на редкость не «взбодренный».
– Минутку – пулемет проверю.
Все оказалось в порядке на этом посту. Мы с Бителом не спеша зашагали по траве – мимо ветхого деревянного строеньица, раздевалки для игроков в крикет. Недавно из-за этой раздевалки были неприятности у Бигза, ведающего физподготовкой в дивизии: он затерял куда-то ключ, а владельцы реквизированного стадиона захотели как раз снести в раздевалку скамьи на хранение. Уидмерпул очень досадовал, что столько времени ухлопали из-за глупой неполадки, и учинил справедливый разнос Бигзу, который чуточку помешан на владении этим ключом. Любопытно, заперта ли дверь теперь, когда ключ наконец-то нашелся и скамейки внесли. Да, заперта – Бигзом, разумеется.
Канонада между тем усиливалась. Пахло дымом, сажей, а всего сильнее воняло тлеющей резиной. Над дальней частью города, над портом, быстро ходили взад-вперед узкие зеленоватые лучи прожекторов, чертя большие дуги вперехлест на восточном небосклоне – то выше, то ниже. Затем вдруг эти перекрестные лучи, сойдясь в одну точку вверху, образовав там светлый эллипс, ловили что-то крошечное, мечущееся в этом сжатом световом пятне, словно сердитая мушка в бутылке. Как бы слаженно, разумно откликаясь на ритмические колебания прожекторов, загорались в вышине и гасли облачные гряды, постоянно творя и меняя с полдюжины замысловатых пастельных композиций черного с сиреневым, шафранового с серым, розового с золотым. С этих роскошных небес, будто грозящих вот-вот разверзнуться мистическим господним откровением, медленно спускались, подобно японским лампионам праздничной иллюминации, два-три десятка осветительных бомб, сброшенных немцем на парашютах. Гроздями по две, по три плыли они, колышемые ветром, почти не снижаясь, точно светильники, подвешенные на безмерно длинных проволоках к невидимому потолку. Внезапно, как по сигналу, знаменующему полночную кульминацию зрелища, навстречу этим неровно горящим светильням снизу вспучились высокие облака густо-черного дыма. А на самой земле там и сям ярко вспыхнули огненные сгустки, словно скопление зажженных в ночи кузнечных горнов Черной Англии. Весь мир оделся синевато-багровым таинственным блеском, театральным, но грозным, – не светом дня и не свечением ночи, а инфернальным полусветом Аида. Запах паленой резины сгустился, став еще тошнотворней. Бител нервно подтянул пояс дождевика.
– С чеком тут петрушка получилась, – сказал он.
– У кого? У вас?
– Потому я и не сплю, наверно, а не только из-за отсутствия таблеток. Дело еще может уладиться – я заплатил потом наличными, занял немного денег у нашего почтовика, – но с чеками вечный кавардак. Отменить бы надо чековый порядок оплаты.
– Возможно, и отменят после войны.
– Для меня тогда уже будет поздно, – удрученно сказал Бител.
– Чек был на большую сумму?
– Всего на два-три фунта, но на моем счету не оказалось ни пенса.
– И нельзя это замять, чтобы без огласки?
– Уидмерпул пока еще не знает, думаю.
Деталь для Битела важная – Уидмерпул ведь только и ждет подобного случая. Я хотел было пособолезновать, но тут мерные хлопки зениток покрыл оглушительный взрыв, казалось расколовший землю, так что отозвались волнами гула и дрожи окрестные холмы. Бител покачал головой, на минуту отвлекшись от гложущих его забот.
– Должно быть, угодила бомба куда не надо, – сказал он.
– Похоже на то.
Он опять открыл рот, хотел спросить что-то, но замялся на момент. Видимо, решил иначе сформулировать вопрос.
– Вы говорили, что вы тоже книгочей, как я. Много читаете, да? – произнес он робковато.
– Да. Читаю я много.
Я уже не пытался скрывать эту свою постыдную привычку. По крайней мере сразу даешь понять, что относишься к разряду чудаков, от которых нельзя ожидать того же толка, что от людей нормальных.
– Люблю на досуге хорошую книгу, – сказал Бител. – Вот как роман «Поискать такое чудо» Сент-Джона Кларка. Чтоб серьезная вещь была, чтоб не с ходу прочесть.
– Не пришлось читать этот роман.
Но Бител не стал развивать тему «чуда». Очевидно, о романе он упомянул между прочим, а цель его пристрелочных выстрелов иная. Хотя трудно предугадать, чем подарит тебя Бител в задушевном разговоре, но излияния его всегда представляют интерес. На уме у него сейчас что-то есть. Следующий свой вопрос он задал с волнением в голосе.
– Вы в детстве покупали мальчишьи журналы – скажем, «Закадычные дружки», «Только для мальчиков»?
– Разумеется. Глотал, бывало, годовыми комплектами. А шурин мой и до сих пор глотает.
У Эрриджа, брата моей жены, это единственная греховная склонность, и он усиленно ее скрывает, чтобы не обвинили в несерьезности, в недостатке чувства общественного долга. Бител ответил что-то, но слова его покрыл зенитный грохот, усилившийся как нарочно.
– Что вы сказали?
Бител повторил.
– Опять не слышу.
Он шагнул ближе, прокричал что-то.
– …героем… – уловил я.
– Вы героем себя чувствуете?
– Нет… я…
Орудийный гром стал чуть слабее, но Бителу пришлось вовсю напрячь голосовые связки, чтобы я расслышал:
– …всегда воображал себя героем этих журнальных повестей.
Видимо, Бител считает, что делится со мной психологическим открытием беспримерной важности.
– Каждый мальчик так воображает, – проорал я в ответ.
– Каждый? – переспросил он огорченно.
– Я уверен, шурин мой по сей день отождествляет себя с этими героями.
Но Битела не интересовали ничьи шурья с их читательскими грезами. Это понятно – Бител ведь никогда и не слышал об Эрридже. И притом, очень хочет сейчас говорить о себе, и ни о ком другом. Но тон у него хоть и взволнованный, а все же извиняющийся.
– Я вот подумал – вечером недавно, когда немцы налетели в первый раз, – что переживаю как раз то, о чем читал мальчишкой.
– То есть?
– «Крещение огнем» – великую минуту в жизни героя, когда он впервые попадает под обстрел. Вы помните, конечно. Когда он показывает, что «сделан из храброго теста», как говорится в этих повестях.
Он засмеялся виноватым смехом – дескать, в какие высокие материи ударился, – обнажив при этом обе свои клоунские челюсти.
– «Винтовочное тах-тах-тах на дальних взгорьях…», «Струйка песка, взметенная с бруствера пулей…»?
Эти штампы из приключенческих детских рассказов я процитировал, чтобы побудить Битела к новым задушевностям. И душа Битела отозвалась на штампы.
– Вот именно, – сказал он, возбужденно встрепенувшись. – Именно об этом я. Как вы все помните! От ваших слов оживают в памяти все те истории. Я в детстве читал очень много. Задумчивым был мальчуганом. Так бы мне и продолжать потом.
Этим Бител слегка напоминает Гуоткина, бывшего моего ротного командира, – тот, бывало, тайком перечитывал киплинговский «Гимн Митре» у себя в канцелярии; но Гуоткина толкали к такой литературе довлеющие над ним мистические чары военной жизни, у Битела же дело совсем иного рода. Просто Бител, вспомнив запоем читанные в детстве рассказы о воинской доблести, весьма естественно удивлен, что наступивший час опасности не вселил в него особенного страха.
– Собственно говоря, мы уже подвергались воздушным налетам – «крестились огнем», если желаете, – в те времена, когда читали детские журналы. То есть во время первой мировой.
– Нет, я – нет, – ответил Бител. – В наши места не залетали цеппелины. Почему меня и удивляет, что я не очень-то трушу. У меня ведь нервы склонны шалить. Как-то пришлось мне давать показания в суде, по довольно мерзкому делу – меня оно, слава богу, не касалось, я был только свидетелем, и то тряслись поджилки. А сейчас вот вся пальба меня, по сути, не пугает. Самые худшие моменты – это когда сирена начинает завывать, верно ведь?
В военную пору неизбежно встает перед тобой подчас проблема страха. Не могут ли возникнуть такие неуютные обстоятельства, когда со страхом, с его воздействием на нервы, трудно будет совладать? подобно Бителу, и я задумывался над этим и приходил к весьма неокончательному выводу, что чувство страха менее связано с нависшей над тобой опасностью, чем это кажется первоначально; хотя при неограниченном росте опасности кривая страха – вероятно, даже несомненно – пойдет резко вверх. Ночью, в постели, ворочаясь в спальном мешке, я еще за несколько месяцев до «блица» ощущал порой какой-то малодушный страх, вызванный не чем-либо конкретным, а общей безнадежной вывихнутостью жизни. Так шалить нервы вполне способны и в мирное время (как шалили тогда они у Битела, по его словам); возможно, и у меня это случалось, но только я забыл – столь многое уже забылось из того утраченного мира. Вот так же иногда лежишь бессонно в муках неутоленного желания, и над раскладушкой витают разнузданные грезы вожделения – и кажется, что вызывает их именно безрадостно-казарменная обстановка. Часто приходится даже напоминать себе, что тревога, тоска, угнетенность не обязательно бывают связаны со службой в армии, с войной, в чью всеобъемлющую рамку ты их автоматически теперь втискиваешь.
Я согласен с Бителом, что налет сейчас скорее эффектно-красочен, чем устрашающ, – даже слегка бодрит тебя, уже вполне проснувшегося и одетого; только не надо вспоминать о нуде трехсуточных учений, предстоящих после бессонной ночи. Однако начни бомбы падать на стадион, и беззаботность наших впечатлений тут же улетучится, особенно если выведут из строя пулеметы, так что и ответить будет нечем. (Прибавлю, что на позднем этапе войны волнительная красочность налетов начисто для нас поблекла). Но Бител уже кончил размышлять о крещении огнем; и реплики мои были уже не нужны. Он вернулся к «петрушке», по-прежнему тревожащей его.
– Хоть бы сошло благополучно с этим чеком, – сказал он. – И все потому, что в тот месяц казначейство с опозданием перечислило полевую прибавку.
И действительно, такое случается время от времени – из-за отсутствия ли должной системы, по прямой ли некомпетентности в финотделе Военного министерства; возможно, корень зла надо искать в финансовом невежестве или закоренелом ненавистничестве «кучки человекоподобных обезьян с высшим образованием» (как позднее выразился Пеннистон), которая в конечном счете вершит этими делами. Во всяком случае, армейцам иногда задерживают жалованье, и потому периодически случаются «петрушки».
– Неприятность будет обязательно, – продолжал Бител, – но, может, повезет и обойдется без суда.
За тем оглушительным взрывом громыхнули еще два-три полегче. Шум ослабевал, заградительный огонь понемногу, но заметно, пригасал. Орудия вдруг разом смолкли – вот так собаки, полночи не дав тебе спать своим лаем, решают вдруг закончить концерт. Последовали миги мертвой тишины. Потом вдали отчаянно залязгал, зазвонил колокол пожарной или санитарной машины, и ветер унес грустно замирающие отзвуки. Вслед за звоном послышались возгласы, гам, заурчали моторы, засигналили гудки машин… «Весной в такой машине к девицам миссис Портер ездит Суини…»[13]13
Из поэмы «Бесплодная земля» Т. С. Элиота. Перевод А. Сергеева.
[Закрыть]. В сумраке гигантскими ночными мотыльками летали хлопья гари. Резиновый чад приобрел еще более химический характер – запахло вроде бы ацетиленом. Наконец раздалось утешительное и протяжное гудение отбоя. С первыми же его звуками, словно по сигналу, зашлепали крупные капли дождя. Минуты через две уже лило как из ведра, и запахи налета стали вытесняться свежим духом взмокшей травы.
– Веселей, капрал. Зачехлить пулемет.
– И убрать в помещение, сэр?
– Действуйте.
– Пожалуй, пойду и я спать, – сказал Бител. – Вот усну ли, не знаю. Хорошо, макинтош захватил. По сути, он тут нужней каски. Жуткий в Ирландии климат. Приходится хлестать этот их так называемый портер сверх всякой меры и сверх средств. Но надо же чем-то выгонять сырость из костей. Приходите в гости как-нибудь, в корпус «Джи». Вам у нас Баркер-Шоу понравится. Он ведает полевой службой безопасности, а сам он университетский профессор – философию, кажется, преподавал. Не помню где. Умное у него лицо. И санврач тоже толковый парень. Умора, как начнет поддразнивать зубного врача насчет стерильности.
Мы разошлись восвояси. Капрал Мэнтл повел своих бойцов в казарму. Я закончил обход отделений, отправил людей спать и сам пошел лечь.
От последнего из пулеметных постов до корпуса «Эф», где я обитаю, всего несколько минут ходьбы. Это кирпичный полуотдельный дом в улочке, отлого идущей к окраинам. Открываешь переднюю дверь – и окунаешься в кошмар запущенности и уныния, в наитоскливейшую убогость, присущую мужскому общему жилью, – это закон природы, ненарушимый даже в зданиях исторических, старинных. А наше здание отнюдь не историческое – во всяком случае, покамест. Днем из окон видны загородные холмы – серые, каменистые, гороподобные; в другой же стороне, где доки, на которых сосредоточился сейчас немецкий «блиц», встают краны и фабричные трубы, а за ними воды устья раздаются вширь, сливаясь с морем – с «неведомой, соленой, чуждой глубью». В полумиле от корпуса «Эф» в двух-трех многоэтажных домах разместился весь штаб дивизии, кроме вспомогательных служб. В этом же нашем, по преимуществу жилом, районе разбросано несколько зданий университета, но университетским духом район от этого не проникся.
– И так теснота чертова, – сказал Бигз, когда я впервые явился в корпус «Эф». – А теперь прибавились вы, Дженкинс: еще одного едока сажать за наш рахитный стол, еще одному телу обмываться наверху в жестяной лоханке, которую здесь именуют ванной. Учтите, в ванной комнате не бриться – категорически verboten[14]14
Запрещено (нем.).
[Закрыть]. Вы, собственно, для какой сюда надобности вызваны?
Капитан с ленточками наград за первую мировую войну, лысый как колено, Бигз в молодости, возможно, и был красив на тяжеловато-классический лад – по крайней мере уж сам-то считал себя красивым. Теперь же погрузнел, щеки воспаленно-багровы, глаза испуганно-сердиты, большой нос повис грушеобразно, сложенные сердечком губы маленького рта размыкаются-смыкаются, точно резиновый клапан. Грудь, плечи, ягодицы Бигза чрезмерно мускулисты и придают ему вид циркового силача (даже силачки) или гиревика-профессионала, пришедшего развлечь своим номером очередь у билетной кассы. Голос у него грубый и вместе неуверенный, нетвердый, ибо Бигза, как и многих армейцев, мучает мания преследования, вечная боязнь, что начальство, как сатана из театрального люка, выскочит вдруг и обнаружит упущение. В гражданской жизни Бигз был спортивным организатором на приморском курорте. Сейчас он разводится с женой; процедура это хлопотная и дорогостоящая, как я не раз услышу от него.
– Я прикомандирован к отделу личного состава, – сказал я.
– Надолго?
– Не знаю.
– Интересно, как этому майору Уидмерпулу удалось выбить себе подсобника?
– Разрешение военного министерства.
– На что именно?
– На помощь в разборе накопившихся дел – военно-судебных и претензий в связи с реквизицией.
– А у меня разве не накопилось дел? – сказал Бигз. – Чертова прорва. Однако мне помощника не выделяют. Ну, я вам не завидую, Дженкинс. Собачья у вас будет жизнь. Уж будьте уверены. Уж имейте в виду. Во всей треклятой армии никого нет ниже второго лейтенанта. У рядовых есть права, у однозвездочника – никаких. А особенно в дивизионном штабе; причем майор Уидмерпул из аккуратистов-зануд. Он уже как-то и ко мне придрался, нашел процедуральные неправильности. Процедурист лютый.
И больше Бигз не выказывал интереса к этой теме, и впрямь малоинтересной. Достойна, правда, уважения напористость Уидмерпула: нужно быть неутомимым изобретателем работы ради самой работы, чтобы понадобился в отделе еще и помощник, но, даже если б человек и требовался, его все равно не добиться. А Уидмерпул добился. Присылка сверхштатного младшего офицера оказалась в какой-то мере дополнительно оправдана тем, что Прозеро, командир штабного взвода обороны, упал перед моим приездом с мотоцикла и сломал ногу. Пока он лежит в госпитале, я несу часть его обязанностей в дополнение к своим канцелярским.