Текст книги "Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»"
Автор книги: Эмиль Золя
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 49 страниц)
Сегодня, чтобы быть действительно сильным, надо не потешаться над буржуа, который представляет любопытнейший объект для анализа, а досконально изучать его; прежде чем отправляться в Китай курить опиум, надо как следует познакомиться с Францией, полюбить новый Париж, этот великий город, в котором скучать могут только глупцы и где менее чем за полвека исторический прогресс привел к глубокому изменению нравов; надо, наконец, прекратить борьбу с наукой, борьбу, которая ведется во имя бесплодной фантазии и какой-то нелепой потребности в пестрой мишуре. Кто пойдет против науки, будет разбит. И в этом убедятся наши сыновья. Наука, или, точнее говоря, дух научного знания, присущий нашей эпохе, – вот из какого материала творцы завтрашнего дня будут создавать и шедевры. Мы должны признать архитектуру и нашего рынка, и Дворца выставок, прямые, залитые светом бульвары наших городов, гигантскую мощь машин, электрический телеграф и локомотивы. Все это окружает современного человека, и невозможно представить себе литературу, отражающую состояние общества, вне рамок того общества, той среды, в которой живет человек и в которой он действует.
ЖОРЖ САНДI
Современный французский роман понес тяжелую утрату: 8 июня 1876 года в десять часов тридцать минут утра в своем замке Ноан скончалась Жорж Санд.
Чтобы показать эту выдающуюся писательницу в полный рост, необходимо прежде всего напомнить, в какую эпоху она выступила. Ее первый роман «Индиана» датирован 1832 годом. Почти в то же время Бальзак опубликовал «Евгению Гранде»; «Шуаны», первое произведение, которое он подписал своим подлинным именем, появилось в 1827 году. Наконец, Виктор Гюго, чей первый роман, «Ган Исландец», относится к 1824 году, написал в 1831 году «Собор Парижской богоматери».
Не ясно ли, что Жорж Санд стоит в ряду тружеников нашей литературы начала столетия; она шла плечом к плечу с создателями современного романа, подобно им, своим оригинальным талантом она содействовала широкому литературному движению 1830 года, из которого вышла вся новейшая французская литература. Для нас она уже предок, и предок, полностью сохранивший свою индивидуальность среди могучих дарований, которые ее окружали.
Надо вспомнить также, что представлял собою роман в 1830 году. XVIII век оставил нам в наследство только «Манон Леско» и «Жиль Блаза». «Новая Элоиза» была не более чем поэмой страстей, а «Рене» оставался поэтической жалобой, своего рода элегией в прозе. Ни один писатель еще открыто не обратился к современной жизни, к жизни, с которой ежедневно сталкиваешься на улице и в салонах. Буржуазные драмы казались чересчур низкими и вульгарными. Писатели не хотели заниматься изображением семейных дрязг, любовных переживаний людей в рединготах и таких заурядных событий, как женитьба или смертельная болезнь, которыми в обыденной жизни, как правило, все и кончается. Безусловно, новая формула романа уже носилась в воздухе, она была подготовлена длительной эволюцией – от эпических вымыслов мадемуазель де Скюдери к первым, подписанным псевдонимами, произведениям Бальзака. Но эту формулу еще предстояло ясно и четко выразить и применить в полноценных произведениях. Словом, роман, каким мы его знаем, с его живыми персонажами – надо было создать от начала и до конца.
Выше я назвал имя Виктора Гюго, но должен сказать, что здесь оно неуместно, ибо я не могу считать Гюго романистом. Он применил в романе и поэтические приемы, внес в него свой необузданный творческий темперамент лирического поэта, но об этом стоило бы поговорить особо. По-моему, на пороге нашего столетия, по обеим сторонам широкой дороги развития французского романа, по которой почти за пятьдесят лет прошло уже немало писателей, ярко выделяются две фигуры – это Бальзак и Жорж Санд. Я вижу в них два противоположных типа писателей, которые породили всех современных романистов. В их открытых сердцах берут начало два различных потока – поток действительности и поток мечты. Я не говорю об Александре Дюма; он тоже был родоначальником целой плеяды рассказчиков, но его последователи до такой степени обесценили доставшееся им наследство, что в их руках оно превратилось в разменную монету.
Итак, Жорж Санд – это мечта, это изображение человеческой жизни не такою, какой наблюдал ее автор, а такою, какой он хотел бы ее сотворить. Мы по-прежнему остаемся в сфере идеализма Руссо и Шатобриана. Жорж Санд продолжает «Новую Элоизу» и завершает «Рене». Она лишь уточняет формулу романа, доставшуюся ей от XVIII века, она расширяет ее границы и завоевывает для нее целый мир. Но это и все, – революции в литературе она не производит. Ее приемы, ее фраза не выходят за рамки традиции; общая цепь не прерывается ее произведениями. Короче говоря, Жорж Санд естественно развивает принципы своих предшественников. Ее взгляд на роман заслуживает особого внимания, ибо в этом взгляде сказываются неповторимые черты ее личности. Бесспорно, она была великолепным живописцем, временами в ней обнаруживался тонкий наблюдатель, ее ум прекрасно подмечал подспудную работу и жестокие столкновения страстей; но она умеряет эти и качества, она держит их под строгим контролем. Она пишет вовсе не обо всем, что видит: Жорж Санд наблюдает явления жизни не столько затем, чтобы просто сказать о них, сколько затем, чтобы врачевать; она сдерживает или подогревает изображаемые страсти по своему писательскому произволу, не всегда считаясь с тем, как действует человеческий механизм на самом деле. Чтобы дать верное понятие о художественном темпераменте Жорж Санд, лучше всего сравнить ее с врачом, который, выслушав больного, избегает долго говорить о его недугах, предписывает необходимое лекарство и охотно распространяется о том, каким здоровым и цветущим сделает он этот хилый организм. Всю свою жизнь Жорж Санд стремилась быть целителем, тружеником прогресса, апостолом новой, блаженной жизни. Это поэтическое существо не могло долго ходить по земле и возносилось к облакам, стоило только вдохновению осенить его своим крылом. Отсюда и мечта о необыкновенном человечестве. Жорж Санд преображала любую реальность, к которой она прикасалась. Она создала некий воображаемый мир, мир, куда более справедливый, нежели тот, в котором мы живем, мир, по которому надо идти с закрытыми глазами и который становится тогда милым и трогательным, подобно видению, пригрезившемуся доброй душе.
Бальзак, напротив, – это сама действительность. Здесь врач перестает быть целителем; он превращается в анатома и философа, который вслушивается в жизнь, чтобы с точностью сосчитать ее пульс. Он изучает человеческий организм, не испытывая ни малейшей жалости к трепетной плоти, к судорожным движениям нервов и мускулов, к скрежету всей этой сложной машины. Он наблюдает и констатирует, подобно ученому медику, который описывает редкую болезнь. Быть может, позднее благодаря его исследованиям будет найден способ лечения; но сам он – аналитик, и только. Понятно, что этот проницательный наблюдатель сообщает нам все, что он увидел и в каких условиях он это увидел; он ничего не утаивает, не набрасывает никаких покровов: человечество предстает у него обнаженным, таким, как оно есть; человеческая особь ничем у него не стеснена, он не сковывает ее движений, не пытается исправлять ее повадки, не стремится вышколить ее, прежде чем представить нам на обозрение. Он шагает по земле своими могучими ногами и только изредка приподымается на цыпочки, чтобы охватить взглядом чуть более широкий горизонт. Словом, он работает долбежным долотом каменщика, а не резцом художника-идеалиста. Он создает целый мир, населенный реальными людьми, реальными настолько, что кажется, будто мы встречали их на улице, мир живых существ из плоти и крови, который, бесспорно, представляет собою величайшее чудо, порожденное человеческой мыслью нашего века.
Бальзак и Жорж Санд – вот две стороны проблемы, две силы, борющиеся за умы наших молодых писателей, два различных пути – путь натурализма, точного в своем анализе и в изображении действительности, и путь идеализма, с его утешительной проповедью и обманчивыми вымыслами. Прошло уже почти пятьдесят лет с тех пор, как завязался этот поединок между мечтой и действительностью, почти полвека длится этот своеобразный эксперимент; антагонизм разделил публику на два лагеря, сражающиеся стороны выставили на поле боя двух могучих борцов, которые пытались подавить друг друга своей колоссальной плодовитостью. В заключение я скажу, к чему, на мой взгляд, привела сегодня эта борьба и кто же находится на пути к победе: Бальзак, скончавшийся в 1850 году, или ушедшая от нас недавно, в 1876 году, Жорж Санд.
Однако, прежде чем идти дальше, мне хочется воздать должное славной эпохе 1830 года, которая ознаменовалась у нас блестящим расцветом литературы. Уже в 1857 году Теофиль Готье писал: «Двадцать семь лет отделяют нас от 1830 года, а мы до сих пор находимся под его немеркнущим обаянием. Так, продолжая свой путь среди камней и терний, бредя по дорогам изгнания, где на каждом шагу подстерегают ловушки, и в поте лица добывая славу свою, человек долгим взглядом, исполненным почтения и грусти, смотрит назад, в ту сторону, где остался потерянный им рай». Люди моего поколения, – я говорю о тех, кому сегодня тридцать пять, – слушая рассказы о давно прошедших временах, когда все дышало воодушевлением и верой, когда пьянил уже сам воздух, могут представить себе эти годы только в воображении. Издалека до нас доносится шум битвы, звучание поэтических строф, мы видим развевающиеся на ветру султаны, различаем вдали безумствующих героев, не знавших, куда девать избыток жизненной энергии. Мы слышим эпический грохот огромной кузницы, свист мехов, раздувающих пламя, мерный стук молота – это титаны минувшей эпохи посреди громовых раскатов куют из раскаленного железа и огнедышащие произведения, которые они оставили нам в наследство. Разумеется, сегодня, при нашем скептицизме, кое-что надо отнести на счет литературной моды, на счет праздничного карнавала той поры молодости и веселья. Старики, которых я расспрашивал, с улыбкой говорили мне, что молва изрядно приукрасила славную эпоху тридцатых годов. Однако есть вещи, которые невозможно отрицать, – я имею в виду произведения Бальзака, Жорж Санд, Виктора Гюго, Альфреда де Мюссе, Мишле, Теофиля Готье, Ламартина, Стендаля. Список можно было бы продолжить. Эпоха, давшая такие имена, должна войти в историю как эпоха, на редкость богатая могучими дарованиями.
Я часто предаюсь раздумьям, читая биографии этих писателей. Чтобы понять мою грусть, нужно знать нашу нынешнюю эпоху и сравнить ее с былыми временами: писателей начала века связывает между собою эпический дух товарищества, в бой на завоевание литературных свобод они идут сплоченными рядами; в руках у них сверкают шпаги, они – хозяева парижских мостовых, они уносятся в Неаполь или Венецию и там бренчат на своих гитарах. А мы сегодня живем, как волки, каждый в своем логове, и недоверчиво поглядываем друг на друга; хозяевами улиц чувствуют себя шарлатаны; гитары поломаны, и мы не знаем иного места прогулок, кроме версальских фонтанов. Я понимаю, что мои сожаления по поводу шумного веселья романтического карнавала – признак малодушия. Италия в общем-то мне безразлична, – старому хламу чужих краев я предпочитаю мой современный Париж. Писатели превратились ныне в буржуа, и это совсем неплохо, потому что таким образом они получили возможность куда спокойней и пристальней всматриваться в действительность. Чтобы любить жизнь обычных людей и описывать ее, надо быть в самой гуще этой жизни. Новое искусство, любовь к реальному, отвращение, которое мы испытываем ко всяческой позе, потребность в постоянном наблюдении – вот что сделало нас, современных писателей, людьми обыкновенными и привело в рабочие кабинеты, где мы сидим взаперти и трудимся, как ученые. Но вот о былой дружбе, связывавшей писателей, об их духовном братстве можно пожалеть. Мы сторонимся друг друга, и тяжкий груз одиночества больно давит на наши плечи.
Да, в наши дни литературная жизнь лишена того кипения юности, которое сказывалось еще и в первые годы Июльской монархии. Разумеется, мы достойно продолжаем дело наших предшественников, но мы уже вступили в неблагодарную пору зрелости, когда одних песнопений, увы, недостаточно и когда наступило время возвещать истину. Вот почему наша эпоха выглядит такой печальной. Мы шагаем среди развалин романтического храма. Смерть каждого выдающегося мастера из плеяды 1830 года – это как бы еще одна рухнувшая его колонна. Ламартина, Теофиля Готье, Мишле, Эдгара Кине уже нет в живых. Недавно скончалась Жорж Санд. Остался один Виктор Гюго, глава школы, гигант, чьи могучие плечи еще поддерживают готовое рассыпаться здание. Когда и его не станет, вокруг будет пустыня.
II
Жорж Санд родилась в 1804 году в Париже. Ее предком по отцовской линии был Морис Саксонский, побочный сын польского короля Августа II. В 1808 году отец умирает, и девочку увозят в Берри, в замок Ноан, около Ла-Шатра; ее воспитанием занимаются мать и бабушка, постоянно ссорившиеся из-за нее. В Ноане она жила до 1817 года, то есть до тринадцати лет, и эти годы раннего детства оставили в ней неизгладимый след. Тут она была предоставлена самой себе, проводила дни на лоне природы, вместе с крестьянскими детьми подолгу бродила по лесам, купалась и лазала по деревьям – совсем как мальчишка. Общительность и простота ее натуры, присущее ей стремление к равенству – все это было заложено в ней еще в детстве, среди вольных деревенских просторов. Позднее, когда она так легко и проникновенно писала о сельской жизни, ее вдохновляли собственные воспоминания. Даже талант ее и тот, видимо, проявился уже в детстве: вечерами, на посиделках, она выдумывает бесконечные истории; она мечтает о герое, которому дает имя Корамбе и в честь которого воздвигает в саду алтарь из камней и моха; образ Корамбе много лет живет в ее сердце, она лелеет мечту написать роман, нечто вроде поэмы, и рассказать в нем о необычайных похождениях этого добродетельного существа, созданного ее воображением. Главные особенности гения Жорж Санд – фантазия и склонность к идеализации – уже налицо.
Но в тринадцать лет ее постигло большое горе: мать и бабушка никак не могут договориться по поводу воспитания девочки, и ее решено поместить в монастырь. Подумайте только, до чего грустно было этой вольной птице оказаться в мрачной клетке английского монастыря августинок на улице Фоссе-Сен-Виктор в Париже! Она горько плачет, вспоминая необъятную ширь лугов, лесные чащи, ясное утреннее солнце и ласковые вечерние сумерки. Правда, при монастыре имеется огромный сад, и юная пансионерка в конце концов утешилась, вернувшись к своему обычному образу жизни. Поначалу она выказывает нежелание подчиняться монастырскому уставу, ее непослушание грозит расстроить заведенный в монастыре порядок. Но вот однажды, во время утренней молитвы, ей вдруг почудилось, будто на нее сошла божественная благодать, и девочку внезапно охватила такая набожность, что она захотела постричься в монахини. Такова сердечная страсть этой поры ее жизни: Корамбе был забыт, его место занял Христос. Но религиозный кризис длился недолго. Старик исповедник, из иезуитов, излечил ее от болезненного экстаза, в который обычно впадают чересчур ревностные юные богомолки. Религия ее не удовлетворила, и с тех пор она, видимо, относится к ней довольно холодно. Но ей необходимо чем-то заняться, ей необходима страсть, и она решает создать в монастыре театр, чтобы доставить развлечение всей общине; она сама сочиняет пьесы, на помощь ей приходят воспоминания, оставшиеся у нее от чтения Мольера. Так, на всех этапах жизни ее сжигал внутренний огонь, жгучая потребность всю себя отдавать кипучей деятельности или пылким мечтаниям.
В 1820 году, шестнадцати лет, она возвращается в Ноан, через год умирает ее бабушка. Мать остается единственной ее наставницей; но это была женщина угрюмая и раздражительная, причинявшая, по-видимому, дочери много страданий. Впрочем, девочка пользуется ничем не стесняемой свободой, возвращается к своим прежним забавам, к своим дальним прогулкам. Она ездит верхом, бродит по окрестностям в сопровождении какого-нибудь крестьянского мальчика. В эту пору огромное влияние оказывает на нее чтение. Она читает все, что попадется под руку. Ее не пугают ни исторические, ни философские сочинения; напротив, она ищет их. В монастыре она упивалась Библией и «Подражанием Христу». В Ноане она сперва зачитывается «Гением христианства». Затем, подобно молнии, ее поражает Жан-Жак Руссо, – его книги были тем откровением, которого она жаждала, Руссо полностью завладел ее мыслями. Разумеется, религиозность ее была сильно поколеблена; она прочитала Мабли, Лейбница и приобрела вкус к свободному анализу. Но она еще соблюдает обряды – до тех пор, пока ссора с духовником окончательно не оттолкнула ее от церкви. Она становится деисткой и остается ею на всю жизнь; она исповедует религию поэтов, которые поклоняются богу, но связывая это с какими-либо существующими культами. Надо сказать, что в эту пору ее целиком захватывает поэзия. Байрон и Шекспир наполняют ее душу возвышенным восторгом. Выбор сделан – искусство становится ее подлинным верованием. Впрочем, в какой-то мере ее коснулось и общее поветрие. Она предается отчаянию, которым были охвачены все великие души века; общая мода увлекает и ее, и она плачет слезами Рене. Если поэты вдохнули в нее меланхолию, то от Руссо она усваивает дух мятежа. В окружающем обществе она чувствует себя падчерицей и, быть может, уже помышляет о борьбе с ним. В своей разочарованности она доходит до того, что однажды чуть не совершает самоубийство, устремившись верхом на лошади в глубокий ров.
Разумеется, такая натура – сильная, свободная, независимая в своих убеждениях и действиях, казалась не созданной для брака. Ненавидя мужчин, трудно примириться с мужем. Однако, чтобы не причинять огорчений матери, в 1822 году она дает согласие на брак с г-ном Дюдеваном, бароном империи. Девять лет супружеской жизни проходят в столкновениях, с каждым разом все более острых. Наконец в 1831 году супруги приходят к договоренности и расстаются. Она с дочерью уезжает в Париж – к тому времени у нее было двое детей, – а сына оставляет мужу. Ей исполнилось двадцать семь лет, час ее славы пробил.
Ее жизнь в Париже начинается очень скромно. Она зарабатывает себе на хлеб, разрисовывая коробочки для сигар и деревянные табакерки. Но ей хочется писать; сперва она принимается за переводы, но потом становится смелее, обращается за советом к Бальзаку, который, не угадав в ней таланта, пытается ее обескуражить. Делатуш, директор «Фигаро», дает ей работу в своей газете, но первые шаги не приносят успеха дебютантке. Наконец вместе с Жюлем Сандо она публикует свой первый роман «Роза и Бланш», а спустя несколько месяцев выпускает «Индиану», подписанную уже именем Жорж Санд, которое ей предстояло прославить. Все знают происхождение этого имени: публикуя «Розу и Бланш», Делатуш сократил имя Жюль Сандо и на книге поставил только одну его часть – «Жюль Санд»; потом, когда появилась «Индиана», чтобы сохранить эту фамилию, он посоветовал той, что звалась тогда всего лишь г-жою Дюдеван, просто заменить имя «Жюль» на «Жорж».
Так явилась на свет Жорж Санд. Начинается бурный период ее жизни, полный экстравагантных выходок, которые надолго восстановили против нее добропорядочных буржуа. Она одевается в мужской костюм, который носила еще в Ноане, отправляясь в далекие прогулки, – редингот из плотного серого сукна и шерстяной шарф. В таком виде она смахивает на студента первого курса. Особенно нравятся ей ее сапоги. Она сама рассказывала: «Мне не хотелось расставаться с ними даже на ночь. Маленькие, подбитые железом каблучки помогали мне увереннее ступать по парижским тротуарам, и я легко перелетала с одного конца города на другой». Прибавьте к этому, что она курила сигареты и даже сигары. Это было уж совсем скандально. Первые романы Жорж Санд, в которых она столь решительно обрушивается на институт брака, превращают ее в глазах широкой публики в некое чудовище, в ниспровергательницу основ, погрязшую в разврате и мечтающую разрушить все общественные устои. Сегодня, мне думается, нет нужды вставать на ее защиту. Романтический карнавал был в ту пору в самом разгаре; она носила брюки, как носят кокарду, – из любви к Байрону. Дерзость мысли непременно проявлялась и в вызывающем костюме. Она хотела быть мужчиной.
И вот начинается долгая творческая жизнь, неиссякаемый родник ее в течение сорока лет не переставал бить ни на один час, принося все новые и новые произведения. По закону естества Жорж Санд остается женщиной, но женщиной эмансипированной, верующей в свободную любовь, в чистоту и святость страсти. Я не хочу опускаться до альковных подробностей и повторять здесь сплетни, которые ходили в среде перепуганных буржуа. Но некоторые из ее любовных связей принадлежат истории литературы благодаря тому влиянию, какое они оказали на развитие таланта писательницы. В этом смысле нельзя не упомянуть о ее путешествии в Италию с Альфредом де Мюссе, об их любви под голубым небом Венеции, трагическую развязку которой она сама поведала в книге «Она и Он». Надо представить ее себе вместе с Мишелем (из Буржа), с Пьером Леру, с Фредериком Шопеном, поочередно формировавшими ее душу. Были в этом ряду и другие, чьи имена я не рискую назвать, ибо не располагаю для этого вполне достоверными сведениями. Среди всех этих бурных увлечений она сохранила гордость и достоинство; ее влечет, по-видимому, не столько чувственное, сколько духовное любопытство; она, быть может, ищет идеального любовника и не находит его, подобно тому как поклонник красоты Дон-Жуан тщетно искал идеальную любовницу. Ее влечет только талант, и, разбирая ее произведения, мы убедимся, что и пламенный трибун Мишель (из Буржа), и мыслитель Пьер Леру, и композитор Фредерик Шопен владели прежде всего ее душою.
Жорж Санд, конечно же, становится республиканкой; она приветствует республику 1848 года в лирически приподнятом тоне. Но июньские дни надолго смутили ее своими кровавыми событиями; ее доброта не может этого перенести; она не понимает необходимости кровопролития. В этом еще раз целиком сказалась ее натура с присущими ей порывами веры в сочетании с созерцательностью. Она удаляется в Ноан, где пишет и сельские романы, как бы ища в них отдохновения после революционной бури, когда она вместе с Барбесом и Собрие сотрудничала в «Парижской коммуне» и даже сама основала газету под названием «Дело народа». Ее шедеврами останутся сельские романы: охваченная стремлением к покою и благостыне после напряженной борьбы, когда отголоски июньского набата еще звучали у нее в ушах, она вложила в эти книги лучшую часть своего существа. Сердце ее в ту пору словно успокоилось, жизнь ее становится шире и начинает походить на тихое озеро, чьи прозрачные воды отражают небесную синь. Осень для нее наступает рано, а вместе с нею приходят душевный мир и житейская мудрость. Она живет помещицей в своем Ноанском имении, отдавшись своим маленьким внучкам и работе, – именно такою знало Жорж Санд паше поколение. Договор, которым она была связана с «Ревю де Де Монд», не позволял ей выпускать из рук перо до последнего часа. В годы Второй империи она пишет непрестанно, она обращается к чистому искусству, свободному от философских и политических влияний. Это была как бы вторая молодость, более спокойная и не замутненная ничем. Всего два месяца назад она опубликовала еще один роман, на сей раз последний.
Весь облик этой почтенной матроны исполнен редкого достоинства. Ее старость снискала ей всеобщее уважение. Голоса хулителей замолкли. Уже никто не вспоминал ее былые экстравагантности и бунтарские порывы; все видели только огромный ее талант, ее могучую работоспособность. Она вела жизнь простой матери семейства, вязала, ходила за курами, отличалась радушием и гостеприимством, которое составляло давнюю традицию ноанского дома, а ночи посвящала работе. С годами она становилась все более серьезной и молчаливой, говорила мало, на вопросы отвечала улыбкой и умерла как человек простой и великий; она просила, чтобы ее похоронили на сельском кладбище в Ноане, в той самой земле, которую некогда она топтала своими детскими ножками.
Существует несколько характерных портретов Жорж Санд. Самый ранний из них – гравюра Каламатта с картины Ари Шеффера. Жорж Санд было в то время тридцать шесть лет. У нее широкие плечи, довольно большая голова и несколько удлиненное лицо о крупными чертами; великолепные глаза сообщают ему выражение спокойное и энергическое. Волосы, спадающие с висков густыми бандо, еще больше подчеркивают это выражение величавого покоя и дерзкого ума. Позднее Кутюр сделал с нее рисунок углем, на котором Жорж Санд изображена уже заметно пополневшей, но если облик ее утратил романтическую красоту, в нем появилось куда больше добродушия. Наконец, все знают последние фотографии, на которых она снята в простом шерстяном платье; в ней нет уже ни капли кокетства, полноватое лицо этой почтенной женщины светится только сердечной добротой. Глаза ее по-прежнему прекрасны, чуть выдающиеся вперед губы выражают нежность и мягкосердечие. Кажется, что любовь к природе придала этой физиономии выражение благодушной серьезности старых крестьянок, чья жизнь прошла на открытом воздухе. Ее безмятежная старость была подобна старости могучих деревьев; ее высокий лоб, ее смуглая кожа временами чудесно озарялись отблесками молодости, подобными зеленым побегам, что внезапно появляются весною на полуиссохших стволах.
III
Я остановился на главных событиях, на основных этапах этой долгой и содержательной жизни. Теперь мне легче будет определить самую сущность натуры Жорж Санд, ее литературного темперамента.
Люди, которые видели в ней реформатора, революционера, упорного в своей ненависти к обществу, судили о Жорж Санд превратно. С моей точки зрения, она всегда и во всем оставалась женщиной. В этом ее слабость и в этом же сила ее гения. Она была женщиной необыкновенной, наделенной пламенным сердцем, но женщиной со всеми естественными особенностями, присущими ее полу. В 1848 году, страстно увлеченная республиканскими и социалистическими идеями, она, несмотря на свой студенческий редингот, продолжала носить длинный волосы, и в ней не переставало биться сердце матери и супруги, подвластной непререкаемым законам естества. В ней слишком настойчиво искали мужчину, слишком много говорили о мужественности ее натуры и в конце концов пришли к заблуждению на ее счет; так сложилась легенда, и теперь, чтобы оценить Жорж Санд по справедливости, от критика требуется известное усилие.
Мне кажется, напротив, что немного найдется женщин, у которых женское начало было бы столь сильно развито, как оно было развито у Жорж Санд. Она не терпела в своем присутствии нескромных разговоров. Она, как пансионерка, могла посмеяться какой-нибудь галльской шутке, которые позволяют себе обитательницы монастыря; но непристойности глубоко ее возмущали, малейшая скабрезность выводила ее из себя. В старости у нее появилось множество причуд, свидетельствовавших о стыдливости ее натуры: она сама следила за своим бельем, если ей надо было поправить какую-нибудь мелочь в своем туалете, она запиралась на ключ, так что спальня ее превратилась в святилище, куда не допускался ни один человек. Во время болезни, которая оказалась для нее смертельной, врачам стоило больших трудов заставить ее дать себя как следует осмотреть, и им приходилось прибегать ко всякого рода перифразам, чтобы, расспрашивая о ее состоянии, но оскорбить ее чувств. Все это никак не соответствует легендарному образу амазонки, готовой по малейшей прихоти развязать свой пояс. Здесь сказываются две черты, характерные для Жорж Санд: чувство женской стыдливости и отвращение поэта ко всему, что есть низменного в человеческой природе. Это отвращение, видимо, было в ней столь же сильным, а быть может, даже сильнее, чем стыдливость, ибо она стремилась все идеализировать, она не могла говорить об ошибках и заблуждениях своих героинь, не обеляя их, не набрасывая поэтического флера на телесные недуги.
Достаточно согласиться с тем, что Жорж Санд была женщиной, и все сразу же становится объяснимым. Свободное воспитание, деревенская жизнь предрасположили ее к независимому проявлению своего «я», породили в ней потребность мечтать и действовать, составлявшую, по-видимому, отличительную черту ее темперамента. Прежде всего надо иметь в виду, что ум ее очень рано созрел благодаря чтению философов и поэтов, которые в ноанском уединении сделались ее единственными друзьями. Она росла независимой и свободно анализировала окружающее, не подчиняясь никаким иным правилам, кроме предписанных ее разумом и сердцем. Брак ее оказался несчастливым, и с тех пор возмущение становится ее естественным уделом. Руссо, Шатобриан, Байрон будоражат сознание этой молодой и сильной натуры. Едва она берет в руки перо, с первых же написанных ею страниц звучит протест против социальных законов, которые распоряжаются личностью вопреки законам естественным. Тем самым Жорж Санд защищает себя: она мстит за девять лет злосчастного супружеского союза; в творчество она вкладывает всю свою душу, все и радости и печали. Разумеется, я далек от того, чтобы принижать ее благородное негодование, видя в нем лишь выражение женской досады. Однако совершенно ясно, что в каждой странице первых романов Жорж Санд сказывается ее женское существо, уязвленное навязанным ей браком. Я не говорю здесь о противоречиях и несуразностях, которыми полны ее книги; Жорж Санд увлекает ее собственная мечта, и очень часто она устремляется за нею совершенно безотчетно. Это существо крайне впечатлительное, повинующееся голосу минутной страсти. Она отдается ей самозабвенно, делает из нее свою религию, вкладывает в нее все и упования и надежды до тех пор, пока новая страсть не завладеет ею и не обратит ее в новую веру. Эти временные увлечения для нее очень типичны и, повторяю, как нельзя более изобличают в ней женщину. Представьте себе душу благородную, влюбленную в красоту, захваченную великими идеями человечности, прогресса и свободы; дайте этой душе пламенную восторженность, веру ученика, который быстро падает духом и меняет свои кумиры по мере того, как он сталкивается с мрачной и печальной действительностью своих самых возвышенных привязанностей, поместите эту душу в обстановку литературного расцвета, борьбы идей, – и вы получите Жорж Санд с ее взлетами и падениями, с ее заведомо бесплодными реформаторскими попытками, с ее безусловной победой как большого писателя.