355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы» » Текст книги (страница 39)
Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:38

Текст книги "Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»"


Автор книги: Эмиль Золя


Жанры:

   

Критика

,
   

Театр


сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 49 страниц)

Теперь обратимся к методу работы, которому следует г-н Доде в «Набобе». Я уже сказал, что он ничего не выдумывает. Он совсем лишен фантазии в том смысле, в каком я сейчас употреблял это слово. Ему не выдумать ни одной из тех сложных историй, которыми увлекались наши отцы, не выдумать Монте-Кристо, творящего всевозможные чудеса благодаря огромному богатству, найденному на уединенном острове, богатству, из которого он черпает полными пригоршнями. Больше того, Доде сразу же теряет почву под ногами, как только вносит малейшее изменение в то, чему он был свидетелем. Он считает, что действительно случившееся событие всегда значительнее события выдуманного, и особенно огорчает его то обстоятельство, что подчас ему приходится кое о чем умалчивать. Уважение к правде доходит у Доде то того, что имя человека, которого он наблюдал, настолько сливается в его представлении с этим человеком, что, когда требуется изменить его имя, образ начинает казаться ему неполным; поэтому в тех случаях, когда настоящее имя нельзя перенести в роман, писатель старается подобрать такое имя, которое своим звучанием и общим характером напоминало бы подлинное. И все это – не надуманная литературная теория, это склонность художника, это потребность, заставляющая его придавать решающее значение тому, чего он имел возможность коснуться собственной рукой. Нужно, чтобы перед ним стояла живая натура, которую он будет копировать, натура, которая вызывала бы к жизни его живописный дар. Если такой натуры нет – руки его скованы, он не решается писать, он боится, что ничего хорошего не создаст. Тогда все исчезает, ибо натура дает ему не только объект для изображения, она приносит с собою и окружающий ее воздух, среду, цвет и звук – все, что составляет жизнь. Отсюда пристрастие писателя переносить в свои произведения окружающих его людей. Когда какая-нибудь личность или какой-нибудь факт производит на него особо сильное впечатление, его ум сразу же подпадает под эти чары; он начинает верить, что под руками у него материал для полноценного произведения, и с этого момента он уже не в силах совладать с потребностью изобразить то, что он видел и слышал; никакое постороннее соображение не может остановить его, рано или поздно его артистическая страсть опрокинет все преграды. Я назвал бы это «лихорадкой реального» – новейшим недугом людей искусства. Их терзает жажда публично составлять протоколы, не упустив ни малейшей детали, хотя бы это и задевало их друзей и даже родственников, которые, сами того не зная, послужили для писателя моделью. В один прекрасный день обнаруживаешь себя в его произведении почти что со своим именем, со своими жестами, бородавками, своей одеждой, историей. Под его скальпелем становишься человеческим документом; и было бы не особенно умно обижаться на это, ибо писатель действовал без злобы, он просто подчинился потребности внести в свою книгу как можно больше жизни.

Итак, г-н Доде выбрал среди своих заметок все те, которые могли ему пригодиться в «Набобе». Сейчас я скажу, что это за заметки, где он их почерпнул в действительности, какова точная доля заключающейся в них правды. Заметки лежат на его письменном столе. Тут-то он и начинает действовать как творец, ибо перед ним, в сущности, лишь грубый материал и из этих разрозненных документов ему предстоит создать нечто целое. Тут начинает действовать его воображение, воображение совершенно особого порядка; это скромный слуга, удовлетворяющийся местом на втором плане. Чтобы связать различные эпизоды, нужна какая-то история, и эта история будет как можно проще, обыденнее, так, чтобы она не загромождала книгу и оставляла достаточно простора для широких картин, которые автор намерен изобразить. В «Набобе», например, воображение удовлетворится созданием образа Поля де Жери и тем, что этот молодой человек будет посещать семью Жуайез и Фелицию Рюис, служа тем самым связью между весьма отличными друг от друга персонажами; воображение создаст еще некоторые детали: роман Фелиции и герцога де Мора, скоропостижную смерть Жансуле, сраженного презрением, которое бросил ему в лицо фешенебельный Париж. Но эти подробности будут подсказаны все тем же наблюдением и вдобавок останутся всего лишь подчиненным элементом романа. Гораздо важнее будут, как я уже говорил, широкие картины жизни, которые хочет воспроизвести романист. Все остальное лишь аксессуары, главное – картины. Как мало значит интрига! Писатель развертывает со всеми необходимыми подробностями сцены, поражающие своей точностью: завтрак на Вандомской площади, посещение Вифлеемского благотворительного общества, приемы в честь бея в замке Сен-Роман, открытие ежегодной выставки живописи и скульптуры в Салоне, смерть и похороны герцога де Мора. Все это – странички истории, и предстояло увековечить их в правдивом описании.

Конечно, роль воображения этим не ограничивается. Если романист не придумывает всего в целом, то постоянно придумывает детали; чтобы представить действительные сцены с тем особым огнем, который делает их живыми, необходима фантазия. Альфонс Доде богато наделен такой фантазией, так же как и даром построения фразы. Благодаря мастерству, с каким он разрабатывает малейшую сценку, она превращается у него в ювелирное произведение. Ему, как, впрочем, и остальным писателям-натуралистам, отказывают в искусстве композиции; трудно представить себе более несправедливую критику, ибо произведения этих писателей, наоборот, построены с исключительной изысканностью, как мелодичные поэмы, и стремятся воздействовать на читателя так же, как эти поэмы; реальность заключена тут в своего рода символическую и тонко отделанную раку. Со временем так или иначе убедятся в этом. Наконец, изображение реального придает особое качество фактуре письма, уважение к языку и чистоте стиля.

Конечно, автор копирует натуру и считает это своей заслугой, но к этому прибавляется еще интерес, вызванный личным толкованием действительности. Весь свой дар воображения, всю творческую способность он вкладывает в передачу описываемого, в нервную чувствительность, которая присуща ему самому и которую он привносит в и описания. Свою фантазию он употребляет не на то, чтобы рассказывать небрежным слогом странные, диковинные приключения, а на то, чтобы как истинный поэт рисовать уголки бескрайней природы.

И посмотрите, какое совершается чудо: теперь публику увлекают не романы со сложной интригой, а романы, построенные на наблюдении, как, например, «Набоб». Ныне уже нельзя ссылаться на пресловутую теорию, будто толпу снедает жажда идеального. Наоборот, публика проявляет острое любопытство в отношении того, что касается ее непосредственно, в отношении ее повседневной жизни и людей, с которыми приходится иметь дело изо дня в день, событий, о которых говорят в газетах. И с полным основанием можно вывернуть наизнанку рассуждение, приведенное мною выше. «Что же может интересовать купца, который целый день торгует шерстью или свечками, как не коммерческие драмы, как не истории других торговцев, которые оказались удачливее или неудачливее его самого? Что может тронуть порочную женщину как не рассказ об адюльтере, подобном ее адюльтеру, с теми же тревогами, с той же давящей пошлостью?»

Я с удовольствием прихожу к выводу, что роман в таком понимании стал историей, которая представляется в убедительных примерах и пишется художниками, наделенными даром изображать подлинную жизнь.

X

Появление «Набоба» стало в полном смысле слова событием. Вскоре распространился слух, что автор изобразил в своем романе много видных парижан, и всем захотелось отгадать оригиналы. Отсюда бесконечный шум и кривотолки. Чтобы защититься от недостойных приемов определенной прессы, уставшему от всей этой шумихи автору пришлось объявить в газете «Фигаро», которая на него особенно нападала, что на все обвинения он ответит в предисловии, которое будет помещено в следующем издании книги.

Я приведу несколько выдержек из этого предисловия:

«Нет в моем романе ни одной страницы, ни одного персонажа, – даже персонажа совершенно незаметного, – которые не стали бы поводом для всевозможных намеков и возражений, – говорит Альфонс Доде. – Сколько бы автор ни защищался, сколько бы ни клялся, что за его героями не стоят живые современники, – каждый старается выискать прототипы и проникнуть в мнимую тайну. „Не может быть, чтобы все эти персонажи не жили в реальной жизни, – да они и сейчас живут и с головы до ног похожи на героев романа… Монпавон – это такой-то, не правда ли? Сходство Дженкинса бросается в глаза…“ И вот один обижен тем, что оказался выведенным в романе, другой тем, что не попал в него…»

Далее писатель добавляет:

«Перебирая и воспоминания, – а это право и обычный прием всякого писателя, – автор набрел на странный эпизод из жизни космополитического Парижа, имевший место лет пятнадцать тому назад. Романтическая история блистательной и быстротечной судьбы человека, промелькнувшего как метеор на парижском небе, несомненно, послужила общим фоном для „Набоба“, для картины нравов конца Второй империи. Но вокруг общеизвестной ситуации, которую всякий волен был припомнить и исследовать, сколько в книге вымысла, сколько выдумок, сколько вариации, а главное, какое обилие беспрестанных наблюдений, разрозненных, почти бессознательных, без которых невозможно создать художественное произведение! Чтобы дать себе отчет в той работе, кристаллизация которой при обработке самых простых явлений преобразует реальность в вымысел, а жизнь в роман, достаточно заглянуть в „Монитер офисьель“ за февраль 1864 года и сравнить отчет о действительно имевшем месте заседании Законодательного корпуса с описанием, данным в моем романе».

Приведу еще следующие строки: «Что касается Мора, то это другое дело… Как политическим деятелем им займется история. Я же показал, включив его в вымышленные события, светского человека, каким он был и каким хотел быть. Причем я уверен, что, будь он жив, он не был бы задет тем, что я его изобразил в таком виде».

Трудно представить себе более достойный и более искренний ответ на обвинения, для которых нет никаких серьезных оснований. Альфонс Доде имел полное право воспользоваться материалами, которые давала ему сама жизнь. Чтобы вполне понять проявленную им деликатность, надо подчеркнуть кое-какие положения и поговорить о людях, послуживших ему натурой, – а сам он сделать этого не мог.

Жансуле не кто иной, как финансист, привлекавший к себе около 1864 года внимание всего Парижа. Этот делец нажил огромное состояние не в Тунисе, а в Египте, где он долгое время был любимцем и приближенным хедива. Позже, стремясь занять прочное и почетное положение, он выставил свою кандидатуру в депутаты. Благодаря деньгам, которые он сыпал полными пригоршнями, его трижды избирали, кажется, от департамента Гар, и трижды парламент аннулировал избрание. Парламент отказывался от этой паршивой овцы, он возлагал на плечи финансиста все преступления тех сомнительных личностей, которых ему уже пришлось допустить в и ряды. Точно так же и борьба Эмерлинга против Жансуле взята из действительности. Некий банкир, и сейчас еще здравствующий, возненавидел Жансуле и преследовал его до тех пор, пока не разорил. Роман расходится с историей только в развязке, ибо финансисту не суждена была такая эффектная смерть, как герою романа; он не был сражен всеобщим презрением, наоборот, он долго влачил жалкое существование, разоренный дотла, лишенный былого великолепия, придавленный бременем бесконечных россказней, которые распускались на его счет.

Как говорит и сам г-н Доде, можно только изумляться тому, что его обвиняют в неблагодарности к человеку, который стал объектом его исследования. Допустим, что он его отлично знал. Но разве вся книга не является защитой, панегириком ее героя? Надо знать, сколько клеветы распространялось насчет этого несчастного, чтобы понять, какую огромную услугу оказал г-н Доде его памяти. Последние строки романа говорят о том, что он, пожалуй, только для того и написал свою книгу, чтобы оправдать честного человека, непонятого окружающими. «Губы его шевельнулись, расширившиеся глаза, смотревшие на де Жери, обрели перед смертью страдальческое, молящее и гневное выражение: они как бы призывали Поля в свидетели одной из самых чудовищных, самых жестоких несправедливостей, какие когда-либо совершал Париж».

Решусь даже сказать, что г-н Доде оказался столь снисходительным к своему герою, что в какой-то мере испортил мне впечатление. Я предпочел бы, чтобы Жансуле был более замешан в сомнительные дела, чтобы руки его были полны золота, нажитого неблаговидными путями, чтобы он затеял с Парижем чудовищную схватку, в которой Париж, пустив в ход всю свою порочность, за несколько лет изящно обобрал бы его. Это не помешало бы наделить Жансуле большой добротой, ибо я знаю не одного мошенника с открытым для всех сердцем; такой Жансуле тоже мог бы отличаться простодушием, веселостью, задором, приветливостью; зато он оставался бы человеком с крепкими кулаками и не позволил бы свалить себя, как мальчишка. Боюсь, что, пожелав оправдать этого миллионера, оправдать авантюриста, который приехал в Париж, чтобы за деньги купить себе здесь почетное положение, автор тем самым умалил своего героя.

Следовательно, г-н Доде не только не оказался неблагодарным, а, наоборот, всем своим произведением выразил герою сочувствие. Он не дал себе волю довести драму до крайней остроты, потому что это претило его деликатности, и тут можно только одобрить его. Заинтересованные люди обязаны ему признательностью.

Что же касается герцога де Морни, облик которого так легко узнать в герцоге де Мора, то он, как говорит автор, сам улыбнулся бы, если бы мог взглянуть на свой портрет. Бонапартисты оказались по отношению к г-ну Доде невероятно строги, они тоже упрекают его в неблагодарности, чуть ли не политической измене. Тут можно только пожать плечами. Романист далек от намерения дать портрет герцога во весь рост, как это со временем сделает история. Он пренебрег многими яркими чертами его характера – холодной волей, невозмутимым цинизмом, полным отсутствием нравственного начала, потребностью наслаждаться жизнью во что бы то ни стало – всем тем сочетанием энергии и скептицизма, которое превратило этого уже изнуренного прожигателя жизни в орудие политической авантюры. Следовало бы показать его в действии, в момент подавления страны и позже, во время дележа денег и почестей; если бы г-н Доде так поступил, тогда действительно можно было бы упрекнуть его в том, что он забыл, как герцог де Морни протянул ему руку на первых же порах его появления в Париже. Но автор не коснулся ни политического деятеля, ни дельца, который требовал взяток от всех финансистов, пользовавшихся его покровительством, ни угодливого придворного, участника всех предосудительных событий этого царствования. Он едва-едва, легкими, изящными штрихами наметил внешний облик этого человека, милые причуды министра, который между двумя важными заседаниями совета занимался водевилями и тряпками. Что и говорить, герцог до Морни отнюдь не отрекался от того, что он называл своими артистическими пристрастиями; при жизни он не отрицал своего авторства в отношении буфонной пьесы, которую ставят еще и теперь, и я уверен, что он был бы очень польщен, если бы услыхал, как хвалят куплеты, которые он сочинял при выходе из Законодательного корпуса. Г-н Доде добавил, правда, что он был неравнодушен к женщинам и что в Нейи у него якобы был загородный домик для свиданий, в котором он окончательно подорвал свое здоровье. Страсти не преступления. Тут нет никакого упрека герцогу. К тому же я знаю из верных источников, что в этом отношении автор проявил редкостную деликатность. Он мог бы, оставив в стороне политического деятеля, подчеркнуть в этом светском человеке его удивительную пустоту, чисто внешний лоск, легкомыслие, лишавшее его возможности побыть иногда наедине с самим собою, его нелепые, ничтожные занятия. Многие из тех, кто знал герцога де Морни, бывали на первых порах очарованы его величественностью и аристократической любезностью, а потом удивлялись его умственной и нравственной неполноценности и недоумевали, как мог этот человек вознестись столь высоко. Итак, герцог де Мора – это Морни, приукрашенный многими романтическими чертами и изображенный на радость читателям в наиболее благоприятном освещении.

Говоря так, я, конечно, ничуть не хочу преуменьшить ценность заметок, которые г-н Доде использовал в своем произведении. Так, страницы, где описывается смерть герцога, относятся к числу самых значительных среди всего написанного романистом. Эта глава полна напряженной жизни, отмечена глубиной наблюдений и захватывающей правдивостью, словно отрывок из Сен-Симона. Мужественная, корректная агония этого прожигателя жизни, желающего покинуть мир, как покидают гостиную; растерянность и суета его близких, которые чувствуют, что теряют в его лице всемогущего покровителя, и поэтому стараются сохранить его жизнь; подлая жадность слуг, спешащих прибрать к рукам оставшиеся на-виду драгоценности; забота друзей, которые увозят из дворца компрометирующие бумаги, любовные и деловые письма, чтобы их уничтожить, ибо на месте нельзя ни сжечь их, ни спустить в канализацию; после недолгой сумятицы дворец погружается в глубокое безмолвие, и вся эта картина отмечена мощностью и правдой, она взята из жизни, и в ней чувствуется трепет непосредственного впечатления.

Глава, где описываются похороны, кажется мне менее удачной; здесь тоже большая точность в деталях, но все здесь слабее и местами похоже на простое перечисление.

Однако если сам романист говорит о том, кто послужил ему моделями для образов Жансуле и Мора, то мы можем быть менее скромными и узнать еще несколько персонажей. Так же, как он поступил с герцогом де Морни и с финансистом, он поступил и с некоторыми другими лицами: он заимствовал у них основные черты, отбросил то, что ему не подходило, – словом, пользовался моделями так, как того требовал роман. Граф де Монпавон и маркиз де Буа-Ландри, например, персонажи, прототипы которых знал весь Париж; даже имена их изменены лишь слегка; один из них умер, другой еще здравствует и, как меня уверяют, ничуть не обижен тем, что оказался в «Набобе». Моессар, журналист, избитый Набобом на улице Рояль, недавно умер. У Паганетти, Эмерлинга и Ле-Меркье также имеются прототипы. С папашей Жуайез, чудесным человеком, которому наяву снятся всякие жуткие приключения, я, кажется, и сам встречался. Что же касается Кардайяка, театрального антрепренера, улыбающегося, даже когда прогорает его предприятие, то он уже умер и можно его назвать, тем более что многих ввело в заблуждение сходство имен и они решили, будто речь идет о г-не Карвало, нынешнем директоре Комической оперы; Кардайяк не кто иной, как Нестор Рокплан, милый человек, остроты которого вспоминают до сих пор. Я обошел доктора Дженкинса, в образе которого, несомненно, слито несколько моделей; я готов поручиться, что автор заимствовал его физический облик у одного, изобретение пресловутых пилюль – у другого, эгоизм и напускное благородство – у третьего. Английские журналы отнеслись к г-ну Доде особенно сурово, ибо там в лице Дженкинса якобы узнали известного лондонского врача, который некогда лечил герцога де Морни; я упоминаю об этом факте только для того, чтобы показать, какие нелепые обвинения посыпались на автора.

Более деликатная задача написать имена под женскими портретами. Я удовольствуюсь всего лишь несколькими словами относительно Фелиции Рюис. Тут называли несколько имен, в том числе имя Сары Бернар, актрисы Французской Комедии, занимающейся также и скульптурой. Но внешний ее облик очень мало схож с обликом персонажа из романа; с другой стороны, ее биография, прошлое, образ жизни совершенно расходится с тем, что сказано о Фелиции Рюис. Фелиция скорее уж напоминает дочь одного из наших поэтов, которая сама является талантливой писательницей [39]39
  Имеется в виду Жюдит Готье (1850–1917), дочь Теофиля Готье. (прим. коммент.).


[Закрыть]
; разумеется, вся драма, связанная с нею, чистый вымысел; но тут можно уловить общность образа жизни, воспитания, которое проходит в художнической среде, и ту же неуравновешенность в обыденной жизни.

Еще деталь: учреждение, которое г-н Доде называет Вифлеемским благотворительным обществом и которому он посвятил столь волнующие страницы, существовало в действительности, а может быть, и ныне существует под названием «Ясли». Учредители его шумно декларировали свое человеколюбие; они намеревались, по их словам, обеспечить младенцам, которых не могли кормить сами матери, обильное питание, здоровый воздух, заботливый уход; у одной из парижских застав они устроили ферму, где содержались козы, предназначенные заменить кормилиц, – красавицы козы, резво скакавшие в отведенном для них садике. Ясли были поставлены на широкую ногу: спальни, столовые, лазарет, зал для гулянья, ванны, бельевые, прачечные и т. д. и т. д. Но беда заключалась в том, что все дети умирали. Иногда кое-кто из любопытства осматривал ясли. Мне кажется, что единственная польза, которую принесло это якобы благотворительное общество, состой? в том, что оно дало романисту материал для нескольких страниц, полных волнения и иронии, страниц, которые только он один и мог написать.

XI

Мне остается высказать свое суждение о «Набобе». Я начну с нескольких оговорок, обусловленных моим собственным писательским темпераментом.

Одна из героинь романа – Фелиция Рюис произвела на меня тягостное впечатление. Автор наделил эту молодую женщину многими дарами: красотой, умом, даже талантом, но в силу какой-то досадной непоследовательности превратил ее в один из самых отталкивающих персонажей романа. Представляя ее нам, он ее окружает ореолом, он рисует ее утонченной и гордой; она возмущена нанесенным ей оскорблением, она стремится ко всему прекрасному; затем он приписывает ей ряд поступков, один отвратительнее другого: сначала она мечтает выйти за Жансуле, хотя она в ореоле славы, а он всего лишь богач; потом она отдается герцогу де Мора, отдается от усталости, из глупого тщеславия; наконец, она опускается еще ниже, она уступает домогательствам Дженкинса, которого до сих пор клеймила презрением. Не по душе мне и то отчаяние, в которое ее ввергла попытка Дженкинса совершить над ней насилие, его поступок вызвал у нее отвращение к любви, которое она всю жизнь не может преодолеть, и с тех пор все представляется ей в самых мрачных тонах. Мне это кажется чересчур мелодраматичным. Подвергнуться такой опасности может любая, даже самая целомудренная девушка; если она, в порыве негодования и стыдливости, сумеет защититься и ускользнуть от насильника, как это делает Фелиция, то никакой грязи на ней не останется и жизненный путь будет расстилаться перед ней все такой же широкий и радостный. Романист, несомненно, хотел показать последствия дурного воспитания, неизбежное падение всякой девушки, выросшей среди художественной богемы. Можно с уверенностью сказать, что девушка, выросшая, как Фелиция, в мастерской своего отца, без присмотра с его стороны, рано узнавшая жизнь, не имеющая поддержки и любящая только искусство, не может следовать столь же прямой дорогой, как рядовая мещанка. Но такую женщину, мне думается, нельзя судить наравне с другими. Она уже не женщина, она творец произведений искусства, – и это особенно справедливо, если за этой женщиной признается талант. В таких случаях с нее спрашивается меньше и в то же время больше. Не существенно, есть ли у нее любовники, главное, чтобы она создавала образцовые произведения. Нет надобности приводить примеры; у всех в памяти образы великих женщин, созданиями коих мы восхищаемся, не думая об их поведении. Это вопрос деликатный, и я не стану на нем задерживаться. Мне бы хотелось, чтобы г-н Доде отнесся к Фелиции благосклоннее, как художник к художнице, – словом, чтобы он не приносил ее в жертву девушкам из семейства Жуайез, которые всего лишь куколки.

Семья Жуайез и является самым слабым местом романа. Как я уже пояснял, автор не решился дать картину, целиком посвященную изображению парижской развращенности. Он человек тонкий и уравновешенный, ему необходим был какой-то противовес, какой-то уголок, где он мог бы показать простодушие, чистоту, свежие чувства, где читатель мог бы отдохнуть. Во всех своих произведениях он намеренно отводит место для добродетели. Часто это ему удается; он считает, что непременно надо бросить публике такой медовый пряник. Но на этот раз картины парижской развращенности, свидетелем которых он был, оказались столь многочисленны и столь ярки, что поневоле заслонили все остальное. И бедное семейство Жуайез совсем подавлено окружающими мрачными картинами. Сравнительно с тем, что наблюдал автор, семья Жуайез кажется бесцветной, от нее чересчур веет условной добродетелью. На мой взгляд, отводить добродетели столь жалкую роль, значит, в сущности, мало ценить ее. Так, в конце романа, когда зрительный зал, где собрался весь великосветский и художественный Париж, единодушно бросает в лицо Жансуле свое презрение, на семейство Жуайез возлагается задача олицетворить собою добродетель. Конечно, я знаю, что этот «весь Париж» глубоко развращен; но, право же, пытаться раздавить его путем сопоставления с добродетелями семьи Жуайез – значит предоставить ему весьма легкую победу. Это мелковато. Девушки Жуайез добродетельны, но считать это их заслугой не больше оснований, чем считать прекрасный аромат заслугою цветка.

То же относится и к другой стороне «Набоба», о которой я еще не говорил. Г-ну Доде пришла хорошая идея: он задумал показать оборотную сторону некоторых событий, смотря на них глазами слуг. Иначе говоря, он выводит господ такими, какими их видит прислуга. К сожалению, применить эту идею на деле оказалось довольно трудно. Г-ну Доде пришлось выдумать незаурядного слугу в лице Пассажона, который служил швейцаром в каком-то провинциальном университете, а когда накопил немного денег, возымел пагубное желание преумножить и богатства и с этой целью поступил рассыльным в контору Земельного банка в Париже. Значит, этот достойный человек, чуть-чуть соприкоснувшийся с литературой, может писать мемуары. Г-н Доде время от времени приводит из них выдержки; дав волю своей писательской прихоти, г-н Доде забавляется тем, что подражает напыщенному и пошлому слогу невежды, которому довелось на своем веку издали видеть преподавателей словесности. Но слог этот довольно скучный, и смешить он может только литераторов; большинство читателей даже не заметит заключенной здесь иронии. Автор понял это и не стал злоупотреблять таким приемом. Он применил его лишь в тех частях книги, где вставлены отрывки из мемуаров Пассажона, но и этого оказалось достаточно, чтобы убедиться в несостоятельности самой идеи. Заметьте притом, что и здесь есть превосходные места, плоды глубокой и разнообразной наблюдательности, – особенно в последних отрывках мемуаров. Но цинизм прислуги, мирок передней и кухни, где пороки гостиных повторяются в более грубой форме, следовало бы передать с большей силой и резкостью.

В общем, можно сказать, что наиболее удачны те места «Набоба», где изображается то, что автору довелось видеть и наблюдать. Все, что г-н Доде взял из действительности, вылилось во внушительные, ни с чем не сравнимые страницы; то же, что ему пришлось придумать для связности рассказа, слабее, и слабее намного. Под моим пером – это похвала г-ну Доде. Как я пытался объяснить, для г-на Доде необходимо, чтобы его затронула какая-то сцена из жизни, какой-то живой человек, – только тогда талант его заиграет в полную силу. Когда же все приходится придумывать самому – он остается равнодушным. Это еще больше чувствовалось в других его романах, где действие не столь широко, как в «Набобе». На этот раз ему не пришлось выдумывать какую-то историю, он предоставил страницам следовать одна за другою, как в жизни следуют друг за другом события. Можно только пожалеть, что он ввел в роман надуманный образ Поля де Жери, единственного честного человека во всем романе, а также семейство Жуайез, о котором я уже говорил. У всех у них довольно жалкий вид. Роман намного выиграл бы в размахе, если бы его не портили эти трафаретные персонажи. Г-н Доде, насколько мне известно, до сих пор уверен в том, что эти образы завоевали симпатии большого числа читателей и защитили его от многих нападок. По-моему, это заблуждение. Возможно, что сердцу иных чувствительных читателей и дорого семейство Жуайез; но на подавляющее большинство, – сознает ли оно это или нет, – действует большая или меньшая мощность произведения, и эта-то мощность и покоряет толпу. Все, что уменьшает мощность романа, пусть даже это будут самые приятные эпизоды, – надо из него безжалостно исключать. Поэтому я с любой точки зрения отвергаю семейство Жуайез.

Вот и все мои оговорки, теперь мне остается только восхищаться. Благодаря «Набобу» Альфонс Доде окончательно завоевал высокое положение романиста. Несмотря на большой успех «Фромона-младшего и Рислера-старшего» и «Джека», многие еще отказывали ему в силе. За ним признавали множество прелестных качеств, неподражаемое умение рассказывать о всевозможных мелочах, но упрямо хотели видеть в нем лишь поэта, который напрасно не ограничивается более узкими рамками. Теперь никто не решится посоветовать ему вновь взяться за рассказы. Он доказал, что в руке его достаточно силы, чтобы двигать целые толпы персонажей и оперировать множеством деталей. Наконец, он упрочился как аналитик, которому не страшно проникать в глубь человеческой природы, – опускаться так глубоко, как это требуется, чтобы все увидеть и все высказать. Поэтому созданный им образ де Морни будет жить и книгу его будут читать, чтобы ощутить подлинную атмосферу общества Второй империи в те годы, когда она начала разлагаться.

Я уже хвалил автора за то, что он не придумал никакой драмы, которая служила бы стержнем его произведения. Он удовольствовался тем, что взял широкие картины и связал их только самыми необходимыми событиями. Таким образом, он жертвовал тем, что могло придать книге интерес в глазах публики, – и за это можно только благодарить его. Ставка была крупная, ибо он давал читателям нечто непривычное. К счастью, сюжет спасал его, и автор достаточно перечувствовал все, о чем писал, чтобы придать картине необычайную живость и теплоту. Жизнь – вот что в наши дни по-настоящему волнует читателя. Чем объяснить то, что «Набоб», книга без интриги, без пошлых перипетий, обычно привлекающих публику, имеет успех не меньший, чем старинные романы приключений Дюма-отца? Ответ возможен только один: объясняется это тем, что произошла революция, что теперь читателей глубоко захватывают только книги, насыщенные жизненным материалом. Теперь увлекаются лишь произведениями, которые представляют собою не что иное, как протокол. И это чудо совершено талантом нескольких писателей, которые сумели передать жизнь во всей ее трепетности, создав книги, блещущие стилем и насыщенные изображением действительности. Движение только еще началось, и невозможно предвидеть, как далеко оно зайдет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю