Текст книги "Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»"
Автор книги: Эмиль Золя
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 49 страниц)
Появление романа «Госпожа Бовари» было полнейшей неожиданностью. Роман этот, написанный Флобером после его путешествия на Восток, был навеян, как говорили, одной хроникальной заметкой в разделе происшествий о самоубийстве жены врача, знакомого Флоберу. С другой стороны, г-н Максим Дюкан сообщил мне: «„Госпожа Бовари“ – это книга, которую ему посоветовали написать и которую он сам захотел написать; книга эта явилась результатом совсем особых обстоятельств, крайне печальных для автора». Полагаю, что г-н Дюкан оставляет за собой право разъяснить эту таинственную фразу в статье, которую он собирается написать о Флобере. Впрочем, это не столь уж важно. Значительность события заключается в том, что во французской литературе внезапно прозвучала новая нота – неизвестный доселе писатель, работающий в уединении своего кабинета, выступил с сочинением столь оригинальным, что оно должно будет привести к преобразованию жанра романа.
Мне кажется, что друзья Флобера не оценили в должной мере значения этой книги. Он читал им отдельные отрывки и по их настоянию якобы вносил в текст романа многочисленные исправления; в последнем я сильно сомневаюсь. Флобер, каким я помню его за последние годы, был не из тех людей, которые согласились бы изменить в своем произведении хотя бы одну запятую. Впрочем, все писатели, увлеченные в ту пору романтизмом, должны были, подобно самому Флоберу, рассматривать «Госпожу Бовари» как изящную лирическую насмешку над современными реалистами. Все знали, что против автора начат нелепый судебный процесс и что роман пользуется громким успехом. В этой связи замечу, что Флобер, несмотря на свое добродушие, нелегко забывал обиды. Он так и не мог отделаться от чувства неприязни к г-ну Пинару, который выступил против него со своей знаменитой обвинительной речью, ставшей ныне мишенью насмешек. Книга принесла романисту весьма скромный доход, – кажется, около восьмиста франков. Расскажем эту историю до конца, так как она представляет довольно любопытный эпизод нашей книжной торговли. Правда, позднее Флобер продал довольно дорого тому же издателю «Саламбо» и «Воспитание чувств». Но мне хотелось бы со всей ясностью установить факт необъяснимой ненависти, которая мало-помалу зарождалась у автора к его «Госпоже Бовари». После того как появились другие сочинения Флобера, всякий раз, когда ему напоминали о его первом романе и говорили: «Дайте нам вторую „Госпожу Бовари“», – он начинал проклинать свою старшую дочь, доставившую столько неприятностей его младшим детям. Он зашел в своем чувстве так далеко, что однажды серьезно заявил нам, что, если у него не будет нужды в деньгах, он приостановит ее продажу и воспротивится новым изданиям. Быть может, его сердце романтика сжималось от тайной боли при виде того, какой мощный расцвет натурализма вызвало в нашей литературе появление его романа. Мы снова сталкиваемся здесь с теми бессознательными побуждениями, о которых я уже говорил.
О «Саламбо» мне почти нечего сказать. Книга до сих пор пользуется громким успехом; мне вспоминаются шутки бульварной прессы, карикатуры, пародии. Роман приобрел особенно шумную славу после того, как одна великосветская дама рискнула появиться на бале в Тюильри в костюме Саламбо. Книга вышла в свет в 1863 году. Она стоила Флоберу большого изыскательского труда, не говоря уже о путешествии в Тунис. Следует напомнить в этой связи о яростной полемике, которую он вел с ученым Френером, оспаривающим точность его исторической документации. Он возражал также, но вполне дружелюбно против статьи Сент-Бева, который говорил о «садистической жестокости» романа. Таковы два случая, когда Флобер позволил втянуть себя в полемику. В ту пору он был очень близок с Сент-Бевом, с которым видался у принцессы Матильды и на обедах у Маньи [33]33
Литературные «обеды» у ресторатора Маньи возникли в 1862 году (первый из них состоялся 22 ноября) и повторялись каждые две недели по субботам. Инициатором их был известный рисовальщик Гаварни, поддержанный прежде других Гонкурами и Сент-Бевом. На «обеды» допускались только представители «высокой» литературы, и число участников в 60-е годы не превышало тринадцати человек. «Обеды» продолжались с перерывами до 1875 года, однако в последнее время, как свидетельствует в «Дневнике» Э. де Гонкур, допуск к участию в них стал значительно менее строгим. (прим. коммент.).
[Закрыть], вызывавших много толков.
У того же Маньи встречался он и с другими собеседниками – Тэном, Ренаном, Полем де Сен-Виктором, принцем Наполеоном, не говоря уже о Теофиле Готье и Гонкурах. Не раз появлялась там и Жорж Санд. Она нежно любила Флобера, была с ним на «ты» и писала ему длинные письма, хотя они никогда не сходились во взглядах на литературу. Вспоминаю один спор, возникший между ними по поводу Седена, которого она неумеренно восхваляла, а он считал личностью совершенно ничтожной. Смерть Жорж Санд была для Флобера подлинным горем.
Чтобы закончить рассмотрение «Саламбо», упомяну, что я посетил Флобера в тот день, когда он только что закончил чтение последней корректуры издания, недавно вышедшего в свет. Флобер был огорчен: он находил, что роман его растянут на целую треть. С годами требовательность писателя к себе все возрастала. Он считал, что творение искусства тем совершеннее, чем оно более сдержанно.
В общем, из всех произведений Флобера самых больших трудов стоило ему «Воспитание чувств». Создавая этот роман, Флобер приложил массу стараний: перерыл целые библиотеки, разыскивая необходимые ему газеты и гравюры, и проявил огромные усилия, чтобы восстановить места, которые за сорок лет изменились до неузнаваемости. Когда писатель работает в течение шести-семи лет над одной книгой и когда он вкладывает в нее так много усердия и труда, он, естественно, придает этому произведению очень большое значение. Флобер был убежден, что он создал роман, намного превосходящий «Госпожу Бовари», и что появление его нанесет обществу настоящий удар. Впрочем, он ни разу не публиковал книги, не будучи заранее уверен в ее успехе, проявляя при этом чисто детское простодушие и незнание требований книжного рынка, напоминавшее издательские мечты Бальзака. В то время много шутили по поводу некоей шкатулки, якобы изготовленной из дерева с Антильских островов, в которой Флобер привез в Париж рукопись «Воспитания чувств». В действительности эта шкатулка была из белого дерева, и Флобер говорил, что он заказал ее в Круассе местному мастеру для того, чтобы с большим удобством и сохранностью перевезти огромную рукопись своего романа. Добавьте, что он должен был читать отрывки из романа в салоне принцессы Матильды и испытывал бы неловкость, если бы руки его были заняты большим свертком. Книга появилась в конце 1869 года. Продажа шла не очень бойко, газеты яростно напали на роман, и Флоберу пришлось вскоре горько разочароваться. Разочарование это было столь глубоким, что Флобер не смог уже оправиться до конца дней. Особенно болезненно воспринимал он молчание, которое окружило вскоре его роман: книгу объявили смертельно скучной, и никто больше о ней не заговаривал.
Флобер затворился в Круассе. Круассе было его прибежищем в дни великой печали. Во время нашего последнего посещения он сказал нам, обведя рукою свой кабинет: «Вот где я тружусь и где еще больше страдаю». Эти слова живо меня взволновали, ибо мне ведомы эти страдания души, снедающие человека в одиночестве. Здесь таил он от людей и раны; рыдал на этом диване, где и умер, терзался за этим столом, вступая в единоборство с непокорными, мятежными фразами. Пусть знают все, чего стоила страница хорошей прозы этому писателю, который в своем постоянном стремлении к совершенству добровольно отказался от радости отцовства. О, мучительный, скорбный удел! Беспрестанные пытки, вечные сомнения человека, дошедшего до неверия в себя. Он часто нам повторял: «Каждую ночь я испытываю яростное желание размозжить себе череп!» Подумать только, как невыносимо должен был страдать этот человек, оставшись один, после провала своего произведения! Итак, плоды семилетнего труда были повержены во прах, все убеждения – поколеблены. Писатели, которые пишут много и легко, быстро утешаются, он же должен был ждать годы, чтобы к нему снова вернулась вера в и силы.
Затем наступили мрачные времена – вторжение пруссаков, которое глубоко потрясло Флобера. Этот человек, которого обвиняли в скептицизме и бесстрастии и который никогда не писал пышных фраз о славе отечества и французского знамени, жестоко страдал от сознания, что его страну захватили чужеземцы.
В эти дни я снова посетил Флобера; бледный, дрожащий от негодования, он был всецело поглощен этой мыслью. Для него это были тяжелые годы, которые он провел на улице Мурильо. Рана, нанесенная ему провалом его романа, все еще кровоточила. Часто он внезапно останавливался перед кем-нибудь из нас и восклицал: «Нет, объясните мне все-таки, почему эта книжица не имела успеха». В прошлом году, после моей статьи по поводу нового издания романа, он прислал мне письмо, в котором охарактеризовал его одной очень верной фразой. «Это честная книга», – сказал он. И затем добавил, что, может быть, совершил ошибку, выйдя за обязательные для каждого романа рамки и создав дневник подлинной жизни без прикрас. Таким образом, он дошел до того, что начал сомневаться в себе, а это означало мучительную работу души для тех, кто его хорошо знал.
Что касается «Искушения святого Антония», то эта книга создавалась Флобером более двадцати лет. Он начал над ней работать еще до появления «Госпожи Бовари»; отрывок будущего романа – эпизод с царицей Савской даже был опубликован в журнале «Артист». Но Флобер, неудовлетворенный, неоднократно возвращался к своему сочинению и перерабатывал его. Первоначальный текст этого эпизода был, как говорили, лучше написанного впоследствии, что доказывает почти болезненную потребность писателя в совершенствовании. В 1874 году, когда Флобер закончил наконец свою книгу, он почувствовал величайшее облегчение; но не потому, что был ею вполне удовлетворен, а оттого, что, по его словам, уже перестал ясно видеть написанное и боялся все начать сызнова, если не решится теперь же ее опубликовать.
Успех этой книги был еще меньше, чем успех «Воспитания чувств». Флобера это поразило, ибо он полагал, что произведение науки и искусства, каковым являлось «Искушение святого Антония», легко приобретет известность; но он не страдал от неудачи этой книги так, как мы этого боялись. «Искушение святого Антония» оставалось любимым произведением Флобера до конца его дней.
О «Трех повестях» я скажу немного. Для Флобера они явились своего рода рассеянием. Он приступил к «Бувару и Пекюше», своему последнему произведению, так и оставшемуся незавершенным, но, устрашась предстоящей работы и к тому же удрученный потерей состояния, оставил этот большой труд и ради развлечения занялся «Тремя повестями». Это были: «Легенда о святом Юлиане Странноприимце», «Простая душа» и «Иродиада». На каждую из них он потратил около шести месяцев. Работу над повестями он называл своим отдыхом. Однако вернемся к «Бувару и Пекюше», о нем я скажу все, что знаю, но буду краток, ибо книга еще не вышла в свет и мне не хотелось бы лишать ее прелести новизны. По замыслу автора, «Бувар и Пекюше» должен был стать для современной эпохи тем же, чем «Искушение святого Антония» было для мира античного: отрицанием всего, или, вернее, утверждением всеобщей глупости. Только «Искушение святого Антония» – это эпическая поэма, тяготеющая к лиризму, тогда как «Бувар и Пекюше» – комедия, впадающая в карикатуру. Флобер взял двух простаков, старых чиновников министерства, которые оставляют службу и поселяются за городом, где принимаются изучать все отрасли человеческого знания отчасти ради развлечения, а главным образом, имея в виду самую благородную цель – приносить людям пользу. Разумеется, их попытки не увенчались успехом: они терпят одну неудачу за другой, бесплодно переходя от сельского хозяйства к истории и от литературы к религии, пока не находят наконец занятие по душе – переписывание всех печатных трудов, какие только ни попадаются им под руку. Эта писанина двух приятелей должна была составить второй том, в котором Флобер собирался напечатать все глупости, соскользнувшие с пера как самых посредственных, так и самых прославленных авторов, начав с себя самого. Мне не известно, была ли эта вторая часть романа завершена настолько, чтобы появиться в печати [34]34
В марте 1880 года Флобер начал писать последнюю главу первого тома романа «Бувар и Пекюше», но смерть оборвала его работу над книгой. В рукописях Флобера сохранились лишь некоторые подготовительные материалы ко второму тому. (прим. коммент.).
[Закрыть], знаю лишь, что роман «Бувар и Пекюше» стоил Флоберу огромного труда; много раз он готов был бросить его совсем – столько усилий требовало от него это однообразное обозрение всех человеческих знаний и в такой мере терялся он в массе сложных научных изысканий. Одна глава по сельскому хозяйству размером не больше тридцати страниц потребовала от него прочтения ста семи специальных трудов. И все же он продолжал упорно работать. Это произведение было задумано еще в пору его молодости, и с мыслью о нем Флобер не расставался. Я позволю себе привести здесь один анекдот, который показывает, сколь важное значение придавал он самым незначительным подробностям во всем, что касалось этого произведения. Сначала он даже скрыл от нас самое заглавие книги; он просто говорил: «Мои добряки». Позднее, когда он сообщил нам это заглавие, он еще долго обозначал его в своих письмах просто инициалами «Б. и П.» Помню, однажды за завтраком у Шарпантье зашел разговор об именах, и я сказал, что нашел для одного из персонажей моего романа «Его превосходительство Эжен Ругон» превосходное имя – Бувар. Я заметил, что Флобер изменился в лице. Когда мы встали из-за стола, он увлек меня в глубину сада и там с огромным волнением попросил уступить ему это имя. Смеясь, я, разумеется, согласился. По он оставался серьезным, был тронут и все повторял, что отказался бы от книги, если бы я сохранил это имя для себя. Для Флобера все произведение сосредоточилось в этих двух именах: без них он уже не мыслил себе романа.
Я не могу также обойти молчанием его «Кандидата», злосчастную пьесу, которая ставилась в театре Водевиль и не имела там никакого успеха. Страсть к театру постоянно волновала Флобера, но не надолго отвлекала его от работы над романами. Он заразился этой страстью, главным образом, от Буйе. Вместе с ним он написал пьесу «Слабый пол», которая сначала была принята в Водевиле, но затем г-н Карвало, бывший тогда директором театра, выразил желание получить пьесу, написанную самим Флобером. Вот тогда-то и возникла пьеса «Кандидат». Вначале Флобер верил в ее успех, но на генеральной репетиции, которая нас сильно огорчила, почувствовал неминуемый провал пьесы. Однако он прекрасно владел собою и мужественно держался в эти трудные для него минуты. Флобер присутствовал при полном своем поражении, но внешне ничем не выдал охватившего его волнения. Зал застыл в холодном и почтительном молчании, раздалось два-три свистка. На улице шел снег. При выходе из театра я увидел его: он стоял на тротуаре и курил сигару; домой он вернулся пешком, беседуя с друзьями. После четвертого спектакля Флобер взял пьесу обратно. Его по-настоящему удивляло, что публика не поняла комизма пьесы. Если он и страдал от своей неудачи, то мы ничего об этом не узнали. В этой связи мне хотелось бы привести пример благородства его натуры: Флобер видел успех друзей, но был чужд всякой зависти, всякого недоброжелательства. Вскоре после постановки «Кандидата» в том же самом зале театра Водевиль, который так живо напоминал ему о его собственном провале, Флобер горячо аплодировал пьесе Альфонса Доде «Фромон-младший и Рислер-старший». Он присутствовал на премьерах всех своих друзей; его великолепная могучая фигура высилась над головами окружающих; он бросал на противников грозные взгляды и, опираясь на трость, время от времени стучал ею по полу, усиливая шум оваций. Никогда не замечал я на его лице ни тени зависти в минуты триумфов его младших и более счастливых собратьев; он обнимал нас и плакал от радостного умиления. Это – редкостная и прекрасная черта характера, которая нечасто встречается в нашем мире, где даже лучшие из людей не свободны от человеческих слабостей.
Позднее он прочел нам свою пьесу «Слабый пол», которую предназначал для театра Клюни. Идея пьесы была остроумна, отдельные сцены – превосходны, но в целом пьеса показалась нам очень слабой; он понял это по нашему смущенному молчанию и оставил пьесу у себя. Быть может, именно в этот день он и расстался со своей все еще дорогой ему иллюзией; потому что на репетициях «Кандидата» он рассказывал нам сюжеты еще пяти-шести задуманных им пьес, которые он собирался поставить на сцене, если они понравятся публике. Но с тех пор Флобер никогда больше не упоминал о них – он отказался от театра. Единственная пьеса, к которой он сохранил нежную любовь, – была феерия «Замок сердец», написанная им совместно с Лун Буйе и д’Осмуа; эта вещь была недавно опубликована в журнале «Ви модерн». Он часто говорил, что ему хотелось бы перед смертью увидеть на сцене хотя бы две картины из этой пьесы: «Кабачок» и «В семейном кругу». Он их так никогда и не увидел, и его друзья думают, что это – к лучшему.
Гюстав Флобер оставил лишь одно посмертное произведение – роман «Бувар и Пекюше». Быть может, среди его бумаг найдут еще кое-какие записи, которые составят в целом один том. Во время путешествия на Восток Флобер писал заметки о Египте, Нубии, Греции, и, разумеется, все это очень любопытно. Другие же записи – о Палестине, Сирии, Карамании, Лидин, Европейской Турции – сделаны им уже по возвращении в Париж на основании заметок Максима Дюкана. Кроме того, там могут обнаружить и отрывки из «Искушения святого Антония», исключенные самим автором, отрывки, представляющие живейший интерес.
Я не говорю уже о письмах Флобера, которые, без сомнения, будут когда-нибудь собраны и изданы, что, вообще говоря, явится нелегкой задачей, так как, желая избежать их публикации, Флобер нарочно употреблял там довольно рискованные выражения, что действительно очень затрудняет их печатание; я имею в виду, разумеется, письма к самым близким друзьям, но они-то и являются наиболее интересными.
Несомненно, Флобер рассчитывал прожить еще не один десяток лет. Он говорил о смерти, думал о ней и страшился ее; но это не мешало ему развивать перед нами и литературные планы, для осуществления которых потребовалась бы еще целая жизнь, так как каждую книгу он писал в среднем семь лет. Нам хотелось, чтобы он создал еще один роман о любви, ибо мы чувствовали, что ему необходим большой литературный успех. Мы советовали ему написать историю одной любви в эпоху Второй империи, события которой он близко наблюдал и о которых оставил ряд интересных записей. Он не отказывался решительно, по все время колебался; предстоящая работа пугала его, ибо согласно его методе ему пришлось бы пересмотреть огромное количество документов, относящихся к этой эпохе. Быть может также, он чувствовал себя несколько стесненным после пребывания в Компьене; прибавьте к этому, что его всегда занимала какая-нибудь нравоучительная идея, хотя действие романов всегда было очень простым, и что всякая работа стоила ему множества усилий, прежде чем удовлетворяла его. Наконец он остановился на одном сюжете. Но он рассказывал о своем замысле очень неясно, поэтому я не могу передать его со всей точностью. Это была история любви, но виду вполне пристойной, но по существу своему порочной и лишь носящей личину порядочности. Героем должен был стать тот же пошляк-буржуа. Но, в сущности, этот роман из эпохи Второй империи, как мы его называли, мало привлекал Флобера. Другие литературные замыслы постоянно тревожили его, и я сильно сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь написал этот роман. Одной из идей, занимавших Флобера за последние два года, была повесть о Леониде Фермопильском. Однажды я застал его в сильном возбуждении, почти в лихорадке. Он не спал всю ночь, потрясенный сюжетом, который возник в его воображении накануне, после чтения истории Фермопильской битвы. «Я сам не свой», – сказал он мне. С необычайной ясностью он представлял себе, как Леонид вместе со своим отрядом из трехсот спартанцев отправляется к Фермопильскому ущелью; он говорил о них, как о каком-нибудь известном ему отряде национальной гвардии; это были славные малые, которые отправлялись в поход, засунув руки в карманы. Он следовал за ними, и они вместе совершили весь путь, который он некогда проделал сам во время своего путешествия на Восток. Его работу несколько задерживало желание снова посетить Грецию, но в крайнем случае он мог удовлетвориться своими старыми записями. Я уверен, что если бы он еще жил, то после «Бувара и Пекюше» непременно занялся бы своим Леонидом. Он написал бы еще два рассказа в дополнение к «Трем повестям». Сюжеты этих рассказов были обнаружены в его бумагах, и среди них – смелый очерк физиологии любви.
V
Мне остается рассказать о том, как работал Гюстав Флобер и чем являлось для него совершенство формы, которое составляло радость и муку всей его жизни.
Возьмем любую из его книг и рассмотрим ее с момента ее возникновения, когда сюжет еще только зарождается в сознании писателя и в общих чертах ложится на бумагу. С этой минуты художник закладывает фундамент будущего произведения; он принимается за поиски материалов и располагает их в самой строгой последовательности. Флобер прочитывал огромное количество серьезных работ; вернее, он их внимательно перелистывал и, следуя безошибочной интуиции, которой он гордился, находил нужную страницу, необходимую фразу. Часто, прочитав сочинение в пятьсот страниц, он отмечал для себя всего лишь одно полезное сведение и тщательно его записывал; случалось даже, что такое чтение не давало ему ровно никаких результатов. Этим и объясняется то обстоятельство, что на каждую его книгу уходило в среднем по семь лет труда; ибо подготовительная работа отнимала у него, по крайней мере, года четыре. В увлечении он читал том за томом; какое-нибудь примечание под страницей заставляло его просматривать специальные трактаты, обращаться к первоисточникам, с которыми ему хотелось познакомиться, так что в итоге ему случалось перерыть целую библиотеку. И все это ради одного сомнительного факта, простого слова, в котором он не был уверен. Мне даже кажется, что он забывал порою о своем романе и с любознательностью ученого продолжал в увлечении читать дальше, расширяя круг своих познаний. Эрудиция Флобера явилась результатом самого метода его работы, беспрестанных поисков материала, необходимого для написания книг. Ему пришлось восстановить знание латыни, он перерыл всю античность и всю со-временную науку ради «Саламбо» и «Искушения святого Антония», а также ради «Воспитания чувств» и «Бувара и Пекюше». Итак, мало-помалу его записи, эти извлечения из книг, все накапливались и вскоре составляли целую груду толстых тетрадей. Он обращался с расспросами к специалистам, посещал Национальную библиотеку и рассматривал там эстампы, нередко уезжал за город и возвращался с необходимыми сведениями о местах, где действовали его персонажи. Количество заметок все росло, превращаясь чуть ли не в гору. Чтобы дать представление о том, насколько добросовестно он работал, достаточно сказать, что перед тем, как приступить к «Воспитанию чувств», он перелистал все комплекты «Шаривари»: ему хотелось постичь характер журналистики эпохи Луи-Филиппа.
Из юмора «Шаривари» возник образ Юссонэ. Я могу привести множество примеров подобной добросовестности, переходящей в манию. В конце концов заметки скоплялись в таком изобилии, что он прекращал работу: это случалось тогда, когда все необходимые материалы уже были собраны или просто он смертельно уставал от такого рода работы; при его исключительной добросовестности эти изыскания могли длиться до бесконечности; но наконец наступал час, как он сам говорил, – когда у него являлась потребность писать. И вот тогда-то начинались муки творчества.
Напомню, что после того, как работа по сбору материалов бывала закончена, Флобер начинал испытывать к ним величайшее отвращение.
Заметки к «Бувару и Пекюше», например, составили огромный ворох, целую гору бумаг, которая лежала на его письменном столе последние годы. Там хватило бы материала по меньшей мере на десяток томов in-octavo. Страницу заметок он резюмировал часто в одной фразе. Это был тот отобранный материал, из которого он должен был еще извлечь квинтэссенцию. Теперь понятно, сколь тяжкого труда, каких невероятных усилий стоило ему это резюме, тем более что он стремился облечь его в совершенную форму. Казалось, язык для него становился всем, а содержание уже ничего не значило. В ущерб жизненности своих персонажей он пускался даже в самую жестокую риторику. Он любил повторять, что точность, безупречность слога – это всего лишь честность в отношении читателей. Для него это само собой разумелось. Только недалекие люди говорят о том, чего они не знают. Если его раззадоривали, он в запальчивости кричал, что ему плевать на правдоподобие, что нужно быть таким же ненормальным, как он сам, чтобы добиваться нелепой точности, и что единственно важная и непреходящая ценность на земле – это безупречно составленная фраза.
Приступая к работе, он начинал с того, что наскоро набрасывал какой-нибудь эпизод в пять-шесть страниц, не более. Порою, если ему не давалось какое-то слово, он оставлял пробел. Затем он снова принимался за написанное и в течение двух-трех недель, а порой и больше, со страстным увлечением трудился над уже сделанным эпизодом. Эти пять-шесть страниц он хотел довести до совершенства, но достичь этого было отнюдь не легко. Он взвешивал каждое слово, проверяя не только его смысл, но и звучание. Избегнуть повторов, рифмы, шероховатости слога было еще не самым главным. Он дошел до того, что не выносил, когда в одной фразе сталкивались одинаковые слоги; часто его раздражала какая-нибудь одна буква, и он подыскивал слова, где бы ее не было, или подбирал выражения с многократно повторяющимся звуком «р», что должно было придать периоду нужный раскат. Он писал не для тех, кто читает про себя, молча, устроившись у камелька; он писал для читателей, которые станут декламировать, произносить его фразы вслух; сама система его работы основывалась на этом принципе. Чтобы проверить и фразы, он их «горланил», сидя один за рабочим столом; они удовлетворяли его только в том случае, если имели именно то звучание, которого он добивался. В Круассе об этом все хорошо знали; слугам было велено не обращать внимания на громкий голос, доносящийся из кабинета. И лишь прохожие из любопытства останавливались на дороге; его называли «адвокатом», считая, несомненно, что он упражняется в красноречии. Ничто так ярко не характеризует стиль Флобера, как эта потребность в гармонии. Нельзя по-настоящему почувствовать его стиль, не проверив, как он, на слух его фразы. Это проза, созданная для декламации. Звучность слов, великолепие ритма придают удивительную силу идее – то лирическим наполнением, то комическим контрастом. Он превосходно передавал также речи глупцов, сокрушая человеческую глупость громовыми раскатами фраз.
Я не в силах дать сколько-нибудь полное представление о том, как взыскательно и с каким тщанием работал Флобер над стилем. Мы заблудились бы в бесконечном лабиринте мельчайших тонкостей языка. Даже пунктуация и та играла для него немаловажную роль. Он стремился придать слогу движение, краску, музыку; он брал самые обычные стертые слова, и они оживали под его пером. Он не был строгим грамматиком: порою он не отступал и перед неправильностью речи, если фраза становилась от этого проще и музыкальнее. С каждым днем он все более и более стремился к сдержанности, искал точное слово, ибо считал, что стиль подлинно совершенный не терпит многословия. Я часто думал, хотя и не говорил ему об этом, что он продолжает дело Буало в отношении лексики романтизма, перегруженной новыми выражениями и оборотами. Он непрерывно сокращал, вымарывал написанное и в конце концов стал испытывать перед словами настоящий страх; он соединял их на сотни ладов и, если они не соответствовали нужной идее, просто отбрасывал. Однажды в воскресенье мы нашли его сонным, разбитым усталостью. Накануне днем он закончил страницу из «Бувара и Пекюше», которой остался вполне доволен, и, переписав ее на большой лист голландской бумаги, которой обычно пользовался, отправился обедать в город. Когда к полуночи он вернулся домой, то вместо того, чтобы сразу же лечь спать, он не мог отказать себе в удовольствии перечесть еще раз написанную страницу. И тут он пришел в сильнейшее волнение: оказалось, что на расстоянии двух строк дважды повторилось одно и то же слово. И хотя в его кабинете не топился камин и было очень холодно, он тут же принялся за работу с упорным ожесточением, стремясь избавиться от этого повтора. Затем он заметил еще несколько слов, которые пришлись ему не по вкусу, пытался их заменить, не смог и лег в полном отчаянии. Заснуть ему не удалось. Он все время ворочался в постели, обдумывая незадавшиеся фразы. Внезапно ему пришел в голову счастливый оборот. Он вскочил на ноги, зажег свечу и в одной рубашке отправился к себе в кабинет записать найденную фразу. Затем, весь дрожа от холода, снова лег в постель и закутался одеялом. Трижды вскакивал он и зажигал свечу, чтобы переставить какое-нибудь слово или добавить запятую. Наконец, не выдержав, он принес рукопись в постель, надвинул на уши фуляр и, подоткнув со всех сторон одеяло, принялся за работу; одержимый манией совершенствования, он до утра подчищал страницу, безжалостно черкая ее карандашом. Вот так он работал. Всем нам ведомы муки творческих исканий. Но у него они длились беспрерывно, от первой до последней строки в любой из его книг.
Сидя за рабочим столом перед только что написанной страницей и охватив голову руками, он долго и пристально глядел на нее, как бы магнетизируя. Затем, отложив в сторону перо, он погружался в безмолвное раздумье, поглощенный поисками слова, которое от него ускользало, или оборота речи, который никак не мог отыскать. Тургенев, видевший его в такие минуты, говорил, что он не мог смотреть на него без волнения. В эти минуты его не следовало тревожить. В работе он проявлял поистине ангельское терпение, хотя обычно бывал нетерпелив. К языку Флобер питал величайшее уважение, он не вступал с ним в спор, а выжидал, когда тот сам соблаговолит выказать ему свою благосклонность. Флобер говорил, что порою ему приходилось целыми месяцами подыскивать нужные слова.
Я только что упомянул о Тургеневе. Как-то раз, во время одного из воскресных посещений Флобера я стал свидетелем весьма характерной сцены. Тургенев, который любил Мериме и восхищался его произведениями, попросил Флобера объяснить ему, почему тот считает, что автор «Коломбы» пишет дурно. Тогда Флобер взял томик Мериме и прочел страницу прозы. Он останавливался на каждой строчке, порицая все «которые» и «что», восставая против таких шаблонов, как «схватиться за оружие» или «осыпать поцелуями». Он отмечал все: и неблагозвучие сталкивающихся слогов, и резкость окончаний, и нелогичность пунктуации. Тургенев был удивлен. Ему, очевидно, это казалось непонятным. Он утверждал, что ни один писатель ни в одной стране не пускался в такого рода тонкости. На его родине, в России, писателей не занимали подобные вещи. С этого дня, как только Тургенев слышал, что мы начинали клясть наши «которые» и «что», он не мог удержаться от улыбки; он говорил, что мы напрасно не обращаемся более вольно с нашим языком и что французский язык – один из самых простых и ясных во всем мире. Я вполне согласен с мнением Тургенева: точность его суждений всегда меня поражала. Быть может, это объяснялось тем, что, будучи иностранцем, он судил обо всем со стороны и более беспристрастно. Я процитирую здесь еще одну фразу, которую Флобер написал недавно в письме к одному из своих друзей. «Я очень любил Бальзака, но стремление к совершенству стиля меня постепенно от него отдалило». В этих словах – весь Флобер. Я привожу здесь лишь ряд замечаний, отнюдь не подвергая критике литературную теорию в целом. Но мне хотелось бы все же добавить, что это стремление к совершенству стиля превратилось в настоящую болезнь, которая истощала силы писателя и сковывала его творчество. Если с этой точки зрения проследить внимательно развитие творчества Флобера от «Госпожи Бовари» до «Бувара и Пекюше», то мы увидим, как постепенно растет его увлечение формой, как ограничивается его словарь и как все более и более отдается он разработке внешних приемов, что идет в ущерб жизненности его персонажей. Несомненно, Флобер подарил французской литературе совершенные творения, но как грустно сознавать, что судьба этого могучего таланта воскресила античный миф о нимфах, превращенных в камень! Он медленно цепенел от ног до головы, при жизни превращаясь в мрамор. Порою я пытался заговаривать с ним на эту тему, но очень осторожно, так как боялся огорчить его. Критика глубоко волновала Флобера. Когда он читал нам какой-нибудь отрывок, спорить с ним было невозможно – он просто заболевал. С тех пор как он начал изгонять из своей речи все «которые» и «что», он стал пропускать союз «и». Иные страницы, где совершенно отсутствовали «которые» и «что», начали изобиловать этим союзом. Мне хочется сказать, что ум, занятый насильственным искоренением какого-либо оборота, присущего духу языка, впадает в крайность и невольно находит другой оборот, которого уже не остерегается, а потому незаметно для себя употребляет сверх меры. В подобном пуризме всегда немало прихоти художника. Однако, повторяю, было бесполезно пытаться в чем-нибудь убедить Флобера. Человек, способный потратить целый день на одну только фразу и убежденный, что сделал ее действительно хорошо, не может сразу отрешиться от написанного из-за какого-нибудь случайного замечания. Флобер тем решительнее отказывался вносить исправления, что замена одного слова означала для него замену всей страницы. Каждый слог имел для него свое особое значение, свою окраску и свою музыку. Его пугала даже мысль о возможности переставить запятую. Это было невозможно, сама фраза переставала для него существовать. Когда он прочел нам свою повесть «Простая душа», мы посоветовали ему убрать фразу о попугае, которого Фелиситэ приняла за святого духа: «Бог-отец, чтобы возвестить свою волю, не мог избрать голубку, потому что эти существа не имеют голоса, и он выбрал одного из предков Лулу». Нам показалось, что для простой женщины это наблюдение слишком изысканно и потому не вполне правдоподобно. Флобер был очень взволнован этим замечанием и обещал обязательно над ним подумать; нужно было просто вычеркнуть эту фразу, но он не решился, полагая, что от этого пострадает все произведение.