355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы» » Текст книги (страница 13)
Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:38

Текст книги "Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»"


Автор книги: Эмиль Золя


Жанры:

   

Критика

,
   

Театр


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 49 страниц)

Следовательно, для меня предисловие к «Кромвелю» – топтание на месте. Виктор Гюго предугадывает здесь кое-какие истины, но он тотчас же их извращает, прибегая к классификациям, основанным на чистейшей прихоти, и к истолкованиям, в которых сказывается желание поэта обосновать свою поэтику. Характеризовать современную литературу, прослеживая всего лишь роль, какую играет в ней гротеск, якобы порожденный христианством, это значит придерживаться точки зрения, которая может вызвать только насмешку – до того она ограниченна. Подумать только! Наш аналитический метод, наша жажда правды, наше терпеливое изучение человеческих документов – все это, значит, должно свестись к применению гротеска! Допустим; но тогда Виктор Гюго должен сказать, что под гротеском он разумеет самое жизнь, жизнь со всеми ее силами и проявлениями. Каждое слово имеет определенный смысл, подменять который весьма опасно. А перечитывая предисловие к «Кромвелю», обнаруживаешь там жонглирование вычурными словами, суждения, высказанные блестящим софистом, подтасовку фактов, которые опровергаются другими фактами, теорию критики, где спиритуализм кувыркается на канате, протянутом для него лирической фантазией поэта. В целом же – никакой прочной основы, никакого метода. Виктор Гюго, желая приблизиться к человеку и к природе, проходит мимо них, ибо смотрит невидящим взором мечтателя.

V

Рассмотрим теперь в этом знаменитом предисловии странные притязания Виктора Гюго, – он говорит, что необходимо ввести в театр правду. Прежде всего надо узнать, что он разумеет под реальностью. В этом все дело. Я уже подробно разобрал его теорию дуализма, присущего человеку, теорию души и тела, из которой он выводит весь романтизм. Но сколько ни цитируй, вопрос остается неясным. Прочтите внимательно следующее:

«С того дня, когда христианство сказало человеку: „Ты двойствен, ты состоишь из двух начал – одно бренно, другое бессмертно, одно – плотское, другое – духовное, одно сковано вожделением, потребностями и страстями, другое уносится ввысь на крылах восторга и мечты; одно вечно клонится к земле, своей родительнице, другое всегда порывается в небо, к своей отчизне“, – с того дня была сотворена драма. И действительно, не драма ли то повседневное противопоставление, та постоянная борьба между двумя противоположными началами, которые всегда налицо в жизни и между которыми идет борьба за человека, начиная с его колыбели и кончая могилой? Следовательно, поэзия, порожденная христианством, поэзия нашего времени – это драма; отличительная черта драмы – реальность; реальность вытекает из вполне естественного сочетания двух начал – возвышенного и гротескного; они скрещиваются в драме, как скрещиваются и в жизни, и во всем творении. Ибо поэзия истинная, поэзия всеобъемлющая – в гармонии противоположностей».

Отметим мимоходом, что Виктор Гюго основывает здесь всю поэзию на риторической фигуре – на антитезе. Известно, каких прекрасных результатов он достиг, прибегая к этой фигуре. Поэтический темперамент, которым он наделен, сказался тут в полной мере; он и не был не чем иным, как только поэтом света и мрака, черного и белого, возведенных в систему и взятых в их самом резком проявлении.

Но вот мы подходим к определению реального. «Реальное вытекает из естественного сочетания двух начал – возвышенного и гротескного». Странное утверждение! Чтобы принять его, надо прежде всего быть спиритуалистом. Если не признаешь двойственности души и тела, если не соглашаешься считать гротеск выражением плоти, а возвышенное – выражением души, то определение, данное Виктором Гюго, становится чистейшим вымыслом поэта, который истолковывает природу, как ему вздумается. Смотрите, как он выходит из затруднения, играя словами, называя землю – нашей родительницей, небо – отчизной. Эта отчизна вызывает только улыбку, ибо она появляется здесь просто как концовка строфы.

Нет, тысячу раз нет, реальное не создано из двух раздельных начал! Если вы исходите из определенного догмата, если вы формально допускаете, что реальное состоит из того-то и того-то, прежде чем наблюдение, анализ, опыт дадут вам право утверждать это, – все ваши последующие мнимые истины окажутся основанными на неизвестном, на заблуждении и поэтому будут лишены всякой убедительности. Вы не знаете, есть ли у человека тело и душа, и вот вы строите поэтическую гипотезу, что гротеск – это тело, а возвышенное – это душа. Ваша реальность, построенная, таким образом, на двойственности, которую наука ставит под сомнение, на двух совершенно произвольных началах, которые вы разделили сами, по собственной прихоти, и которыми пользуетесь в своих риторических целях, – это реальность, придуманная человеком, это природа условная и воображаемая. И мы убедимся в этом, когда я дойду до анализа реального в произведениях Виктора Гюго: до Квазимодо, например, представляющего собою гротеск, то есть тело, до Эсмеральды, представляющей собою возвышенное, то есть душу. Если станут говорить, что это фигуры реальные – каждая сама по себе и дополненные одна другою, – то на это можно только пожать плечами. Они, если хотите, символичны, они воплощают какие-то мечты, они похожи на те мистические фантазии, какие ставились средневековыми ваятелями в темных уголках часовен. Но они отнюдь не реальны, не созданы на основе достоверных документов, не живут логической жизнью, соответствующей их органам, – таким, какими их показывает анализ и опыт, – нет, нет и нет!

Наша реальность, наша природа, какою ее открывает нам наука, не разделена на две части, на белую и черную. Она – творение в целом, она – жизнь, и вся наша задача состоит в том, чтобы отыскать ее источники, ухватиться за нее во всей ее правде, изобразить во всех ее подробностях. Мы не говорим, что есть душа и тело; мы говорим, что есть живые существа, и мы наблюдаем за тем, как они действуют; мы стараемся объяснить их поступки, принимая во внимание воздействие среды и обстоятельств. Словом, мы исходим не из догмата, мы – натуралисты, мы просто собираем насекомых, коллекционируем факты, мало-помалу систематизируем множество документов. Впоследствии, если угодно, можно будет пофилософствовать насчет души и тела. Мы, натуралисты, соберем данные о реальности, понимаете – о реальности, другими словами – о том, что существует независимо от вопросов веры, независимо от философских систем и лирических мечтаний.

А для Виктора Гюго все заключается в красочном использовании мнимых элементов реального. Для него гротеск, в сущности, не человеческий документ, который он подает нам, стремясь к правде; гротеск – только удачное противопоставление, создающее нужный художественный эффект. «Он сведет аптекаря с Ромео, трех ведьм с Макбетом, могильщиков с Гамлетом. Наконец, иной раз он может, не нарушая гармонии, присоединить свой пискливый голос к самым возвышенным, самым мрачным, самым мечтательным мелодиям, звучащим в человеческой душе, – как, например, в сцене короля Лира с шутом».

Еще более характерно то место предисловия, где Виктор Гюго рассуждает о среде, о внешней обстановке. Общеизвестно, какую роль играет среда в нашем натуралистическом романе; среда предопределяет человека, природа дополняет и разъясняет его; поэтому наши описания уже не просто живописные картины, они приводятся для того, чтобы показать драму всесторонне, показать действующих лиц в том окружении, которое влияет на них. А вот Виктор Гюго видит тут только красочность, только внешность, которая служит всего лишь обрамлением и никак не воздействует на человека. «Решится ли поэт, – говорит он, – убить Риччио в каком-нибудь другом месте, кроме спальни Марии Стюарт? Или заколоть Генриха IV где-либо, кроме улицы Ферронери, запруженной телегами и каретами? Или сжечь Жанну д’Арк где-либо, кроме площади Старого Рынка? Направить герцога Гиза куда-либо, кроме замка Блуа, где из-за его властолюбия бурлит народное собрание? Обезглавить Карла I и Людовика XVI в другом месте, а не на зловещих площадях, где виднеются Уайт-холл и Тюильри, так что можно подумать, что эшафот – пристройка к их дворцам?» В последнем примере – вся антитеза романтической декорации. Здесь нагляднее, чем где-либо, сказывается, как романтики, предвосхитив некоторые истины, сразу же их искажали, применяя их как мечтатели-спиритуалисты. Тут ставится важнейший вопрос о среде; но Виктор Гюго, вместо того чтобы довести его до Дарвина, останавливается на в и дении истории, воскрешенной в красочных декорациях мелодрамы.

Впрочем, поэт, призывая изображать реальное (с характером которого вы сейчас познакомились), восстает против обыденного. «Обыденное, – говорит он, – это недостаток, свойственный поэтам близоруким и ограниченным. Оптика сцены требует, чтобы каждая фигура была показана с самой выразительной, самой индивидуальной, самой выпуклой стороны. Даже вульгарное и пошлое должны быть усилены». Запомните эту последнюю фразу. На первый взгляд она кажется мудрой и безобидной. В действительности же в ней содержатся в зародыше все заблуждения романтизма, содержится то пристрастие к мишуре, тот недуг, который за пятьдесят лет свел на нет движение 1830 года. Да, отсюда пошло все зло. Они решили усиливать обыденное, – понимайте под обыденным правду, – потому что оно казалось им недостаточно внушительным; а вам уже знакомо это страшное усиление, – оно превратило персонажи в карикатуры, которые расхаживают, уперев руки в бока, в шляпах с развевающимся пером, и изливаются в безумных лирических тирадах. Конечно, сцена требует определенной обработки персонажей; но ничем нельзя оправдать натяжки, искажения, нажимы, когда это делается ради придания персонажу заранее намеченного характера, вместо того чтобы сохранить все его простодушие, его непосредственность. Право же, я не могу сдержать улыбки, когда слышу восклицание Виктора Гюго: «Итак, природа! Природа и правда!» Да ведь он не терпит природу, обыденное; едва взяв ее в и мощные руки, он торопится исказить ее, чтобы, как он выражается, что-то усилить в ней, – да еще как усилить! Его герои – не иначе, как чудовища или ангелы. Если он говорит о жабе, он осеняет ее солнечным ореолом. Это уж и в самом деле не обыденно!

Но некоторые поразившие меня места предисловия к «Кромвелю» я искренне приветствую. Так, Виктор Гюго пишет: «Нет ни правил, ни образцов; или, лучше сказать, нет других правил, кроме общих законов природы, которая господствует над всем искусством, и законов частных, которые в каждом отдельном произведении вытекают из условий, соответствующих данному сюжету». Превосходные слова! Вот еще замечание, которое не раз высказывал и я: «Язык никогда не останавливается в своем развитии. Человеческий ум всегда идет вперед, другими словами, он всегда в движении, и языки вместе с ним… Когда язык перестает развиваться, это значит, что он умер. Вот почему французский язык одного из современных литературных течений – язык мертвый». Правда, Виктор Гюго имел в виду язык классиков, а я имею в виду язык романтиков, перегруженный блестками и мишурой. Язык никогда не останавливается в своем развитии, человеческий ум всегда в движении.

Наконец, в заключительной части предисловия есть превосходные замечания о критике. Виктор Гюго говорит: «Наступает время новой критики, точно так же построенной на широкой, прочной и глубокой основе». И далее, доказывая необходимость принимать писателя целиком, каков он есть, он добавляет: «То или иное пятно может являться всего лишь неотделимым следствием данной красоты. Резкий мазок, коробящий меня на близком расстоянии, дополняет впечатление и придает живость целому. Приглушите это пятно – и вы приглушите все произведение». На этих последних страницах одна только фраза вызывает у меня возражение. Виктор Гюго пишет: «Хвост XVIII века все еще волочится в девятнадцатом». Да, к счастью! Именно этот хвост-то и распушился и расширил рамки нашего века.

Но пора подвести итоги. Я ограничусь сопоставлением романтизма с натурализмом.

Вопрос ясен. Романтизм – литература, порожденная христианством и основанная на двойственности человека, на противопоставлении души и тела. Она орудует двумя началами – гротеском, соответствующим телу, и возвышенным, соответствующим душе. Тут сразу же удивляешься – почему эта литература дожидалась XIX века и утвердилась в лирическом движении 1830 года? Казалось бы, она должна была возникнуть в расцвет средневековья, еще до Возрождения, и особенно до XVIII века. У Виктора Гюго, вопреки всем разъяснениям, которые он пытается дать, романтизм выступает как воскресшее средневековье, как возврат к христианскому чувству, и развивается, главным образом, как протест против агонизирующего классицизма Надо было добить трагедию, и вот поэты придумали спиритуалистическую драму, сотканную из души и тела. Объяснение этому странному отклонению литературы, которое последовало за веком философских исканий, на пороге нашего века, освященного наукой, легко найти в исторических событиях.

Таков романтизм – литература, порожденная христианством. Теперь лицом к лицу с ним стоит натурализм, который является литературой, порожденной позитивизмом. Он продолжает традицию XVIII века, он основывается на достижениях современной науки и на философских теориях эволюции. Это не труп, который гальванизируют, который откопали в прошлом, чтобы превратить в боевое оружие. Он идет в ногу с эпохой, он – результат обширных современных исследований. Вместо того чтобы исходить из догмата, из двойственности, в которую приходится только слепо верить, он исходит из изучения природы, из наблюдений и опыта, он считается только с фактами доказанными и с законами, вытекающими из соотношения фактов. Идеальное для него – всего лишь неведомое, которое он должен исследовать и четко представить.

Теперь сравните. Сопоставьте убожество школы лирических поэтов, которые, думая изобразить правду, просто-напросто приукрашивают сильфов при помощи гномов. Изложенных фактов достаточно, чтобы доказать, что романтизм тонет и растворяется в натурализме. Одно неизбежно убивает другое.

VI

В среду состоялось пышное и трогательное торжество. Во Французской Комедии отмечали пятидесятилетие первого представления «Эрнани». По окончании спектакля Сара Бернар прочла стихотворение Франсуа Коппе и был увенчан бюст поэта.

Виктору Гюго были возданы все возможные почести. Сейчас чествуют его при жизни, как чествуют Корнеля и Мольера. Его долгая жизнь, преисполненная хваления, навеки останется самой славной жизнью, выпавшей на долю писателя. В другом месте я уже отметил, что он по-прежнему твердо стоит на ногах среди руин своего поколения, после того как он похоронил всех своих противников, вплоть до Наполеона, и превратился в пророка и божество. И теперь, не дожидаясь его смертного часа, спешат увенчать его лаврами. Не думаю, чтобы когда-либо человек мог считать себя еще более великим.

Во время этого торжества особое впечатление произвело на меня то, как относится публика к литературному событию, от которого ее отделяет целых полвека. Мне вздумалось было выполнить весьма пикантную работу, а именно – отыскать в газетах 1830 года всю ту брань, которая обрушилась тогда на поэта и его произведение, а затем сопоставить с ней все славословия 1880 года, все благоговейные хвалы и лирические восторги. Сознаюсь, я не взялся за эту работу потому, что занят другим; я только подсказываю ее любознательным людям, ибо уверен, что она приведет к весьма поучительным параллелям.

Теперь уже не представляют себе, с каким негодованием и отвращением были встречены романтические дерзания Виктора Гюго. Молодежь мало-помалу становилась на его сторону, зато публика образованная и в особенности женщины, не говоря уже о щепетильном буржуа, приходили в ужас и негодование. Поэтому поводу рассказывают множество анекдотов. В предисловии ко второму изданию «Гана Исландца» Виктор Гюго иронически уверяет, что сам никогда не пожирал ни мальчиков, ни девочек. Печать и публика вопили о безнравственности произведения, говорили, как теперь говорят о маркизе де Саде, что он обнажает тайны альковов и рисует постыдные картины, внушенные развращенным воображением. Все это было отвратительно, чудовищно. Поэта изображали каким-то литературным антихристом, вносящим во французскую словесность мерзкую опустошенность.

Почитайте старые газеты, расспросите немногих еще здравствующих современников. Оскорбления сыпались градом, немногочисленные защитники из молодежи терпели поражение, – их одолевали противники поэта, занимавшие в критике высокие позиции. Бешеное сопротивление классиков велось во имя прекрасного, во имя уважения к языку, поруганному поэтом, во имя достоинства самой Франции. Если Виктор Гюго восторжествует, грязь и уродство все зальют и повергнут литературу в сточную канаву. Общепринято было считать романтиков людьми нечистоплотными, пьяницами, негодяями; наиболее терпимые ограничивались тем, что считали их буйными сумасшедшими. И борьба тянулась годами, и еще долго спустя почтенные женщины осеняли себя крестным знамением при виде некоторых романтических книг.

Таково было прошлое, взгляните же на настоящее. В том самом зале, где «Эрнани» встречали свистом и где он сперва продержался лишь несколько вечеров в атмосфере скандала, теперь сидит новая публика, и она рукоплещет драме, она плачет от умиления при виде того, как бюст поэта венчают лаврами. Злоба и оскорбления забыты; теперь уже никто даже не заикается о безобразии, о безнравственности, о чудовищности; все прекрасно, все хорошо, какое-либо обсуждение теперь показалось бы бестактностью; надо преклонить колена – вот и все. В течение двух дней все газеты твердили только о благоговении и любви. Политические страсти затихают, восторг единодушен, вся Франция приветствует триумф одного из своих славных сынов.

Все это, право же, восхитительно. Толпа самое себя опровергает, и это приводит меня в восторг. Какая звучная пощечина публике и критике! Нельзя простодушнее сознаться в собственной глупости. Накануне – свистели, на другой день – аплодируют; произведение признали отвратительным, гнусным, мерзким; теперь объявляют его безупречным, благородным, блистательным. Вопили о том, что французскую литературу тащат в сточную канаву, а теперь утверждают, что французская литература обогатилась подлинным шедевром. Для этого достаточно было пятидесяти лет, что в истории народа соответствует какому-нибудь часу. Поэтому все те, кого сегодня забрасывают грязью, наберитесь терпения, ждите, когда рассеется глупость, господствующая в ваше время.

Конечно, в среду имело место очень трогательное зрелище, когда все эти нотариусы, все мещанки, все критики рукоплескали Виктору Гюго. Но не будем заблуждаться: их литературная отвага и их отзывчивость обращены в прошлое. Они наслаждаются шедеврами, которые за полвека совсем зачерствели. Эти восторги разжевывались для них целых пятьдесят лет. Дайте им нового «Эрнани» – и вы увидите, как они подскочат. Они подхватят старые обвинения, даже не соскоблив с них ржавчину; произведение окажется безнравственным и чудовищным, и они станут повторять прежние слова: «Куда мы идем? Позорят французский язык! Как может правительство терпеть такую литературу?» И вновь скажется извечная людская глупость. Я смотрел на аплодирующих критиков и в душе смеялся, – я представлял себе, как они держались бы на первом представлении «Эрнани». Какой-нибудь из них – добродушный, искренний и практичный – переделал бы пьесу, доказав поэту, что тот ничего не смыслит в своем ремесле; другой, человек благожелательный, посетовал бы на новые веяния, предварительно предложив отнять у автора перо; третий – горячий защитник благоприличий и хорошего вкуса – восстал бы против гнусного зрелища, какое являет собою последний акт, когда оба влюбленных принимают яд. и валяются на полу. Все – уверяю вас, все! – стали бы более или менее яростно возражать, А они рукоплескали, они плакали!

Я никого не подозреваю в неискренности, я просто радуюсь, видя, как тот, кого вчера поносили, сегодня стал кумиром. Я говорю, что это зрелище утешительное для всех молодых писателей, имеющих мужество защищать свой талант.

А теперь позвольте мне среди этих восторгов, столь заслуженных и прекрасных, все же остаться критиком. Я отлично знаю, что чествование исключает всякую мысль о споре, но я был поистине возмущен одной из статей Катюля Мендеса. Эта статья очень характерна, она очень точно отображает образ мыслей группки нетерпимых почитателей, теснящихся вокруг Виктора Гюго. Именно эта группа переполнила чашу терпения умных людей, так как решила потребовать от них полного отказа от своих взглядов и от критического духа, как только речь заходит о великом поэте.

Катюль Мендес начинает с того, что хоронит всех поэтов нынешнего века. «В XIX веке, – говорит он, – вся французская поэзия, достойная называться этим именем, происходит от Виктора Гюго; так оно есть, и это к счастью, и быть иначе не могло». Это неверно, это в корне ошибочно, а главное, сейчас судить об этом чрезвычайно трудно. Конечно, с 1830 года и до сих пор поэзия носит лирический и романтический характер; но рядом с Виктором Гюго был Мюссе, был Ламартин, если оставить в стороне Виньи и прочих, и еще сегодня среди молодых поэтов легко было бы назвать последователей этих мастеров. Далее, утверждать, что теперь уже не читают ни Ламартина, ни Мюссе, – значит впадать в глубокую ошибку, особенно в отношении Мюссе. Наоборот, его очень много читают и очень любят. Кроме того, возможно ли сравнивать теперь, с точки зрения потомков, Альфреда де Мюссе с Виктором Гюго? Первый умер четверть века назад; второй еще здравствует, окруженный громогласными учениками, причем свою литературную известность он подкрепляет треском политических притязаний. Дайте Виктору Гюго умереть, подождите, чтобы минуло еще четверть столетия, больше того, пусть испытание Мюссе и Виктора Гюго продлится века два, – только тогда станет ясным, кто из них остается более живым, ибо был более человечным. Я не высказываю своего мнения, я только говорю, что еще не время изрекать приговор.

Никогда не следует приносить мертвых в жертву живым. Сияние славы, ослепляющее современников, порою меркнет очень быстро, потому что обусловлено целым рядом причин, из коих некоторые, как, например, светский успех или успех политический, весьма недолговечны. Вспомним резкое падение Шатобриана, который был вознесен на небывалую высоту, причем перед ним преклонялся и сам Виктор Гюго. Шатобриан заполнил собою все начало века, слава его казалась вечной, он тоже был наставником романтизма, а сегодня он меркнет и растворяется в прошлом. Вопрос о бессмертии всегда темен, пока произведения писателя не выдержат испытание временем… Целые груды некогда нашумевших книг низвергаются в бездну, в то время как скромного томика бывает достаточно, чтобы прославить человека. И все мы, выпускающие в свет по многу работ, должны мужественно напоминать себе об этом.

Впрочем, я отнюдь не отрицаю, что Виктор Гюго величайший лирический поэт XIX века. Но Катюлю Мендесу этого мало. Смеетесь! Что такое «величайший поэт XIX века»? Он сам – весь век, только он один и существует! Это человек, ставший богом, даже Богом-отцом. Я цитирую, а то мне, пожалуй, не поверят: «Вполне естественно, что он владыка века, ибо он сам – век… Нет буквально ничего прекрасного, доброго, истинного, что не являлось бы отсветом или развитием его мысли. Поэты, кем навеяны строфы, которые вы поете? Им. Драматурги, кому вы обязаны драмою? Ему. Романисты, кто провозгласил, что писатель волен говорить о чем угодно? Он. Право же, он наш символ веры! Все исходит от Отца!»

Ну уж, нет! Нет, тысячу раз нет! Кого вы разыгрываете? Это просто смешно. Гюго был могучим звеном в нашей литературе, но только звеном – и не более. Все прошлое не кончается на нем, и все будущее не начнется с него. До него было немало литературных битв; спор о древних и новых авторах в XVII–XVIII веках [20]20
  Этот спор возник между Шарлем Перро и Фонтенелем, с одной стороны, и Расином, Лафонтеном, Буало – с другой. Первые отстаивали превосходство современной литературы над античной, вторые решительно им возражали. (прим. коммент.).


[Закрыть]
предшествовал романтической битве, но и она – лишь предшественница других битв. Безусловно, Виктор Гюго благодаря своему блестящему дарованию стал воплощением романтизма, но почва для этого была уже подготовлена Руссо и Шатобрианом, а рядом с ним находились и Ламартин, который был даже старше его, и Мюссе, и Виньи, и многие другие.

Выразитель века! Да разве смысл XIX века выражен в лирической поэзии, спиритуалистической и туманной? Разве наш век, век науки, сводится к этой деистской философии с ее ребяческими утверждениями, к этому странному мыслителю, который решает все наши сложные проблемы громковещательным, но туманным гуманизмом? Бросьте все эти шутки, иначе потомки будут уж чересчур потешаться над нами!

Теперь надо говорить, надо беспрестанно повторять, что наряду с лирической и идеалистической концепцией Виктора Гюго возникла концепция научная и натуралистическая, которою мы обязаны Стендалю и Бальзаку. Как же поступает с этой концепцией Ка-тюль Мендес, когда заполняет весь век единственной фигурой Виктора Гюго? Он просто умалчивает о ней. Между тем именно эта концепция торжествует в наши дни, именно она выражает сущность нашего века, который является ее воплощением. Спору нет, Гюго создал определенного рода драму, но эта драма уже умерла; спору нет, его метод унаследовали многие наши молодые поэты, но этот метод погубил их, так что даже лучшие из них остаются в безвестности и ощущается огромная потребность в обновлении поэзии; что же касается утверждения, будто Виктор Гюго – создатель современного романа, то это просто любезность и фантазия, ибо рядом с «Человеческой комедией» «Отверженные» – всего лишь запоздавшее дитя.

Нет, оставим за каждым его славу. Если угодно, сравним лирическую концепцию Виктора Гюго и натуралистическую концепцию Бальзака, потом подождем, чтобы время решило, которая из двух одержала верх. Для меня ответ уже ясен. Я здесь защищаю не личное дело, я всего лишь критик, стремящийся к справедливости. Говорят, будто я романтик. Ну что ж, если я романтик – тем хуже для меня. В шестнадцать лет мы все питались романтизмом. Но это не мешает мне утверждать, что Виктор Гюго, конечно, не станет воплощением XIX века, ибо если он, как поэт, и является лирическим его выразителем, то отнюдь не выражает его ни как философ, ни как мыслитель, никак ученый, и, добавлю, ни как романист, ни как драматург.

Во Французской Комедии венчают лаврами бюст Виктора Гюго. Это хорошо, прекрасно. Но когда же отправимся мы, с венками в руках, чествовать великую тень Бальзака?

Перевод Е. Гунста


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю