Текст книги "Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»"
Автор книги: Эмиль Золя
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 49 страниц)
Ибо Виктор Гюго, говоря языком его же собственных образов, – это бурная река, несущая и булыжник и золото, и мутные и прозрачные воды.
VI
Я часто задумывался над двумя столь различными судьбами – над судьбой Бальзака и судьбой Виктора Гюго, и на основе их сопоставления мне хочется сделать вывод из всего этого очерка.
Мы знаем, что Бальзак долгие годы жил в безвестности, знаем о его невзгодах, знаем, что богатство и слава пришли к нему лишь перед самой смертью. Он всегда оставался борцом, он так и не был понят. При жизни произведения его почти не раскупались; лишь после того, как он был замечен за рубежом, Франция соблаговолила обратить взгляд в его сторону. Вокруг него никого не было, он жил в одиночестве, вечно преследуемый кредиторами, прячась от людей с застенчивостью бедняка и с боязливостью человека оклеветанного. У него не было ни единого ученика, который с подобострастием курил бы ему фимиам, о его появлении не возвещали фанфары. Он не занял места ни в Академии, ни в палате пэров. Его не считали ни королем, ни божеством, и он сошел в могилу, не думая дерзновенно о том, что он явился основателем новой династии или новой веры.
Да, Бальзак скончался в крестных муках, как мессия великой натуралистической школы. Сказанное им новое слово, слово, над которым потешались и к которому не желали прислушаться, стало после его смерти завоевывать умы. Работа эта шла подспудно. Одинокий писатель, у которого не было ни учеников, ни восторженных почитателей, уже будучи в могиле, завоевал всю нашу литературу. Его влияние ширилось, солдат, готовых сражаться за его идею, становилось все больше и больше, и теперь имя им – легион. Живший почти в безвестности, этот человек, казалось, так и остался незаметным; но сегодня он высится над нами как колосс, и с каждым днем его бронзовое изваяние поднимается все выше и выше. Мы начинаем постигать то, что дал нам Бальзак, те новые принципы, которые одни только и могут служить подлинными принципами современного мира. А известно ли вам, почему эти принципы получают такое распространение? Да потому, что они являются долгожданным орудием, потому, что они позволяют создать искусство современного общества. Причем это не какая-нибудь литературная прихоть, и это куда больше, чем оригинальность гения. Наряду с самобытным писателем в лице Бальзака мы имеем первооткрывателя, ученого, который указал путь всему XX столетию.
Что до Виктора Гюго, то ему досталось при жизни столько славы, что умри он завтра в забвении, у него не было бы никаких оснований для жалоб. Разумеется, он тоже сражался за и идеи. Но сколь лестны были для него эти сражения, каким триумфом оканчивалась для него каждая схватка! В его распоряжении была целая армия. Когда он выступал в поход, один паж нес его латы, другой – шлем, третий – копье. Пока он вел бой, наемный оркестр играл победные мелодии. Ему были возданы все почести, он изведал все блага. Он состарился под бременем собственных лавров, и если он не согнулся, то лишь благодаря своим могучим плечам. О его блистательной жизни я уже говорил: о такой жизни читаешь только в сказках. Сегодня, дожив до семидесяти семи лет, он может считать, что держит мир в своих руках, что он божество поэзии, которому поклоняются народы, и что с его кончиной померкнет солнце.
Но Виктор Гюго, за которым шли толпы приверженцев, не оставит после себя ни одного ученика, который воспринял бы и упрочил веру своего учителя. Весь этот шум, окружающий писателя при жизни, после его смерти мало-помалу утихнет. Интерес к нему со временем пропадет, и его за многое станут порицать. А почему? Да потому, что Гюго-новатор совершил ошибку: поэт принес в литературу лишь свою собственную фантазию; он не сумел почувствовать главного течения века, устремленного к точному анализу, к натурализму. Потомки недорого дадут за всю эту средневековую чепуху, которая не обладает даже исторической достоверностью. Они будут дивиться тому, что мы без смеха могли воспринимать такое гигантское нагромождение глупостей и ошибок. В Гюго будут искать философа, критика, историка, романиста, драматурга, но обнаружат в нем только лирического поэта. Место, которое ему отведут, будет очень значительным, однако – и это можно утверждать наверняка – все столетие отдано ему не будет, ибо вместо того, чтобы наполнить столетие светом, он едва не закупорил его густой массой своей риторики. Он не стремился к жизненной правде, он не был человеком своей эпохи, что бы на сей счет ни говорили; и уже одно это объясняет, почему значение Бальзака со временем будет расти, между тем как Виктору Гюго на своей высоте не удержаться.
Разумеется, гений остается гением и красота живет вечно. Вот почему я имею сейчас в виду только судьбу литературных школ, то, какими путями может пойти развитие в грядущем столетии. В последователей Виктора Гюго я не верю, романтизм исчезнет вместе с ним, подобно тому как исчезнут яркие лохмотья, из которых он сшил себе царственное одеяние. Напротив, я верю в последователей Бальзака, ибо сама жизнь нашего века нашла в них свое воплощение. Виктор Гюго останется в истории литературы яркой индивидуальностью и наилучшая услуга, какую после его смерти могли бы оказать ему преданные друзья, заключалась бы в том, чтобы подвергнуть тщательнейшей чистке его огромное наследие и отобрать из него пятьдесят – шестьдесят безупречных вещей, подлинных поэтических шедевров, которые он за всю свою жизнь написал. Из них получился бы сборник, равного которому нет ни в одной литературе. И потомки склонились бы перед бесспорным королем лирических поэтов. Но если потомству достанется весь ворох его сочинений, то можно опасаться, как бы эта невероятная мешанина из превосходных, посредственных и просто скверных вещей не вызвала отвращения; а у Гюго есть вещи неудобоваримые, есть у него стихи почти пародийные. Разумеется, в том случае, если никто не осмелится составить сборник, о котором я говорю, такая книга возникнет сама собою, ее создаст время – пустая порода отсеется, и сохранится лишь чистое золото.
Заканчивая, я хочу затронуть один еще более деликатный вопрос. Приближенные Виктора Гюго уверяют, будто в столе у мэтра хранится больше двадцати томов неизданных произведений. Опять же, как я слышал, он скопил эти произведения для того, чтобы оставить после себя значительное количество вещей, которые будут публиковаться постепенно, в сроки, установленные его завещанием. Механику этого дела можно себе представить: если, к примеру, наберется материала на двадцать томов и ежегодно будет выходить один том, издание посмертных произведений поэта растянется на двадцать лет, хотя сам он уже будет в могиле.
Лично я усматриваю в этом высокомерную претензию божества, стремящегося пересилить смерть. Гюго намерен жить среди своих учеников и приверженцев даже после того, как физически он уже перестанет существовать. Он оставляет здесь свое слово, ежегодно он будет подниматься из гроба, чтобы воскликнуть: «Послушайте, я здесь!» Это поистине великолепно, это говорит о редкостной энергии. Однако к гордыне тут, видимо, примешивается и прозорливость. Возможно, Виктор Гюго чувствует крах романтической школы. Он, разумеется, не слишком-то верит в таланты своих учеников, которые его переживут, и предпочитает сам продолжать борьбу из глубины могилы. Пока шпага в его руках, он считает победу обеспеченной. Посмертные произведения – это та решающая сила, которую он держит в резерве. Если кто-нибудь посягнет на его память, они ответят за него, и критики придут в замешательство.
Увы, этот честолюбивый расчет Виктора Гюго обернется против него самого. Время идет вперед, ничто не стоит на месте, и новые поколения все меньше и меньше понимают прошлое. Не приходится сомневаться, что если вторая серия «Легенды веков» не имела такого успеха, как первая, то объясняется это тем, что она появилась в иное время. Вкус к современному, стремление к жизненной правде, к анализу возросли до такой степени, что добили романтизм окончательно. Публику, мало-помалу привыкшую к правдивому изображению современных нравов, уже невозможно привлечь средневековыми легендами, ангелоподобными и демоническими героями, всей этой мишурной риторикой 1830 года. Отсюда и довольно холодный прием, оказанный «Легенде веков». Но развитие на этом не остановится, с каждым годом движение к натурализму будет все более стремительным. И вы представляете себе, что получится, если в течение двадцати лет книги Виктора Гюго будут попадать в руки публики, которая станет читать и понимать их все меньше и меньше? Произведения, написанные поэтом в старости, неизбежно окажутся слабее тех, что созданы им в молодые и зрелые годы. Если интерес к нему пропадает уже сегодня, когда он еще здравствует, то что же произойдет после его смерти? При появлении пятого тома публика взмолится о пощаде, и с выходом каждой следующей книги падение будет все более глубоким.
АЛЬФРЕД ДЕ МЮССЕI
Я буду говорить об Альфреде де Мюссе. Уже давно я собираюсь посвятить очерк любимому поэту, чье имя будит во мне самые дорогие воспоминания юности. И вот случаи представился: г-н Поль де Мюссе, переживший своего брата, опубликовал книгу: «Биография Альфреда де Мюссе. Его жизнь и его сочинения», анализ которой позволит мне осуществить мою давнюю мечту.
Но прежде, чем открыть книгу Поля де Мюссе, я хочу открыть свое сердце. Было это около 1856 года, мне шел семнадцатый год, я рос в одном из уголков Прованса. Я нарочно указываю время, потому что как раз в ту пору молодежь переживала страстное увлечение литературой. Нас было три друга, три проказника, еще протиравших штаны на школьной скамье. В дни каникул, в дни, которые можно было урвать от занятий, мы попадали наконец на деревенский простор и носились как безумные; мы жаждали вольного воздуха, жаркого солнца, нас влекли тропинки, терявшиеся на дне оврагов, и там мы чувствовали себя на свободе, там мы были хозяевами. О, наши бесконечные прогулки по холмам, затем отдых где-нибудь в роще, на берегу ручья, а потом, поздним вечером, возвращение домой по густой пыли проселочных дорог, скрипевшей у нас под ногами, как свежий, только что выпавший снежок! Наслаждались мы и зимним холодом, нас забавляло, как весело звенит затвердевшая земля, схваченная морозом, и мы отправлялись в соседнюю деревушку, уплетали яичницу, радовались чистым и ясным небесам. Летом мы все время проводили у реки, чуть ли не жили там – купанье было нашей страстью: мы целыми днями плескались в воде и выходили на берег лишь для того, чтобы поваляться на мягком горячем песке. А осенью нами овладевала другая страсть: мы становились охотниками, впрочем, охотниками довольно безобидными, ибо охота служила нам только поводом для долгих прогулок. Надо сказать, что в Провансе совершенно нет дичи, ни крупной, ни мелкой, нет там ни зайцев, ни куропаток. На одного кролика приходится десяток охотников. Иногда удается подстрелить несколько дроздов или мелких птичек – жаворонков, садовых овсянок, зябликов. Но нам было все равно. Если время от времени мы и делали выстрел, то лишь ради удовольствия произвести шум. Такие прогулки обычно заканчивались под сенью какого-нибудь дерева, где, растянувшись втроем на земле и глядя в небо, мы поверяли друг другу и увлечения.
А увлекались мы в ту пору прежде всего поэзией. Мы гуляли не одни: в карманах или охотничьих сумках у нас были книги. В течение целого года нашим безусловным кумиром оставался Виктор Гюго. Он покорил нас своей могучей поступью гиганта, он нас восхищал силой своего красноречия. Мы знали наизусть множество стихотворений и, возвращаясь в сумерки домой, шагали в такт с его стихами, звучными, как голос трубы. Но однажды кто-то из нас принес томик Мюссе. В этой провинциальной глуши мы жили в полном неведении, учителя избегали говорить нам о современных поэтах. Чтение Мюссе пробудило наши сердца. Он привел нас в трепет. Я не вдаюсь здесь в критический анализ, я просто рассказываю о том, что чувствовали три мальчугана, оказавшись на лоне природы. Нашему культу Виктора Гюго был нанесен страшный удар; постепенно мы стали ощущать холодок, стихи его начали выветриваться из нашей памяти, мы уже не носили с собою его «Восточные поэмы» или «Осенние листья», – в наших ягдташах безраздельно царил Альфред де Мюссе.
Милые сердцу воспоминания! Стоит мне закрыть глаза, и я вновь вижу эти счастливые дни. Помню теплое сентябрьское утро, голубое небо, словно затянутое серой пеленой. Мы завтракали в овраге, и тонкие ветви огромных плакучих ив свешивались над нашими головами. День был пасмурный, небо грозило дождем, по мы все-таки отправились на прогулку. Когда разразился ливень, нам пришлось укрыться в пещере. Дул ветер, один из тех страшных ветров, что валят деревья; мы зашли в деревенский трактир и выбрали себе местечко поукромней, довольные тем, что можем провести здесь остаток дня. Но где бы мы ни находились, нам было хорошо, оттого что с нами был Мюссе; в овраге, в пещере, в деревенском трактире – он сопровождал нас повсюду, и этого было для нас достаточно. Он утешал нас в любых горестях, избавлял от уныния, с каждой новой встречей становился нам ближе и ближе. Бывало, в лесу, если какая-нибудь необычная птица садилась совсем уж близко от нас, мы решались все-таки в нее выстрелить; к счастью, стрелками мы были никудышными, и птице почти всегда удавалось вовремя взмахнуть крылышками и улететь. Но это не могло надолго отвлечь того из нас, кто, быть может, уже в двадцатый раз перечитывал вслух «Ролла» или «Ночи». Иначе я и теперь не представляю себе охоту. И когда при мне произносят это слово, я невольно вспоминаю наши юношеские мечтания на лоне природы, поэтические строфы, уносящиеся в небо под мерный шум крыльев. И я вновь вижу зеленые рощи, изнуренные зноем поля, широкий простор, среди которого нам, шестнадцатилетним юношам, горделиво жаждавшим иных горизонтов, было тесно.
Когда я пытаюсь разобраться в моих тогдашних ощущениях, мне кажется, что в Мюссе нас больше всего привлекало юношеское озорство его гения. «Испанские и итальянские повести» перенесли нас в мир шутливого романтизма, в котором, неведомо для нас самих, мы находили отдохновение от серьезного романтизма Виктора Гюго. Мы обожали средневековый антураж, любовные напитки и поединки, но небрежность тона, легкая ирония, скептическая усмешка, сквозившая между строк, придавали всему этому особую прелесть. «Баллада, обращенная к луне» приводила нас в восторг, потому что в ней мы слышали вызов, брошенный истинным поэтом как романтикам, так и классикам, свободный смех независимого человека, в котором все наше поколение узнавало своего собрата. Потом, когда мы уже были покорены блеском Мюссе, нас окончательно захватила его глубокая человечность. Он был для нас уже не просто гениальным озорником, собратом всех шестнадцатилетних – мы открыли в нем такую человеческую глубину, что сердца наши забились в такт с его стихами. Тогда он стал нашим божеством. За его смехом и мальчишескими выходками мы почувствовали горечь и слезы; но до конца нашим поэтом он сделался лишь тогда, когда впервые заставил нас плакать.
Чтобы стала понятной власть Мюссе над молодежью моего поколения, надо знать самую эту молодежь. Мы вступили в жизнь вскоре после триумфальных побед романтизма. Наше литературное рождение произошло на другой день после декабрьского переворота, и о битвах 1830 года мы знали только по рассказам старших. Романтический накал успел уже к тому времени остыть. Виктор Гюго в своем далеком изгнании был окружен для нас ореолом славы. Но, несмотря на благоговение перед ним, мы не принадлежали к числу правоверных, к числу его безусловных почитателей; нам не случалось приблизиться к этому божеству, и мы готовы были разделить восхищение его современников лишь при том условии, что сможем однажды сами проверить, насколько оно обосновано. Где-то подспудно в нас уже зрело иное отношение к вещам – предвестие нового литературного направления, приход которого был неотвратим. Мало-помалу мы прониклись страстью к точному анализу. Вот причина того – и в этом я сегодня уверен, – что почти все мы постепенно отошли от Виктора Гюго. Мы не могли объяснить, почему стихи его не волновали наши сердца так же глубоко, как стихи Мюссе. Но мы уже ощущали все более леденящий холод, которым веяло от этой гигантской глыбы риторики. И мы любили Мюссе за то, что в нем не так чувствуется ритор, за то, что он обращается прямо к сердцу. Бесспорно, Виктор Гюго остается самым изумительным мастером французской литературы. Но рядом с ним всегда будет стоять Мюссе, бессмертный в своей скорби. Я вовсе не распределяю места, я говорю лишь о тех душевных движениях, которые вызывали эти два поэта в людях моего поколения. Мы отдали предпочтение тому из них, в чьих стихах было больше правды.
Литературная школа, на первое место выдвигающая совершенство формы, идет, думается мне, очень опасным путем. Безукоризненные стилисты рассуждают так: без формы, без совершенства нет ничего вечного; долгая жизнь уготована лишь творениям совершенным. И они ссылаются на историю, они мечтают придать своим произведениям каменную неподвижность античных статуй; побуждаемые тщеславием, они хотят, чтобы после них не осталось ни одной страницы, которая не была бы отлита из бронзы или высечена из мрамора. Безусловно, среди наших выдающихся современных писателей найдутся такие, которые превосходно применили эти принципы. Но опасения внушают мне ученики, потому что настойчивое стремление лишь к совершенству формы засушивает произведение и мертвит его. К тому же вовсе не верно, будто бессмертна одна только красота: в еще большей мере бессмертна жизнь. Язык не стоит на месте, эстетические нормы меняются, представление об идеале не есть нечто застывшее; между тем крик человеческой души, правда радости или страдания – вечны. Мы уже не ощущаем технического совершенства стихов Гомера или Вергилия; творения их живут в веках, потому что они вложили в и стихи человеческие чувства. Прежде чем быть искусным расстановщиком слов, истинный поэт должен быть творцом. Обманутые собственным тщеславием, иные бездарные стихоплеты полагают, будто им достаточно умело расположить слова, имеющиеся в словаре, и они обеспечат себе бессмертие. Нет, бессмертия они себе не обеспечат, если не принесут с собою жизнь, если не принесут крупицу человеческой правды, радость или печаль, которые были бы их собственной радостью или печалью. Вот, к примеру, Альфред де Мюссе и Виктор Гюго. Первый не церемонился ни с грамматикой, ни с просодией; второй был одним из самых виртуозных мастеров слова, каких только знал мир. Но уверяю вас, три четверти стихов Гюго окажутся добычею пыли, а стихи Мюссе почти все уцелеют, потому что они не столько зарифмованы, сколько пережиты поэтом. Циклопические сооружения, воздвигаемые риторами, в конце концов всегда разваливаются на куски.
В шестнадцать лет мы, конечно, всего этого не понимали. Мы просто были под обаянием Мюссе и не пытались разобраться, в чем же тут дело. Мюссе захватил нас без остатка. Дурные рифмы, которые ставятся ему в упрек, его пренебрежение поэтической позой, тот особый мир, в котором он замыкается, – все это нас не только не отвращало, но, быть может, даже влекло к нему с особой силой. О женщинах он говорил со страстью и горечью, которые нас воспламеняли. Мы чувствовали, что, несмотря на свою маску презрительного и насмешливого Дон-Жуана, он боготворит их, боготворит до такой степени, что за их любовь готов идти на смерть. Как и мы, он был пылок и скептичен, слаб и отважен, а в ошибках своих признавался с такою же готовностью, с какой их совершал. Говорили, что он выразил свой век, его пытались увидеть в образе Ролла, юноши, который, в двадцать лет уже пресытившись жизнью, приходит к девушке, падшему созданию, чтобы в ее комнате покончить самоубийством, но перед смертью проникается к ней истинно возвышенной любовью. Образ этот прекрасен, он символизирует вечную любовь, которая возрождается сама собой, он показывает, что поколения, которые так рано состарились, напрасно отчаиваются, ибо радость любви бессмертна; однако я думаю, что Мюссе более человечен, нежели современен. Его Ролла – это поэт, драпирующийся в тогу разочарования, это нарочитая фигура. По воле рока он оказался отпрыском первых романтиков, и, должно быть, в восемнадцать лет, смотрясь в зеркало, мечтал о Рене и Манфреде. Отсюда и образ Сына века, который еще и сегодня выдвигают на первый план, – это своевольное дитя, ангел и демон, разбивающий стакан, из которого он пил, весь – сомнение и страсть. Но, к счастью, Мюссе не ограничился одним только этим образом. Гений его был чересчур свободен для того, чтобы не устремиться к вершинам жизни. Когда он писал и «Ночи», он уже сбросил с себя романтические лохмотья, отныне он принадлежал не только своему веку – он стал поэтом всех времен. В голосе его звучит страдание и любовь всего человечества. И тут он, Мюссе, вне требований моды, вне литературных школ. Жалоба его – это жалоба, рвущаяся из людских сердец. Только этим могу я объяснить, что она встречала в нас такой отклик. Мы уже не были школьниками, восхищенными совершенством стиля: мы были взрослыми людьми, которые вдруг услышали отголосок своих собственных чувств. Мюссе жил жизнью человечества, и мы жили вместе с ним.
В то время в провинции не было юноши, который не держал бы на своей книжной полке стихов Альфреда де Мюссе. Я слышал, что еще и сегодня любой школьник в первую очередь покупает его стихотворения. В провинции читают мало. В каждом городишке найдется всего десяток-другой молодых людей, интересующихся литературой. В этот узкий кружок редко проникают новые книги: там читают и перечитывают всегда одни и те же определенные произведения. Именно здесь безраздельно царит Мюссе. Два томика его стихов всегда можно найти в книжных лавках, и недавно один издатель меня уверял, что за двадцать лет, несмотря на множество переизданий, спрос на них не сократился. Об этом я говорю для того, чтобы подчеркнуть устойчивость успеха Мюссе. Правда, среди его читателей имеются и женщины. Женщины в провинции тоже охотно его читают. Долгое время они увлекались Ламартином. Потом Ламартин сделался поэтом молодых девушек, единственным поэтом, чьи стихи пансионеркам не зазорно держать в руках; но на другой день после свадьбы каждая из них становится страстной поклонницей Мюссе. В то время как звезда Ламартина меркнет, звезда Мюссе по-прежнему ярко сверкает на небосклоне. Перипетии моды, вместе с которой меняются и людские пристрастия, всегда поучительны. Если поэтов начала века еще нельзя окончательно расположить по степени подлинной долговечности их творений, то как расположатся они, по крайней мере, в будущем столетии, можно предсказать уже сегодня.
Признаться, я не могу говорить о Мюссе с холодной беспристрастностью критика. Я сказал уже, что он – это моя молодость. И стоит мне перечитать хотя бы одну из его строф, молодость просыпается во мне и говорит его устами. Вот почему я не собираюсь писать критический очерк. Я просто хочу побеседовать о Мюссе в связи с биографией, которую недавно опубликовал брат поэта.
II
Книгу г-на Поля де Мюссе, о которой было объявлено заблаговременно, ждали с нетерпением. Все надеялись узнать наконец правду о Мюссе. Нет другого писателя, чья жизнь дала бы повод для такого множества легенд. Даже при жизни поэта на его счет ходили самые противоречивые толки. Отсюда и законное любопытство: ведь если г-н Поль де Мюссе не скажет правды, то уж наверняка ее не скажет никто другой. Как ближайший родственник Альфреда де Мюссе он мог знать о нем решительно все, он взял на себя задачу, которая только ему и была по плечу.
Впрочем, поразмыслив, я прихожу к заключению, что на книгу г-на Поля де Мюссе не следовало возлагать слишком больших надежд. Безусловно, никто лучше, чем он, не мог описать жизнь его брата: он располагал собственными воспоминаниями, в его распоряжении были различные документы. Однако, если он и знал все, сказать обо всем он поневоле оказался не в состоянии. Его книга с первой же страницы неизбежно должна была превратиться в защитительную речь. Он не рассказывает о брате, – он защищает его от сплетен и слухов. Он заботливо набрасывает покровы на неприглядные стороны его личности и, напротив, выпячивает стороны привлекательные. Короче, он не настолько беспристрастен, чтобы мы могли верить ему на слово. В итоге биография Альфреда де Мюссе, написанная г-ном Полем де Мюссе, – это книга, доверять которой следует с очень серьезными оговорками.
И все-таки книга эта весьма интересна благодаря содержащимся в ней свидетельствам. Она полна новых фактов; вот почему мы должны относиться к ней как к кладезю превосходных материалов, из которого будущий биограф сумеет многое почерпнуть. Если сама книга не отличается полнотой, она даст возможность пополнить сведения о поэте. Сопоставив доводы обвинения с аргументами защиты, со временем удастся, быть может, установить истину. Следовало бы послушать живущих еще современников Мюссе, сравнить их свидетельства с тем, что пишет его брат, и после тщательного изучения всех материалов высказать свою точку зрения. Но я не ставлю себе такой задачи. Я ограничусь рассмотрением документов, приводимых г-ном Полем де Мюссе.
В детстве Альфред де Мюссе был, по-видимому, озорным и не по возрасту развитым ребенком. Он родился И декабря 1810 года в Париже, на улице Нуайе, одной из самых узких и многолюдных улиц старого Парижа. Дом под номером тридцать три стоит тут по сию пору, несмотря на то что одну сторону улицы снесли, когда прокладывали новый бульвар. Здесь, в этом сумрачном старинном доме, и рос поэт. Окружавшая его суровая и замкнутая среда меньше всего предвещала расцвет этого опьяненного светом, пылкого и свободного гения. Г-н Поль де Мюссе сообщает о раннем детстве своего брата много любопытных подробностей. Приведу одну из них: «Однажды, когда Альфреду было три года, ему купили красные башмачки. Они ему очень понравились, и ему хотелось поскорее выйти в своей обновке на улицу. Пока мать одевала мальчика и расчесывала его длинные локоны, он от нетерпения переминался с ноги на ногу. Вдруг он со слезами в голосе воскликнул: „Скорее же, мамочка! Мои новые башмачки станут старенькими!“» Биограф видит в этом вспышку того самого нетерпения, которое в дальнейшем было столь характерно для Альфреда де Мюссе. А вот другой случай, который я нахожу более примечательным. Поэту шел тогда десятый год. «Из-за тесноты и недостатка свежего воздуха у Альфреда бывали болезненные приступы. Они весьма напоминали то, что у молодых девиц называют бледной немочью. И вот как-то раз он за один день разбил бильярдным шаром зеркало в гостиной, разрезал ножницами новые гардины и поставил огромную сургучную печать на карту Европы как раз в самой середине Средиземного моря. И за все эти проступки ему не сделали ни малейшего замечания, потому что он и сам выглядел очень удрученным».
Впрочем, детство будущего великого поэта прошло возле материнской юбки. У него были домашние воспитатели, и в коллеж он поступил позднее. Зимы он проводил в старом доме на улице Нуайе, а на лето его иногда увозили в деревню к родственникам или в имение приятельницы г-жи де Мюссе. Ум ребенка впервые пробудился, по-видимому, при чтении рыцарских романов. Было ему тогда лет восемь, не больше. «Нам дали „Освобожденный Иерусалим“. Мы проглотили его в один присест. Нам нужен был „Неистовый Роланд“, а затем „Амадис“, „Пьер из Прованса“, „Жерар Неверский“ и т. д. Мы искали подвигов, сражений, ловких ударов копьями и шпагами. Что до любовных эпизодов, то это нас вовсе не интересовало, и как только паладины начинали ворковать, мы переворачивали страницу. Вскоре нашим воображением завладели приключения…» Еще до рыцарских романов будущий поэт так сильно увлекся «Тысяча и одной ночью», что вместе с братом разыгрывал целые сцены из арабских сказок. Дети соорудили в глубине сада павильон в восточном вкусе, употребив для постройки старый секретер, стремянку и несколько досок; этот павильон явился ареной настоящих сражений. Позднее они обшарили весь дом, чтобы проверить, нет ли в нем тайников, как в тех домах, о которых рассказывалось в сказках; они искали потайные двери, скрытые лестницы, подземные ходы, ведущие в подземелья. Потом, с годами, пришло сомнение, и они с горечью убедились, что путешествовать сквозь стены не слишком удобно. Чтение «Дон-Кихота» их доконало. «Так еще в детстве для Альфреда де Мюссе завершился период увлечения сказочным и невероятным, своего рода болезнь, которой должно было переболеть его воображение, – болезнь, впрочем, неопасная, ибо он излечился от нее в том возрасте, когда у иных она только начинается; от этого недуга в его натуре осталось лишь нечто поэтическое и благородное, склонность смотреть на жизнь как на роман, какое-то юношеское любопытство, восторг перед неожиданным, перед прихотливой цепью случайностей».
В общем, повторяю, детство Мюссе не отмечено ничем выдающимся. По-видимому, он был прилежным учеником, смышленым и усидчивым. Сперва он занимался с домашним воспитателем, затем поступил в небольшое учебное заведение, где оставался недолго; соученики преследовали мальчика, колотили его, пока он не попадал под защиту слуги, приходившего встречать маленького Альфреда. Наконец его определили в коллеж Генриха IV, где он сдружился с герцогом Шартрским, отец которого, будущий король Луи-Филипп, желая подчеркнуть и демократические чувства, определил сына в самую обычную школу. В эту пору Мюссе довелось проводить каникулы в замке Нейи. «Он понравился всей семье Орлеанов и особенно матери юных принцев, которая советовала своему сыну не забывать белокурого мальчугана. В таком совете не было надобности: де Шартр – так звали принца в коллеже – питал к Альфреду явную симпатию. Во время уроков он писал ему множество записочек». На общем конкурсе лицеев Альфред де Мюссе получил вторую премию за латинское сочинение на тему «О происхождении наших чувств», что свидетельствует о его глубоких познаниях.
У меня нет возможности проследить жизнь Мюссе шаг за шагом, и я предпочитаю сгруппировать отдельные факты таким образом, чтобы показать его с различных сторон как поэта и человека. Прежде всего меня интересует человек. Поэтому я сразу же перехожу от ребенка к юноше и остановлюсь на его любовной биографии. Он влюблялся множество раз, брат его дает понять, что количество любовных приключений поэта бесчисленно. Но самая громкая связь Альфреда де Мюссе, та, которая, если верить легенде, оставила неизгладимый след во всей его жизни, была, как известно, связь с Жорж Санд. Вокруг этого короткого романа поднялся невероятный шум. После смерти поэта г-н Поль де Мюссе и г-жа Жорж Санд выпустили по книге [63]63
Книга Поля де Мюссе (брат поэта) называлась «Он и она» (1860), книга Жорж Санд – «Она и он» (1859). (прим. коммент.).
[Закрыть]– словно обменялись ударами дубины: первый с целью доказать, что во всем виновата возлюбленная, а она – чтобы возразить в ответ, что несносен был любовник. Вот почему в книге, которую недавно выпустил г-н Поль де Мюссе, любопытные искали новых подробностей; но им пришлось разочароваться, ибо биограф проявил исключительную сдержанность и не прибавил ни одного важного факта к тому, что мы уже знаем.