Текст книги "Другой путь. Часть первая"
Автор книги: Эльмар Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)
Однажды Арви в спешке забыл ее запереть. Она, пользуясь этим, вышла на двор и сразу направилась к веревкам, на которых было развешано выстиранное белье. Я видел, как она шла туда, жадно наклоняясь вперед и спотыкаясь босыми ступнями о кочки мерзлой земли. Морозный ветер набросился на ее нечесаные полуседые волосы, сдувая с них солому, вату, перья и пух. Я видел даже, как она протянула вперед свои жилистые руки, готовые все рвать и сматывать в клубки, но не знал, что делать. Хорошо, что сам Арви заметил это и примчался мне на помощь. Он схватил старуху в охапку и понес ее бегом обратно. Она дергала ногами и царапалась, но он все же внес ее в комнату и запер двери на замок.
Нет, я ушел от него в конце концов. Постепенно дела у него стали выправляться. Правительство обещало ему ссуду на покупку новой партии коров и свиней. Да и сам он хорошо приготовился перенести эту трудную пору, производя только то, что нужно было для прокормления своей семьи, а тем временем выращивал понемногу на всякий случай одиннадцать телок хорошей молочной породы. Но я решил уйти от него к черту. Когда я ему сказал об этом, он ответил:
– Не уйдешь. Я буду тебе платить. Я поселю тебя в доме Каарины.
Но слишком поздно он так заговорил. У меня уже это назрело. Дело было не только в том, что ночные завывания и вопли старухи за стеной прерывали мой сон. Дело шло к тому, что и сам я тоже собирался скоро завыть на тот же манер. Что-то уходило из меня все больше с каждым днем, оставляя пустоту внутри. Ныли жилы, и высыхали мозги в костях. Не видя впереди этому конца, я начинал бояться, что всех живущих в этой усадьбе постигнет та же судьба.
Я ушел от него в последнее воскресенье мая, даже не сказав ему об этом, чтобы не затевать снова пустых разговоров. Никаких вещей у меня не было, кроме пуукко и бритвы, купленных на солдатские деньги. Была кое-какая лишняя одежда, выданная мне в разное время хозяином, но я не знал, имею ли на нее право, и потому ушел только в том, что было на мне. А были на мне коричневый суконный костюм, тоже перешедший ко мне когда-то с плеча Арви, и старые зимние сапоги.
Я прошел не спеша до Алавеси с видом человека, который собрался в церковь. Но я опоздал в церковь. Люди там уже отмолились и занялись другими делами. Войдя внутрь, я услыхал такой возглас:
– Семьдесят марок! Больше не можем. Время трудное, сами понимаете.
Я взглянул и понял. Это опять продавали детей, не имеющих родителей. Их становилось все больше за последние годы. Я повернулся и пошел прочь из церкви. Не мне было их покупать, имеющему в кармане всего сорок пять марок, оставшихся от солдатской службы. Ясам когда-то пошел за ту же цену. Но, видно, плохо меня продали и плохо купили, если я теперь снова шагал неведомо куда.
Да, не было здесь Илмари Мурто с его громовым голосом и едкой речью и Веры Павловны. Но, может быть, и не они были здесь нужны теперь, где едкое слово мало кого могло тронуть. Даже сам хозяин этого дома, Иисус Христос, едва был тут нужен со своими словами любви и кротости. А нужен он был тут скорее в том состоянии, в каком он однажды схватил плеть и, хлеща ею направо и налево, выгнал из божьего храма разных торгашей вместе с их лотками и деньгами.
Но не мне было, конечно, определять, кто здесь был нужен или не нужен. Что мог изменить я, сам как следует недопроданный и недокупленный? Без меня определялось все это.
Я прошел мимо магазина Линдблума. За последнее время он расширил его, отведя под новые отделы весь нижний этаж своего красивого дома, похожего на маленький дворец, украшенный кружевами из дерева. Он легче многих других пережил застойное время, и сейчас у него опять все сверкало и блестело, привлекая взоры покупателей. Немного в стороне от его дома стояло новое здание, в котором он разместил шерстечесальные машины, купленные у Арви. Это здание было вдвое больше, чем у Арви, и выложено из кирпича. Но машины еще не работали, потому что Линдблум не закончил установку ткацких станков. Кроме пряжи, он собирался вырабатывать сукно. Говорили, что и кожевенный завод он тоже держал в своих планах, собираясь для его постройки потеснить немного мертвую лесопилку, хозяин которой окончательно разорился.
Да, такое творилось у нас в те годы. Не успевало одно отмереть и загнить, как на его месте вырастало новое, подобно молодому грибу, берущему для своего роста соки из того, что загнивало. И этому новому не приходило в голову, что, вырастая с быстротой гриба на соках старого, оно само проживет не долее гриба.
Но меня это не касалось. Я не собирался питаться чужими соками и был рад, что сохранил внутри себя хоть каплю своих. Надо было уносить скорее эту каплю от Арви Сайтури, который тоже не оставлял втуне отмеренных ему богом способностей касательно чужих соков. И не только не оставлял, но применял их в своих тесных пределах с такой жадной яростью, что разумнее было держаться подальше от этих пределов, если, конечно, не имелось желания закончить у него жизнь сматыванием в клубки собственных штанов под собственное тихое завыванье и зубовный скрежет.
Маленький черноглазый Антеро Хонкалинна пробежал мимо меня, подгоняя палочкой деревянный обруч, а крохотная черноглазая девочка – его младшая сестренка – с завистью смотрела ему вслед сквозь закрытую калитку. Их отец сидел в тюрьме. Он приходился братом хмурому черноволосому Вейкко, тому самому Вейкко, которого я видел когда-то с Антоном у Илмари Мурто и который потом погиб в схватке с отрядом «Суоелускунта». Видя причину гибели брата в недостатке решительности, отец Антеро, наоборот, действовал с предельной смелостью. Без всякого колебания предлагал он финским людям свои рецепты улучшения жизни, основанные на учении Маркса и Ленина. Это и дало ему в конце концов бесплатную квартиру на казенной пище за решетчатым окном.
Я редко с ним встречался, но помнил, что он был такой же черный, как брат. И эту черноту он передал своим детям, хотя их мать была светловолосая женщина. Я кивнул ей, сажавшей в огороде картошку, которая стала в эти годы их главной пищей.
Выйдя на большую дорогу, я глянул вдоль нее вправо и влево, выбирая для себя направление. Заколоченные досками домики рабочих, прилегавшие к мертвой лесопилке, не сулили мне ничего хорошего. Но мне ли было страшиться их намека? Не для того ли и пустил меня бог на свет в этой стране, чтобы смог я в ней испытать все самое горькое? Не раздумывая долго, я повернулся лицом к солнцу и зашагал в сторону южной губернии.
14
Велика и прекрасна ты, финская земля! В какую пору вздумалось тебя создать премудрому, всемогущему богу? Вздумалось ему тебя создать в такую пору, когда он устал от жары, духоты и пыли земель Ханаанских, от возни с потопами и столпотворениями, когда запутался он в постоянных битвах евреев с филистимлянами, сам не разбираясь, кто из них прав, а кто виноват, и когда его вконец измотал Моисей с его израильтянами, которые так туго воспринимали его мудрое учение о вере, а забывали ее в один миг – стоило ему только отвернуться. И вот он поднялся, изнуренный всей этой суетой, отирая с лица жаркий пот. И тут взгляд его устремился к молчаливому, пустынному северу. Сюда простер он могучую свою десницу и породил эти синие озера, один вид которых как бы изливал целебный бальзам на усталую душу, погружая ее в мир прохлады и покоя, полный высоких раздумий и созерцаний.
А чтобы удобнее смотрелось в эти озера, он поставил среди них высокие гранитные сиденья с мягким хвойным покровом. На них он любил пребывать в часы уединения. И, конечно, самым излюбленным для него местом был гранитный хребет Пункахарью, позволяющий обозревать половину севера. На семь километров протянулся этот хребет узкой полосой в пределы синих водных просторов, поднимая над ними до двадцатиметровой высоты свои смолистые хвойные леса. Здесь любил он сидеть на самом высоком уступе, подперев кулаком свою многодумную голову и окунув натруженные горючими камнями Синая босые ступни в прохладу финской воды.
Но, сидя так и любуясь игрой мелкой ряпушки в белом отражении своей бороды, он забыл предположить, что и в эти молчаливые просторы, созданные им для радостей духа, могут проникнуть люди. А люди неспособны жить одним лишь созерцанием прекрасного. И в этом была его собственная оплошность. Создавая людей, он забыл им привить умение закусывать красивым видом и запивать прозрачными просторами. Даже кусками гранита не догадался он в свое время научить их питаться. Нет, им была нужна иного рода пища, которую они добывали на тонких наслоениях, покрывающих там и сям впадины гранита. И вот причина, породившая среди них беду. Вот почему они, имея перед глазами эти сладостные картины, избранные для созерцания самим богом, тем не менее хирели, мрачнели и гнулись к земле. Они не были научены питаться камнем, а плодоносных наслоений на камне было слишком мало, не в пример соседней богатой стране, почти сплошь состоящей из плодоносных наслоений самой невероятной толщины, чего никак не мог ей простить Арви Сайтури.
Так, надо полагать, обстояло дело с той причиной, которая принесла в Суоми застой и голод. Это мудрое открытие пришло мне в голову в тот день, когда я сам взглянул с вершины хребта Пункахарью на расстилавшиеся по обе стороны от него синие воды Пурувеси. И это было, конечно, самое правильное объяснение, потому что бог есть бог, а камень есть камень, и что им обоим человек?
Только коммунисты способны были называть иную причину этому бедствию, толкуя о каких-то вечных пороках капиталистической системы и о судьбе тех, кто становится ее придатком. Они даже предлагали какую-то новую систему, якобы способную навсегда обезопасить страну от подобных бедствий. Вот какие это были опасные люди. Одним словом, от них исходили все беды на земле, и лапуасские ребята, должно быть, знали, что делали, когда обрушили на них свою ярость.
Странно было, однако, что Суоми, несмотря на все их старания, все-таки не выбралась из беды, а скорее даже увязала в ней все глубже и глубже из года в год. И даже в то памятное лето, когда я, покинув Арви Сайтури, зашагал по ее извилистым песчаным дорогам, страна продолжала пребывать в беде и горе. Некогда было людям наслаждаться великолепием зеленых и голубых пространств, утепленных цветом гранита. Ноющая пустота желудка отвлекала их от этого избранного богом зрелища, вызывая в их сердцах что-то совсем не похожее на возвышенные духовные радости.
Тот крестьянин, у которого я вздумал спросить насчет работы, словно бы и не замечал, что он вознесся над миром, подобно орлу. Вода озера Пурувеси плескалась на пятнадцать метров ниже того места, где он копался в пределах крохотной каменистой покатости. Туда, вниз к озеру, тянулись от него почти отвесные срезы скал, и со своей высоты он мог бы видеть это озеро со всеми его островами, заливами и мысами до самого края земли, если бы догадался распрямить спину. Но он не догадался распрямить спину. Спина у него оставалась все время согнутой, и к ней была привязана корзина. С этой корзиной он спускался в какую-то заболоченную расселину и потом поднимался наверх, принося в ней торф и глину.
Даже услыхав мой вопрос насчет работы, он не разогнул спины и только проворчал сердито, раздавливая между пальцами высыпанные на каменистую площадку сырые комья:
– Нет у меня еды.
А когда я пояснил, что прошу не еды, а работы, он сел на принесенную землю и некоторое время молчал, тяжело, со свистом в горле переводя дыхание и направив на меня свои воспаленные красные веки, между которыми я даже не сразу различил глаза, – такие они были бесцветные и тусклые. Видно было, что человек этот уже хватил жизни, если судить по коже его лица, которая уже не натягивалась туго на широко расставленных костях, а образовала впадины и складки, покрытые седой щетиной, влажной от пота. Переведя несколько раз дыхание, он сказал все так же сердито:
– Не еды, а работы? Одной работы? На, работай!
И он бросил мне свою корзину. Я взял корзину, но подождал немного, думая, что он пошутил и предложит мне все же поесть перед работой. Но он молчал, продолжая тяжело дышать. От еды я бы не отказался, хотя и сохранил в кармане две ржаные лепешки. Эти лепешки мне испекла накануне одна хозяйка в деревне Куйвакумну, у которой я купил кило муки за три марки, добавив ей еще марку за выпечку и соль. Накануне я съел три лепешки, а утром всего одну. Но силы у меня еще было вдоволь. Уйдя от Арви, я вкусил в дороге столько отдыха, что снова налился соками, несмотря на скудную дорожную пищу. Ну, что ж. Если не будет еды, поработаю за деньги. Просунув руки в лямки корзины, я молча полез в расселину скалы.
Торфяной слой с примесью глины находился ниже этого места метров на шесть. Он заполнял впадину в скале, поросшую кроме того, мхом и мелкой растительностью, но совсем лишенную солнца. Там, где лопата уже извлекла часть почвы, стояла мутная лужа воды. Мне пришлось снять пиджак, чтобы не испортить его грязью, которая сочилась сквозь прутья корзины, пока я тащил ее вверх. Подниматься приходилось с помощью рук и спускаться тоже. После первой же корзины я понял, почему так тяжело и со свистом дышал старик. Но все же я поднимал и поднимал ему землю до самого вечера, увеличив его участок на неровностях камня почти до четверти гектара, в то время как он разрыхлял и разравнивал приносимую землю руками, намечая на ней узкие грядки. И только вечером я заикнулся о плате.
Однако в ответ на это хозяин повел себя как-то странно. Не переставая перетирать между пальцами глину и торф, он раскрыл, сколько мог, в мою сторону свои красные веки, между которыми на этот раз появился какой-то блеск, но не особенно приятного вида. В то же время вся колючая щетина на острых выпуклостях и провалах его лица как бы растопорщилась грозно мне навстречу. И, сохраняя такой вид, он захрипел язвительно прямо мне в лицо:
– А-а! Так тебе еще и плата нужна? Ты просил у меня работы? Просил или не просил?
– Просил…
– Я дал тебе работу. Дал или не дал я тебе работу? Дал или не дал?
– Дали, конечно. Но…
– А теперь ты еще и платы захотел. Платы! В такие годы и работы и платы? А кто мне даст плату? Я работал пятьдесят пять лет и теперь ем кору. Кто мне даст плату? Уйди отсюда…
Я сперва подумал, что он шутит. Но нет, он, пожалуй, не шутил. Тогда я хотел рассердиться. Но он двинулся ко мне с таким грозным видом, что я не стал сердиться. Я даже отступил от него назад немного. А он, наоборот, сделал несколько медленных шагов в мою сторону, сопровождая их теми же словами:
– Уйди отсюда! Уйди! У тебя молодые щеки. Это тебе плата. Уйди! Уйди!
И, конечно, я ушел от него. Не такой я был дурак, Чтобы схватиться с каким-то отшельником, спятившим от вкуса сосновой коры. Но перед уходом я протянул ему одну лепешку. Он в первый момент не понял, что это значит, но потом осторожно к ней потянулся своими черными пальцами, похожими на корни маленькой кривой сосны, оторванной от скалистой расселины, и вдруг вырвал ее у меня и тут же сразу принялся отрывать от нее куски, запихивать их в рот, двигая челюстями так быстро, что волнами заходила белая щетина на его широких запавших щеках.
И пока он так разделывался с моей лепешкой, присев на выступ скалы, изо рта его вырвалось несколько горестных выкриков, пояснивших мне его судьбу. Он владел тут поблизости небольшим ягодным садом, поставляя смородину, малину и крыжовник в отель «Финляндия», где всегда было много туристов, тысячами приезжавших ежегодно в эти края. Года три назад он принялся строить на месте своей хижины красивый домик с верандой, собираясь открыть собственную торговлю папиросами и напитками в добавление к ягодным доходам. Деньги на постройку он занял в ссудной кассе, куда обязался выплачивать их по золотому курсу с процентами, составлявшими треть всей суммы. Но пришел застой. Деньги подешевели. Туристов стало меньше. Отель почти перестал покупать у него ягоды, а покупая, платил такую низкую цену, которая никак не помогала ему справиться с платежами долгов и процентов. Кончилось это тем, что весь его ягодный сад вместе с недостроенным домом был продан с молотка для покрытия долгов.
Чтобы не умереть с голоду, он стал искать работу. В туберкулезном санатории ему обещали дать зимой место истопника. Но до зимы далеко. А пока надо жить. Путевой сторож посоветовал ему занять временно этот кусок скалы, прилегающий к лесу. Это ничей кусок, и тут почти треть поверхности была совсем голая. Он взрыхлил слой перегноя, выползавший на этот каменистый скат со стороны леса, дополнил его землей из нижней расселины и посадил картофель, огурцы, морковь и репу. Но сильный грозовой дождь смыл часть земли, и теперь ее снова нужно натаскать, удобрить и засеять. А дело уже идет к середине июня. Надо торопиться, если хочешь осенью снять урожай. И некому ему помочь. Дочь в Хельсинки. Сын где-то бродит по стране в поисках работы. Но разве сейчас найдешь работу?
Такое примерно я понял из того, что он выкрикнул сиплым голосом, поедая мою лепешку и сидя на выступе скалы спиной ко мне. Таким я и оставил его там, высоко вознесенного могучими скалистыми ступенями над всей этой беспредельностью голубой красоты, созданной для божьих глаз. Но, высоко вознесенный, он сидел, пригнувшись книзу и не глядя вокруг. Занимая высеченное богом из гранита величественное сиденье, открывающее перед ним вид на половину мира, он не видел ничего, кроме горсти торфяной земли у своих ног, от которой ожидал получить осенью мешок-другой картошки.
Я ушел от него прямо в ночь с последней лепешкой в кармане, не рискнув остаться с ним рядом на ночлег. Кто его знает, что еще могло прийти в голову человеку, попробовавшему перейти на божью пищу. Лучше было оказаться от него немного подальше. Северный небосклон, сохранявший до утра свой голубой цвет и какую-то долю яркости, освещал мой путь по этой земле, не предусмотренной творцом для жизни человека. И, шагая по ней после этого еще целых шесть лет, я встретил немало людей, посягнувших на пищу всевышнего, но уже ни с кем больше не делился своими лепешками. Слишком большое количество лепешек пришлось бы мне возить вслед за собой на грузовых машинах для этой цели. Такое совершалось тогда в стране, родившей меня на свет.
Но не мне творить суд над тем, чему я оказался свидетелем в те годы. Кто я такой, чтобы судить? Ничему я не был свидетелем. Ничего я не видел. Вот и все, что я возьмусь когда-нибудь утверждать о тех далеких днях. Одного себя я видел бредущим по пыльным дорогам от города до города, которые так и не дали мне работы ни разу. А других таких же не было на этих дорогах. Неоткуда было им взяться. Не пустели рабочие поселки возле заводов и фабрик. Не свернули вдвое свою работу судоверфи Хельсинки и Турку. Не замерли наполовину текстильные фабрики города Тампере. Не последовали их примеру города Куопио, Виипури, Пори, Оулу, Котка и все до одного другие города Финляндии. Поэтому не оказалось в стране более четверти миллиона безработных людей, и не бродили они, подобно мне, запыленные и голодные, из города в город и не стояли целыми днями в очередях у домов «Армии спасения» ради чашки жидкого супа и ночлега.
Не были проданы в те годы с молотка хозяйства пятидесяти тысяч крестьян, составлявших шестую часть всего финского крестьянства. И они тоже не бродили по дорогам туда-сюда и не встречались мне, похожие своим видом на того старика с берегов Пурувеси, которого тоже не было никогда на свете и который привиделся мне, должно быть, в каком-нибудь скверном сне. Не потянулись на дороги из лесов «люди топора», и за ними не остались полузаброшенными многие крупные лесные разработки вроде Суомуссальми и Валкеакоски. Не разорились целые крестьянские общины. Не перешли люди в икорном Саволаксе на еду, состоящую из лесных ягод и кореньев. Не съели жители прихода Пуоланка все запасы из фонда по призрению бедных и не перешли после этого на древесный корень с малой примесью ржи. Не восстали от голода бедняки крестьяне северного прихода Нивала, и их восстание не подавили войска и полиция, прибывшие из Хельсинки в Оулу.
А не происходило ничего этого в Суоми по той причине, что люди, от которых зависело исправить положение в стране, всегда очень горячо пеклись о ее настоящем и будущем. Они даже поручили знаменитому скульптору Аалтонену отлить бронзовую статую, которую назвали «Настоящее и будущее». Так сильно они были озабочены судьбой страны. Статуя изображала молодую женщину с ребенком на руках и действительно заслуживала такого названия.
Но не мне было вникать в ее красоту. Я в те дни ходил из города в город, не находя в них приюта, и мне было не до женщины. Кормила меня по-прежнему только деревня. Города не давали мне работы, а в деревне я все же мог найти иногда хозяина, которому требовалось что-нибудь сделать, например обнести забором новые владения, выросшие за счет разоренного соседа, вспахать поле, вскопать огород, заготовить в лесу бревна, дрова, срубить новую баню, сарай, конюшню, а то и дом. За все это мне чаще платили едой, но иногда перепадали и марки.
С годами жизнь в стране все же начала понемногу оживать. На дорогах все меньше стало попадаться людей, похожих на меня. Да и я скоро принял иной вид. Костюм на мне появился более прочный и подходящий для дороги, а за спиной повисла котомка, в которой лежал новый воскресный костюм с запасной парой белья, а кроме них, еще плотничные и столярные инструменты. Двухлетняя работа над новым коровником у Арви Сайтури дала мне такое хорошее понятие о плотничном и столярном деле, что с каждым годом я все храбрее действовал топором и рубанком на сельских постройках и скоро обзавелся своим собственным инструментом, с которым уже не расставался.
Пробовал я в те годы толкнуться и в прекрасную нашу столицу, но там плотники пока еще не требовались. Там и без того стояло много новых пустых домов, выстроенных еще до застойных лет. Вселяться в них люди не торопились. Мало находилось таких, кто мог бы платить по семьсот марок в месяц за квартиру и по двести-триста марок за комнату. Но я не собирался задерживаться в этом городе, где гостиница и ресторан вытряхнули из меня все мои деньги за один только день.
Мне, по правде говоря, не обязательно было соваться в какие бы то ни было рестораны и тем более в такое шикарное ночное кабаре, каким был «Кайвохуоне», но, проходя мимо него по парку Кайвопуйсто, я увидел афишу с программой вечерних представлений, даваемых в нем, и там среди других имен прочел имя Рикхарда Муставаара. Это было так странно, что я долго не отходил от афиши и потом еще возвращался к ней несколько раз. А вечером привел в порядок свой синий воскресный костюм, украсил рубашку галстуком и пошел в «Кайвохуоне». Правда, я там все же выделялся немного среди других. Человек, привыкший изо дня в день мерить своими ногами кривые дороги Суоми и принявший на свое лицо все ее ветры, дожди и снега, не может не выделяться среди тех, чья жизнь проходит в тепле красивых ресторанов, среди сверкания зеркал и звона хрусталя. Но все же меня впустили внутрь и не помешали сесть за столик.
Непонятно, как оно могло совмещаться, то, что происходило там, на дорогах, и то, что я увидел внутри ресторана. А ведь происходило это в одной и той же стране в одно и то же время. И это были все больше свои же финны и шведы, хотя звучала за некоторыми столиками также английская речь. Гостям из стран английской речи совсем ничего не стоило в те годы сидеть за самыми лучшими нашими столиками и разъезжать в самых шикарных наших вагонах. Они разъезжали и восклицали с удивлением: «Чудесная страна! Проехать по ней семьдесят пять миль стоит всего один доллар!». И это действительно было так. Но для нас этот один их доллар означал тогда сорок финских марок, а их фунт стерлингов – почти двести марок.
Не приходилось удивляться поэтому, что они с такой небрежностью вынимали из своих карманов целыми пачками наши бедные финские марки, сидя за столиками в лучших наших ресторанах. Удивляться надо было скорей тому, что и наши выбрасывали деньги с не меньшей небрежностью. А их было гораздо больше в зале ресторана, чем иностранцев. Они-то откуда успели приобрести к этому способность? И одеты они были не хуже говорящих по-английски, и женщины их были не менее красивы, а иные даже красивее. Черт знает, до какой степени можно довести красоту женщины, если к тому, что уже сделано природой, приложить еще старание портного, ювелира, парикмахера и ее собственных женских пальцев, знающих, где и чем нужно тронуть кожу, губы и ресницы, чтобы придать им нужную мягкость и нежный цвет, а глазам – глубину и блеск. Получается что-то настолько волшебно отделанное и слепящее взгляд, что нет силы поверить, чтобы это могло быть порождением земли.
Но, ослепляя свои глаза видом женщин, я все же не перестал различать в конце зала эстраду. Там он должен был появиться, мой хороший знакомый и сосед Рикхард Муставаара, и там он действительно появился после четверки молодых танцовщиц, помелькавших несколько минут голыми ногами. Он вышел и спел две песни на русском языке, раскланиваясь после каждой песни в сторону тех столиков, откуда его удостаивали аплодисментами. Первая песня была о Волге, а вторая – про очи черные. И это были по-настоящему спетые песни. Я никогда не думал, что у него такой красивый голос. То есть я, конечно, знал, что он у него густой и приятный, но не ожидал, что он так может звучать в песне, да еще нести в себе столько жалобы и тоски. Видно было, что он давно его разрабатывал и вот разработал наконец до такой степени, что уже получил одобрение от некоторых столиков первоклассного ресторана финской столицы.
Получив за вторую песню несколько больше хлопков, чем за первую, он спел третью песню, которая называлась «Гайда, тройка!». Рот его очень старательно выводил слова песни, как бы стараясь таким образом сделать их понятнее для тех, кто все равно не мог их понять. Его губы широко ходили вверх и вниз и в обе стороны, открывая на все лады две белые линии из крепких зубов. И они, кажется, еще больше отошли теперь от своей первоначальной формы, эти губы, расплывшись неравномерно даже в таких местах, где им не полагалось расплываться. Он допел песню и, получив на этот раз меньше хлопков, постарался уйти со сцены до того, как они умолкли.
Да, вот как, значит, зарабатывал он себе на жизнь. Выходит, что не везде он разговаривал с людьми, глядя через их головы, и не везде обращался к ним коротко и небрежно, поворачиваясь в середине разговора спиной, чтобы сесть в легковую машину. Нет, перед некоторыми людьми его красивый баритон мог звучать, оказывается, и сладкой песней. И уходить он умел от людей не круто и внезапно, а сперва очень признательно перед ними раскланявшись. Вот чему он выучился в тех странах, куда уезжал из Финляндии. Значит, и там это было его главным занятием.
И если он у нас мог при необходимости говорить по-фински и по-шведски, то и там, надо думать, он с такой же легкостью переходил, где нужно, на английский, немецкий и французский. И голос его в разговоре тоже умел звучать всюду по-разному с разными людьми. Были люди, которые обрабатывали землю его маленького сада в Кивилааксо. Но были и такие, с помощью которых он рассчитывал вернуться в Россию прежним ее хозяином. Для тех и других он должен был находить разные оттенки звука в своем голосе. Для тех и других по-разному изгибался его рот на разных языках. И чем сильнее выглядел в его глазах человек, тем более сложные извивы совершал перед этим человеком его подвижный рот, как бы добавляющий этими извивами в его речь безмолвную просьбу о возврате под его власть утерянной отцом России. Вот от какой жизни на этой земле так несуразно раздались во все стороны красные губы Рикхарда Муставаара, чье имя означало «могучий властитель», а фамилия грозила бедой и которому я тоже похлопал немного за своим столиком.