Текст книги "Другой путь. Часть первая"
Автор книги: Эльмар Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)
Ермил усмехнулся с довольным видом.
– Ладно. Допустим, что так. А теперь взгляните вот сюда и скажите, из какой эпохи эта женщина?
Егоров подумал с минуту и ответил:
– Это женщина, изнуренная трудом и воспитанием многочисленных детей. Работали всю жизнь только ее руки – не мозг. Довольствоваться она может очень малым. Отпечаток покорности на лице. Животная простота. Это средние века где-нибудь в Центральной Европе.
Ермил сказал:
– Хм… Но пока я вам ничего не отвечу. А проверять буду на вас кое-что и в дальнейшем, если не возражаете.
Егоров ответил с улыбкой: «Рад стараться», – и вышел, так и не взяв у меня гвоздей, которые я держал на открытой ладони.
Позднее он еще не раз наведывался в ту комнату, но чаще без меня, чем при мне. А наведываясь при мне, он обыкновенно молчал, подолгу задерживаясь перед каждым рисунком. И только в последний вечер моей работы у Ермила он проявил в этой комнате некоторую разговорчивость. Накануне к нему приехал гость, который прямо с мороза сгреб его в охапку и расцеловал в обе щеки, потом приподнял над полом и покружился с ним по коридору, задевая стены. А тот в ответ приподнял гостя, задев его головой установленный Никанором турник. От этого движения с головы гостя упала шапка, под которой у него оказались огненно-рыжие волосы, растопорщенные во все стороны, словно языки пламени у лесного костра.
Я в это время нес мимо них из кухни в комнату Ермила разогретый столярный клей для не собранного еще мольберта. И мне пришлось прижаться к стене, чтобы не оказаться раздавленным их длинными ногами. Меня они не видели, эти двое верзил, оравшие на весь коридор попеременно то одно, то другое. Один из них крикнул:
– А-а, попался, беглец! Мало ему, что из Карелии смылся, он и тут квартиру сменил, чтобы совсем концы в воду! Не выйдет, брат! Из-под земли раскопаем отступника!
А другой заорал, смеясь:
– Пусти, черт рыжий! Медведей дави в своих лесах. Расплодил их там столько, что они с волками вместе в районные центры стали в гости ходить.
На это последовал ответ:
– А ты мне медведями зубы не заговаривай! Ты мне о делах нашей конторы завтра порасскажешь. И уж тут я тебе спуску не дам, будь спокоен!
Но и другой пригрозил:
– Это я тебе спуску не дам! Разогнать потребую контору, если так будете нас тут подводить. На тридцать процентов заказы недовыполнили! А краснеть за это перед ленинградцами кому? В том-то и дело. Ну ладно, заходи да убавь свой трубный глас. Помни, что ты не в лесах карельских, среди волков и медведей, а в мирной ленинградской квартире.
48
С этим гостем он и проявил разговорчивость в комнате Ермила на следующий день. Они оба уже были там, когда я пришел, впущенный в квартиру женой Ермила, которого не оказалось дома. Направляясь в свой угол к недоделанному мольберту, я поздоровался с ними, и рыжий гость ответил мне тем же, а Егоров, как всегда, только кивнул, не прерывая своих объяснений по поводу рисунков. Он, как видно, уже успел основательно разобраться во всем этом скоплении белых, серых и розовых листов с нарисованными на них лицами, телами, одеждой и всякой мелкой утварью, нужной человеку в его жизни. Переходя со своим рыжим гостем от рисунка к рисунку, он объяснял ему:
– Видишь, как дело повернулось. Взялся человек за историю материальной культуры, а его творческая натура запротестовала, не пожелала сухого повторения уже кем-то сделанного. Ведь до сих пор в таких трудах уделяли, как правило, внимание не столько человеку, сколько его одежде и предметам домашнего обихода. Человек изображался схематически, вроде манекена для костюмов. А здесь художник пошел по другому пути. Для него костюмы и все прочие атрибуты, соответствующие эпохе, – не главное. Куда как просто показать, например, нашего строителя на фоне кранов и экскаваторов, в новой спецовке. Но это будет всего лишь схема современного человека, а не сам человек с его внутренним миром. Эпоха, в которой живет человек, должна отразиться на его лице. Понимаешь? Вот он и задался целью дать почувствовать аромат эпохи не через реквизит, свойственный ей, а через самого человека. Веяние эпохи, новой или старой, должно сквозить в нем самом, в очертаниях его лица, в выражении глаз, в повороте головы, в складках губ. Лицо нашего советского человека, например рабочего или колхозника, должно иметь свой неповторимый отпечаток, отличающий его от человека капиталистического мира, не имеющего уверенности в своем завтрашнем дне. Пусть лицо нашего человека будет некрасиво, но рядом с человеком прошлой эпохи оно непременно выделится своей внутренней духовной красотой. Здесь ты видишь люден всех известных рас и культур. Из каждой эпохи взяты представители высшего класса и низшего, люди интеллигентного труда и физического. Это определяется по их лицу, телосложению и разным другим мелким признакам, которые только художник может подметить. Он берет человека прежней эпохи и ставит его рядом с нашим в одинаковые условия труда или отдыха, заставляя их при этом думать. И видишь сам, какие разные эти думы, вот хотя бы у этого человека из эпохи арабского владычества на Ближнем Востоке, сидящего на камне, и того, что сидит на берегу фиорда в эпоху норманнов. Здесь вот лежит в гамаке женщина прошлого века, а рядом – советская женщина. Их лица как будто похожи, и в то же время какие разные мысли выражает их облик. Здесь между собой разговаривают две русские девушки из прошлого века, а здесь – две наши девушки. И хотя их лица чем-то похожи, но как различен внутренний мир, проглядывающий в их чертах! Вот славянин времен князя Владимира. Его лицо дышит любовью к свободе и простору, но есть в нем доля беспечности и благодушия. А вот славянин времен татарского ига: исчезло благодушие, появилось выражение скорби и в то же время затаенной неукротимости. Вот русский человек династии Романовых – в начале их царствования и в конце. Если в начале воцарения их династии в чертах русского сквозят гордость и надежда, то сколько на его лице презрения и гнева в конце царствования этой династии, когда она выродилась и изжила себя! Русский человек уже способен быть судьей «помазанника божьего». Вот попытка выразить радость на лицах людей разных эпох. Вот усталый от физической работы человек капиталистического мира. У него одно желание: лечь, уснуть, забыться. А вот наш усталый человек. Усталость не мешает ему быть гордым своей работой. Здесь вот отдыхающие после работы женщины разных времен. Здесь пахари, мастеровые, моряки. Здесь танцующие пары, музыканты, певцы. Вот играющие дети древнего Шумера, а рядом – дети двухтысячного года нашей страны. И хотя дети – всюду дети, но пять тысяч лет истории человечества сказались и тут. Вот этого человека кто-то окликнул. Он оглянулся. И там повторено то же. Но смотри, с каким тайным страхом оглядывается этот, постоянно ожидающий откуда-то напасти, и с какой спокойной уверенностью останавливается другой, привыкший сознавать себя хозяином своей жизни. Вот два лица, на которых любопытство. Оно по-разному проявляется у людей разного уровня культуры и разных эпох. Вот люди, едущие в старинном дилижансе, вот – на конке, а здесь – в троллейбусе. Дорожные мысли у людей обычно чем-то схожи. И все-таки здесь видна разница, потому что каждая эпоха добавила к раздумьям человека что-то новое. И это новое художник уловил.
Такие речи вел Егоров Иван перед своим рыжим гостем, показывая ему рисунки Ермила, заполнившие на стенах все свободные места. А гость удивлялся, качал головой, пожимал плечами и наконец воскликнул:
– Ну и ну!.. Надо же так спятить, чтобы убивать на это свои часы отдыха. А на кого же они все так пристально таращатся?
Егоров ответил:
– Это секрет художника. Но тебе предоставляется полное право думать, что они высматривают с таким любопытством человека будущего.
– Человека будущего?
– Да. Не напрасно же художник проследил развитие различных народностей. Он сделал это, чтобы подвести затем какой-то итог. Вот здесь, над письменным столом, у него изображены представители современных крупнейших наций. Они, вероятно, и дадут миру нового человека.
– Когда дадут?
– О, это произойдет не скоро. Где-то там, в грядущих тысячелетиях. Сперва человечество должно будет пройти очень длительный путь содружества. А всякие биологические преобразования – это еще более долгий процесс. Вот здесь уже намечено несколько типов будущего человека нашей планеты. Видно, что художник сам еще не вполне убежден, какая раса оставит в этом типе самый заметный след. Здесь у него европеец с легкими монгольскими чертами и монгол с европейской формой головы. Есть и темнокожий красавец. А здесь что-то близкое к индийцу или к индонезийцу. Но все они красивы. Иначе и не может выглядеть будущий гражданин планеты, потому что телесная красота наравне с духовной достигнет в нем своего наивысшего расцвета. Но до этого в каждой части света еще сохранится на очень долгое время какой-то свой тип, хотя язык, возможно, уже сформируется общий.
– А какой это будет язык?
– Хм… Какой. Я должен знать? Карельский, разумеется.
– Нет, зачем же. Ты серьезно скажи.
– А уж финский – обязательно!
– Ну вот! Поехал опять! Эк они в тебе засели как! Мы-то там надеемся, что он здесь уже вытравил из себя эту занозу вдали от тех мест. А он все то же. Нехорошо, Ваня! Не годится так.
Егоров ответил тихо, стоя ко мне спиной:
– Этого из меня не вытравишь. Дважды принял я от нее горе. И оба раза оно исходило от чужих солдат, которых она пускала на свою землю. Как могу я к ней относиться иначе? Ну ладно. Хватит об этом. Ты как? Насмотрелся? Пошли!
Но рыжий сказал:
– Постой! Что значит «к ней»?
– К ней, которая способна продаваться. А имя у таких одно.
– Но, но! Ты, я вижу, тут еще больше свихнулся. Совсем одичал, оторвавшись от нас. Затвердил свое: «к ней», «она». Как будто это такой уж цельный кусок. Не приравнивай весь народ к той жалкой кучке, которая действительно продавалась. Забыл уже, как их рабочие боролись против царского строя плечом к плечу с русскими рабочими? А сейчас кто, как не они, повернули свою страну на путь мира и дружбы с нами? Не мне бы это говорить и не тебе бы слушать.
– Это все так. Я понимаю. Но это слова, а то – боль сердца.
– Как! А в этом нет сердца?
– Ладно. Идем.
– Постой. Не торопись. Покажи, где они?
Егоров показал:
– Вот. Начиная с тринадцатого века. Видишь, как меняется тип? Уже в восемнадцатом веке заметна примесь германского. В девятнадцатом – больше. В конце двадцатого германский тип уже преобладает. А в третьем тысячелетии они совсем растворятся в европейском типе.
– Да ну! А карелы?
– Тем более. Да ты и сам сейчас уже ни то ни се. Полюбуйся на себя.
Карел встал перед зеркалом, округлив свои зеленовато-рыжие глаза и надув красные щеки, усеянные веснушками. Скорчив страшную рожу, он ударил себя кулаком в грудь и вскричал:
– Это я – то растворюсь? Да никогда в жизни! Вранье все это. Отрицаю начисто всю эту вздорную теорию. Пошли, Ваня. До свиданья, товарищ столяр!
В первой комнате они поговорили немного с женой Ермила, потом извинились по поводу беспокойства, которое причинили ей, и ушли. А я остался доделывать мольберт, старательно зачищая наждаком его поверхность, чтобы затем пропитать маслом.
И, занятый своим делом, я думал в то же время о том новом страшном заговоре против финского народа, который мне удалось так неожиданно раскрыть в подтверждение пророческих слов Юсси Мурто. Вот, оказывается, какие вещи тут обнаруживаются, когда поглубже проникнешь в их таинственные катакомбы. Даже ты, Юсси, не догадался бы предусмотреть с их стороны такую невероятную выдумку в способах истребления народов. А я догадался. О, я очень способный перениматель твоего образа мыслей и уже продвинулся, кажется, гораздо дальше тебя по этому пути. Продвинувшись таким образом, я тут же спросил себя с тайным страхом, вполне естественным для такого случая: сколько же у них еще затеяно против нас в разных местах заговоров, если только в одной этой семье их оказалось целых два? Отец истреблял нас в теории, а сын готовился истребить на практике. И надо сказать, что отец действовал куда основательнее. Страшно подумать, сколько крови собирался он пролить, поражая насмерть целые народы острием своего карандаша.
Я подошел к тем листам, где он представлял то, что собирался оставить от финнов. Рисунки здесь были все одного масштаба, и на них, помимо всего прочего, виднелись отметки, показывающие телесный рост нарисованных людских фигур. По Ермилу, выходило, что будущие люди Земли не мельчали, а наоборот, становились крупнее нынешних. Финский парень конца двадцатого века был у него ростом в сто восемьдесят пять сантиметров, а финн третьего тысячелетия дорос до двух метров. Это ладно, Пускай бы так. Но на кого он стал похож? Ничего финского в нем не осталось. Он скорее напоминал шведа, чем финна. И какого шведа! Швед будущих времен тоже не был у него похож на самого себя. Он больше походил на англичанина или на немца, которые тоже начисто изменились. А куда же делся финн? Куда он собирался упрятать финна – вот что я хотел бы знать! Был в мире финн – и не стало в мире финна! Но как быть миру без финна?
В своей кровожадности этот уничтожатель дошел до того, что не пожалел собственной семьи и даже самого себя. Обросший бородой и обутый в лапти, одетый в полосатые штаны и длинную рубаху, подпоясанную толстым шнуром, он сам стоял среди русских крестьян девятнадцатого века. Его огромный сын, тоже успевший обзавестись небольшой светлой бородкой и одетый в длинный кафтан, бился на кулаках с каким-то свирепым черноусым воином перед царем Иваном Грозным. А его дочь, наряженная в богатое длинное платье с широким подолом, смотрела на меня своими сказочными глазами из самых древних времен России. Она потом, правда, повторялась в более поздние столетия, одетая каждый раз по-иному, но даже ее он растворил в разных других женщинах мира где-то на пути к третьему тысячелетию. Такая же суровая доля постигла молодого Петра Ивановича, который только один раз мелькнул среди мужских русских лиц второй половины двадцатого века и больше не появился нигде.
Да, надо было спасаться скорей из этой ловушки, где готовили гибель целым нациям, не жалея ни себя, ни своих близких. Меня он, слава богу, еще не успел подготовить к истреблению с помощью своего смертоносного карандаша. Но кое-кого из бригады Ивана Петровича я узнал на рисунках, заполнявших его письменный стол. Среди них виднелось также усталое лицо его собственной жены. Где он собирался ее поместить и в каком веке предполагал с ней покончить, заменив другими женщинами из более удачливых будущих поколений, – этого я не знал. Не мог я также понять, ради чего зарисовал он лицо Ивана Егорова. Пусть оно выглядело моложавым, с хорошей, здоровой округлостью щек, но для какой эпохи годилась та мечтательность, которая постоянно гнездилась в его взгляде, унося его мысли неведомо куда и мешая видеть то, что находилось прямо перед ним? Кого мог представить человек, способный в разгаре беседы повернуться спиной к тому, с кем только что говорил, забывающий подать ему при встрече руку и даже ответить на приветствие? Невежу мог он собой представить из далеких первобытных времен или просто тронутого.
Кстати, о нем все же надо было что-то такое основательно подумать, имея в виду его рыжего гостя, которого я где-то в жизни уже как будто видел… или не видел? А может быть, и без рыжего гостя? Да, что-то такое надо было о нем без промедления сообразить, пока я еще находился в этой квартире. Что-то там такое упорно лезло в голову по поводу кое-чего…
А тем временем я работал и работал в новом шестиэтажном доме на Южной улице. Что мне оставалось делать, если по некоторым весьма важным причинам я все еще медлил вернуться в Суоми? И там, на четвертом этаже, у нас произошел поединок с молодым Иваном Терехиным.
В нашем крыле оказались четыре квартиры, схожие между собой по объему и расположению комнат. И он предложил поделить работу так, чтобы каждый из нас отделал самостоятельно по две квартиры. Имелась в виду, конечно, только та работа, которая касалась нас, плотников и столяров. А касалась нас внутренняя разгородка квартир. Мы сооружали в них по представленному плану внутренние деревянные стены, подготавливая их для штукатурки, устанавливали косяки и притолоки для внутренних и внешних дверей. Условие состязания было такое: выполнить свою долю работы быстрее, не забывая о ее добротности.
И я выиграл схватку. Она заняла у нас весь январь и часть февраля. Терехин, конечно, очень старался меня победить. Но где ему против финна! Выиграл я. Он не догадывался заранее подтаскивать себе доски, горбыли и брусья для устоев, а я догадывался. Наше крыло дома находилось в невыгодном положении. Лебедка, поднимавшая снизу древесный материал для внутренних перегородок и дверей, была установлена за две лестницы от нас. Пока мы до нее добирались, материал разбирали по своим секторам другие столяры и плотники. Приходилось нам самим спускаться вниз за материалом. Но если Терехин занимался этим в свои рабочие часы, я делал это после работы или за полчаса до начала работы, а в часы работы не отвлекался ни на что другое, кроме своего главного дела.
Одним словом, я победил Терехина. По этому случаю в обеденный перерыв было устроено короткое собрание всех рабочих бригады. Но не то удивительно, что было устроено собрание. Такие десятиминутные собрания у них тут бывали и прежде, посвященные какому-нибудь крупному событию в их стране или очередным задачам бригады. А удивительно было то, что на этом кратком собрании сам же Терехин поздравил меня с победой. Он поздравил и пожелал мне таких же побед впереди на благо строительства социализма. И другие тоже меня поздравили и тоже упомянули про социализм и коммунизм.
А потом приспело мое время сказать им что-то в ответ. Я понял это по их выжидательным взглядам, обращенным ко мне. Но что я мог им сказать? И тут мне на память пришла одна старая сказка. Я так ее им изложил:
– В давние времена жил один богатый скряга. За всю свою жизнь он не сделал ни одного доброго дела, не подарил копейки денег бедному, не протянул голодному куска хлеба. И только раз, увидя в окно умирающего с голоду человека, он кинул ему недоеденную лепешку. Это была черствая лепешка, ненужная ему. И кинул он ее просто так, из любопытства, чтобы посмотреть, как тот будет с ней управляться. Но лепешка спасла человека от смерти. Скоро этот скряга сам умер. А на том свете стали прикидывать, куда его поместить: в рай или в ад. Стали класть на весы его дела. А они все греховные и ложатся только на одну чашу. Она все ниже и ниже. Дьявол у ворот ада уже обрадовался и открыл их пошире. А там огонь, стоны и крики. И вдруг на другую чашу упала та самая лепешка, которую он когда-то бросил умирающему с голоду. Она оказалась такой тяжелой, что перетянула все его грехи, и он попал в рай. Так вот, моя работа здесь, у вас – это та же лепешка. Может быть, вы когда-нибудь примете ее во внимание и впустите меня в свой коммунизм.
Они все рассмеялись, и Терехин сказал:
– Что вы, Алексей Матвеевич! Ничего общего нет у вас с тем скрягой. У вас нет греховных дел. Вы честный труженик. И все ваши дела и там и тут одинаково ценны для человечества.
– Значит, все мои дела – сплошная лепешка?
И опять они все рассмеялись, постепенно расходясь по своим местам.
На следующий день ко мне во время работы подошел фотограф и снял меня. А спустя еще три дня мой портрет уже висел на особом нарядном щитке среди портретов некоторых других рабочих той же бригады. Сверху на этом щитке стояла постоянная надпись: «Передовые люди нашего строительства».
Вечером я побродил немного по городу. На улице мне случайно встретился Иван Петрович, и мы пошли рядом. На пути к своему дому он сказал:
– Люблю иногда этак пройтись по разным улицам и полюбоваться на дома, которые когда-то строил. Приятно видеть, что в них люди живут.
Я подумал про себя: «Что ж тут приятного? Ты строил, а другие живут в нем и даже не знают, что ты строил. Вот если бы себе дом построить…». Так я подумал, но вслух сказал:
– Да, приятно, конечно.
А он провел меня еще по нескольким улицам и показал дома, которые ему привелось когда-то строить или ремонтировать после войны. И, показывая их мне, он говорил, что такие прогулки дают ему больше бодрости, чем любая другая прогулка или даже отдых на кушетке. Я слушал его и кивал головой. Подходя к своему дому, он сказал:
– Между прочим, Алексей Матвеевич, был я сегодня в том доме, который мы с вами вместе восстанавливали, и даже в шахматы разок сразился с Иван Иванычем. Рассказал я там о ваших победах. Удивились: «Вот как! Чуж-чужанин с нами в ногу ладит?». А я им: «Что ж удивительного? Таково облагораживающее воздействие труда там, где он направлен на всеобщее благо».
Я хотел спросить у Ивана Петровича, кто на той квартире сказал: «Вот как!» – но в это время мы уже пришли к себе.
В тот вечер я написал новое письмо своей женщине, которая пока еще не решилась мне ответить. Но я не стал ее ни в чем упрекать в своем письме. Пользы от этого, кажется, еще не было. Другими способами надо было вызвать ее на ответ. И, применяя этот способ, я сделал вид, что все между нами идет как должно, и упомянул просто так, по-деловому, что обо мне она может не беспокоиться – я жив-здоров, чего и ей желаю. Потом я ввернул, как бы мимоходом, что участвовал недавно в соревновании по отделке четвертого этажа и вышел на первое место. Но это для меня пустяки. Я могу себя еще и не так показать при случае, потому что в работе едва ли кто у них тут может со мной сравниться. И еще я добавил, что люблю иногда пройтись и полюбоваться домами, которые строил или ремонтировал, и, кроме того, помечтать о социализме и коммунизме, куда я тоже очень хотел бы скорей прийти, потому что уже перевоспитался совсем на их советский лад. Только одному туда идти, конечно, скучно, и было бы неплохо, если бы кто-то, умеющий оценить мои способности, согласился проделать этот путь вместе со мной.
Такое письмо написал я ей в середине февраля и после этого подождал недельку. Но ответа от нее не поступило. Я подождал еще неделю. Ответ не пришел. Так сильна была в ней еще стеснительность, в моей женщине, которую я совсем обворожил, конечно, своим письмом, где упомянул про коммунизм и прочее, но что-то, как видно, все же недосказал в нем, если не убедил ее решиться на ответ.