Текст книги "Другой путь. Часть первая"
Автор книги: Эльмар Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 36 страниц)
40
Нет, это был не тот Иван. Какое там! Ничего близкого к тому Ивану. И жены своей он в прошлом не терял, хотя имя у нее было такое же, как у жены того Ивана. И дети у него были живы-здоровы. Не потому ли он был так добр? Один из его сыновей работал в Арктике радистом и не собирался оттуда скоро возвращаться. Его комната и была мне предложена временно за пятьдесят рублей в месяц. Это была третья часть всей их платы за трехкомнатную квартиру. Она показалась мне совсем крохотной, эта плата, после затрат в гостинице. Вся плата за квартиру составляла меньше десятой доли заработка самого Ивана Петровича. А если прибавить к его заработку то, что присылал ему с Севера старший сын, то плата за квартиру получалась меньше тридцатой доли их общего заработка. Так мало ценят они тут свои жилища. Но когда я спросил Ивана Петровича, не слишком ли мало я ему плачу, он сказал:
– Ну что вы! Да, по правде говоря, мне не деньги важны, а хороший собеседник в доме.
И он объяснил мне, что его второй сын тоже постепенно откалывается от семьи. Его интересы уже давно где-то за пределами дома. Через полгода он кончит электротехнический институт и уедет снабжать водой южные пустыни. А ему, Ивану Петровичу, хочется иногда перекинуться с кем-нибудь в шахматишки или в шашечки или просто поговорить о том о сем. Вот он и уговорил свою хозяйку Марию Егоровну принять меня временно на жительство. А Мария Егоровна, довольная тем, что я оказался третьим некурящим мужчиной в ее доме, взялась варить мне по утрам и вечерам кофе, заставляя, однако, меня самого заботиться о том, чтобы он не переводился. Выполняя это, я покупал кофе и ставил его в шкафчик на кухне. Там же я хранил сгущенное молоко, сахар, ветчину, масло и булку.
Случалось иногда, что запас кофе в моей банке иссякал, а я забывал вовремя пополнить его. Несмотря на это, в кофейнике моем и утром и вечером по-прежнему оказывался крепко заваренный горячий кофе. Случалось мне также иногда забыть купить остальные продукты. Несмотря на это, свежая булка, масло, ветчина или сыр всегда оказывались на тарелках рядом с моим стаканом. А когда я пытался расплатиться за них с Марией Егоровной, она отмахивалась от меня и говорила:
– Ништо!
Не знаю, что означало это слово. Может быть, оно допускало, что с деньгами за продукты можно повременить? А может быть, оно определяло цену этим продуктам, как очень малую, о которой даже не стоит говорить? А может быть, оно определяло такую же малую цену мне самому? А может быть, оно намекало на очень высокую цену продуктам? А может быть, в нем таилась какая-нибудь угроза, в этом слове, и мне нужно было понимать его в таком роде, что, мол, берегись, это тебе даром не пройдет?
Не знаю, как мне надо было понимать это слово. Мария Егоровна произносила его не только в разговоре со мной, но и с Иваном Петровичем и с другими людьми, и не только в разговоре о домашних делах, но и в разных других разговорах о делах всемирных, земных и небесных. Произносила она его и наедине с собой, приготовляя, например, на кухне обед, или моя пол, или сидя вечером перед телевизором. И каждый раз в этом слове оказывались подходящие к случаю звуки. Иногда они как бы выражали довольство и умиротворение, иногда что-то веселое и даже разудалое. Иногда это были нотки недоверия или насмешки. А порой это мягкое слово звучало у нее грозно и непримиримо, не суля добра тому, кого касалось. В таких случаях доброе лицо Марии Егоровны тоже менялось. Ее мягкие губы сжимались и твердели. Брови сдвигались над серыми глазами, делая суровым ее взгляд. А пальцы туже стягивали узел цветного платка, охватывающего ее густые русые волосы, тронутые сединой у висков, стягивали с такой решимостью, как будто она готовилась двинуться куда-то в боевой поход.
Но не ко мне относились нотки суровости в голосе Марии Егоровны, и не против меня готова была она двинуться в поход. В разговоре со мной она применяла мягкие нотки, следуя примеру своего мужа. На работу мы с ним отправлялись теперь вместе, проходя пешком те три автобусные остановки, что отделяли нас от недостроенного дома в Коротком переулке.
Так повернулись у меня дела. Не хотел я оставаться в России, но остался. Не хотел я встретить у них Ивана, но встретил – и даже двух. И как встретил! У одного Ивана я жил на квартире, а с другим Иваном работал в одной мастерской. И ничего страшного это мне как будто не сулило. Я остался жив, и кости мои были целы.
И когда мне встретился третий Иван, работавший в той же бригаде штукатуром, я уже рассматривал его спокойнее, не смущаясь тем, что он имел такие же внушительные признаки: крупный рост, серо-голубые глаза и русые волосы. Меня уже не пугали признаки. Мало ли на свете схожих признаков? Признаки одинаковые, а люди разные. Подтвердилось это и в третьем Иване. Оказывается, воевал он где-то на Южном фронте, а женился впервые только после войны.
Разные, стало быть, имелись у них Иваны. И хотя каждый из них, судя по облику, мог проделать с помощью пулемета и автомата то самое, что было проделано там, на далеком северном болоте, но не каждый проделывал это именно там.
И совсем уже весело стало мне при появлении в поле моего зрения четвертого Ивана. Весело потому, что я заприметил в нем признаки целых двух Иванов. А уж это было не сообразно ни с чем. Ну, хорошо. Пусть он был тем страшным Иваном, от которого едва унес ноги Арви Сайтури. Это я готов был допустить, имея в виду его рост, цвет глаз и зачесанные назад русые волосы. Я уже насмотрелся на таких Иванов и привык не удивляться их появлению передо мной. Но он вдобавок напомнил мне своим видом того русского матроса, который приходил почти сорок лет назад к Илмари Мурто. Для полного сходства ему недоставало только густых усов. Так что же мне оставалось делать? Считать его сыном того усатого Ивана, который так стремился обеспечить своего едва рожденного тогда малютку мирным соседом и так обидно погиб, не выполнив своей задачи?
Да, действительно, по возрасту он вполне мог бы сойти за сына того давнего Ивана, хотя хорошая округленность щек и молодая толщина губ убавляли его годы, придавая ему вид тридцатилетнего парня. Но вид мог не совпадать с подлинным возрастом. Лицо с такой плотной кожей, сохранившей в себе все нужные соки и свежий цвет, может казаться молодым до полусотни лет и даже дольше. И, конечно, оно полно моложавости у человека, которому еще нет и сорока. Но даже при такой поправке на возраст было слишком невероятно предположить в нем одновременно и того и другого Ивана. Не случается теперь в жизни таких неправдоподобных совпадений. Только в каком-нибудь очень плохом романе может совершиться подобная вещь. А я не собирался иметь дело с выдумками из плохого романа. Мне и в жизни хватало, над чем ломать голову.
Этот четвертый Иван не состоял в нашей бригаде и неизвестно где работал. Он был в новом бледно-фиолетовом костюме с темным галстуком поверх светлой рубашки, когда подошел ко мне и сказал:
– Мне надо книжную полку сколотить. Вы не смогли бы это сделать?
Я мог это сделать, но только после окончания работы. А до окончания работы оставалось десять минут, Он переждал эти десять минут, слоняясь взад и вперед по комнатам и коридорам еще не законченного нами крыла дома, прилегающего к переулку. А затем повел меня вверх по лестнице законченного крыла, выходящего окнами на Трамвайную улицу. В этом крыле люди поселились сразу же, как только мы его закончили. И одним из его жильцов оказался этот самый Иван Иванович Егоров.
Он привел меня в свою небольшую комнату на четвертом этаже и показал на груду книг, сложенных в одном углу. Показав на них, он задумался, как бы припоминая что-то, но, как видно, не припомнил, Кивнув затем на трехметровые доски, сложенные стопкой у другой стены, он опять попробовал что-то припомнить. Я приподнял одну доску, определяя на вес ее сухость. Это отвлекло его от раздумья, и он сказал, тронув стену рядом с письменным столом:
– Вот здесь ее надо поместить. От стола до угла. Высотой около двух с половиной. Понимаете?
Я понял, конечно. Тут нечего было понимать. Но он сказал это с большой мягкостью и вежливостью в голосе, чем еще раз выдал свою полную несхожесть с тем страшным Иваном. А если он не был тем Иваном, то стоило ли с ним особенно церемониться? Вежливые люди так устроены, что они всегда остаются вежливыми, как бы с ними ни поступали другие. Они и на грубость отвечают вежливостью. Так странно они устроены. И этим они дают повод грубости быть еще грубее, потому что грубость ненавидит всех, кто умеет в споре с ней оставаться в пределах вежливости. Я, правда, не имел намерения быть грубым, но мне было весело видеть, что каждый очередной Иван все меньше походил на того Ивана. И мне хотелось по этому поводу тоже что-то такое сморозить. И я сказал ему как мог строго, хотя и вполне вежливо:
– Я бы желал точные размеры, извините в одолжении, пожалуйста.
Он посмотрел на меня как бы с некоторым удивлением и опять задумался, разглядывая рисунок новых обоев на стене. Такая склонность была у него к задумчивости. Я еще раз, уже нарочно, громыхнул досками. Это прервало его думы, и он сказал, что завтра даст мне размеры.
На другой день вечером я уже сам пришел к нему. Он пожал мне руку и показал размеры полки, которую изобразил на листке бумаги. Рядом он вычертил другую полку, поменьше, определив ей место на стене между шкафом и окном. Видя, что я все понял, он показал уголок, где я мог заняться строганием досок, а сам уселся за письменный стол, заваленный книгами. И, конечно, он сразу же опять призадумался, подперев кулаком свой широкий подбородок. Так безобидно он был устроен, этот четвертый по счету Иван, которого я едва не принял за того Ивана.
На столе, кроме книг и чернильницы, у него стояла также стеклянная ваза, полная крупных садовых цветов, среди которых были георгины, лилии, маки, гладиолусы и флоксы. Осторожно подведя ладонь под основание одного из цветков, он слегка притянул его к себе, разглядывая широкие багровые лепестки, из глубины которых выглядывали огненные тычинки. При этом вид у него был такой, словно он впервые в жизни увидел цветок и удивился тому, что увидел.
Выпустив цветок из пальцев, он откинулся на спинку стула и некоторое время разглядывал весь букет издали. А потом оперся ладонями о край стола и окунул в букет лицо. Эти движения он проделывал попеременно несколько раз. И все время на его лице оставалось такое выражение, будто он нашел в этих цветах что-то очень удивительное, чего раньше не замечал.
Да, так вот обстояло у них дело с Иванами. И, глядя на этого новоявленного Ивана, я подумал, что вряд ли мне придется увидеть здесь у них того, настоящего Ивана. Каждый очередной Иван из тех, которые мне уже встретились, приводил тому все более явные доказательства. И уже совсем не вязался с понятием о том Иване этот последний Иван. Правда, ростом он мало не догнал огромного Юсси Мурто, возвышаясь надо мной почти на целую голову, и плечи его тоже не требовали дополнения к своей ширине. Но годился он скорее в мирные садовники, нежели в грозные мстители. Да и к садовой работе вряд ли он был пригоден. У человека с такой мягкостью в характере не хватило бы духу выполнить в саду самую простую необходимость: рассечь лопатой крота, раздавить гусеницу, вырвать с корнем красивый цветущий сорняк.
Сделав свое редкостное открытие в букете цветов, он слегка повернулся на стуле, как бы готовый к новым открытиям. Я в это время сколачивал себе из двух длинных досок подобие верстака, уперев его для устойчивости одним концом в угол. И его серо-голубые глаза в поисках открытий немедленно обратились ко мне, выражая к этому моему сооружению интерес не менее живой, чем к цветам.
Со стороны можно было подумать, что это сидит и крутится на стуле юнец, недавно открывший глаза на жизнь и потому проявляющий такую жадность ко всему, что видит. Да и по внешности он мало отличался от юнца. Его русые волосы, гладко зачесанные назад, полностью сохранили свою первоначальную густоту, а движения были гибкие и легкие. Вот он встал со стула и подошел к открытому окну, через которое снизу доносился шум проходивших трамваев и автомобилей. Опираясь руками о подоконник, он высунулся наружу и глянул вниз, потом глянул в обе стороны вдоль улицы, потом прямо перед собой, потом вверх на небо, а напоследок опять обернулся ко мне. И, обернувшись ко мне, он вдруг опять крепко задумался, будто усиленно припоминая что-то. Выходило так, что в подобную задумчивость с припоминанием чего-то его вгонял каждый раз мой вид. Стоило ему на меня взглянуть, как обязательно начиналось это припоминание. Но вот он, кажется, припомнил, а припомнив, задал мне вопрос:
– Вы давно из Карелии?
Я ответил ему, что я не из Карелии.
Он спросил:
– Разве вы не финн?
Я ответил:
– Финн. Только не тот. То есть я именно тот. Я из Финляндии.
– А, понимаю. Вы один из тех, кто бежал к нам от безработицы двадцать лет назад.
– Нет, я не двадцать лет назад, а два месяца назад.
– Два месяца? Из Финляндии? Это по какой же причине?
– Так. Захотелось хорошей жизни попробовать немножко.
– А если без шуток?
– Я без шуток, простите за любезность. Я услыхал, что ваше правительство обещало устроить своим людям хорошую жизнь, и вот приехал за этой жизнью.
Я все еще отвечал ему шуткой, конечно. А как иначе было ему отвечать? Ведь не всякой голове доступны серьезные разговоры. И к тому же мне было весело от мысли, что каждый их новый Иван все меньше походил на того Ивана. Это давало повод надеяться, что мне и вовсе не придется тут с ним столкнуться. Было от чего впасть в шутливое настроение.
Но этот Иван даже в шутках не был способен разбираться. Вместо того чтобы как следует оценить их и посмеяться им, он опять погрузился в свою непонятную задумчивость, перестав задавать мне вопросы. И задумчивость эта была настолько глубокой, что позднее, при расставании со мной, он забыл протянуть мне руку. А когда я на следующий день вечером пришел продолжать работу над полками, он забыл протянуть мне руку и при встрече. Такой он был мечтательный человек, Нет, это был совсем не тот Иван. Где уж ему! И я мог смело входить в его комнату, не боясь удара доской по голове.
И даже находясь в другом состоянии, он тоже не напоминал того страшного Ивана. В другом состоянии он бегал и прыгал по двору, заваленному досками, балками, бревнами, брусьями, и ловил мяч, который ему бросала худенькая загорелая девочка с черными косичками, сцепленными вместе на затылке. Он старался кидать ей мяч прямо в руки, а она в ответ нарочно кидала мимо него, чтобы заставить его бросаться из стороны в сторону, и при этом злорадно смеялась над каждым его промахом. Но надо сказать, что прыгал он довольно легко, несмотря на свой крупный рост, и мяч редко пролетал мимо его рук.
И потом он разговаривал с ней внутри той части дома, где еще продолжалась отделка. Сквозь шарканье моего рубанка и негромкую песню молодого Терехина, макавшего в жидкий клей суставы оконных рам, было слышно, как они спорили о чем-то, проходя по коридору, в котором штукатуры продолжали укреплять алебастром узоры потолка. Девочка пыталась уйти от него куда-то, а он шел за ней и спрашивал:
– Разве ты ко мне не зайдешь?
А она отвечала:
– Спасибо. Я к дяде Ване.
– Я тоже дядя Ваня.
– О, таких дядей Ваней много. А у меня один дядя Ваня.
– Разве ты не ко мне приехала?
– Нет, я к дяде Ване.
– Но цветы, надеюсь, ты мне от себя подарила?
– А как хотите, так и думайте.
– Но кого же мне благодарить за них?
– Никого не надо благодарить.
– Даже маму?
– Не надо.
– Разве не от нее цветы?
– Не отдам я вам мою маму!
Эти слова девочка выкрикнула громко и убежала от него в конце концов. Весь день она провела возле Ивана Петровича и даже обедать ходила к нему, а к Ивану Ивановичу так и не зашла. Он один просидел весь вечер за своим письменным столом, перебирая книги, пока я сколачивал и устанавливал ему первую полку.
41
Позднее я спросил у Ивана Петровича о значении того, что крикнула эта девочка, которая с тех пор уже не появлялась больше на том дворе. И он сказал, поглаживая задумчиво ногтем большого пальца свои тронутые проседью усы:
– Всякое в жизни бывает, Алексей Матвеич. Поглядеть на нее – так и не подумаешь, чтобы такая славная девчушка могла стать на пути человеческого счастья. Однако так оно и есть.
– А почему так оно есть, простите в извинении, пожалуйста?
– Да так вот получилось. Был человек депутатом областного Совета. А на той работе в области много встреч разных. Ну и встретил женское сердце, такое же одинокое. И все бы, кажется, ладно, да вот невзлюбила его девочка. Вбила себе в голову, что он у нее мать собирается отнять. А он не из тех, кто ради своего счастья способен другому огорчение доставить. Перестал у них бывать, хотя и женщина к нему тянется. Теперь она в другой области оказалась, после того как та выделилась из Ленинградской. Такая, вишь, история нескладная получилась.
Да, складного в такой истории действительно было мало. Но кто ему велел, этому безобидному Ивану, считаться с нежеланием девочки? Мало ли у детей капризов! Случись это со мной, разве я посмотрел бы на мнение девочки? На мать я смотрел бы. А с девочки довольно и того, что она получает отца.
И тут мне опять вспомнилась белокурая Майя Линтунен с ее тремя девочками. Разве они не были бы рады заполучить в отцы кого угодно, хотя бы даже меня? Да и сама она тоже как будто не пыталась меня избегать. Скорее даже наоборот, если вспомнить мою последнюю поездку в Туммалахти. С какой радостью она меня встретила и с какой тревогой проводила глазами, когда я оставил ее у крыльца братьев Эйно – Рейно, занятых встречей с бегунами! Но она тогда еще не догадывалась, что ухожу совсем, предполагая, наверно, что я остановился у Юсси Мурто. А если бы догадалась? Как бы тогда выглядела ее тревога?
Не знаю, почему она вдруг мне опять вспомнилась, полногрудая, круглолицая Майя. Но если как следует вдуматься, то не так уж плохо обстояло у меня дело с приобретением собственной точки на родной финской земле. И не только точки. Все остальное могло к ней приложиться, о чем привык мечтать человек: и хорошая жена и хорошие дети. Да, все это можно было там найти, пожалуй, особенно после войны. Надо было только уметь искать и видеть.
Но теперь все это отодвинулось куда-то, бог с ним. В другую страну занесла меня судьба. Она поместила меня в одном жилище с русскими, и непохоже было, чтобы они торопились от меня избавиться. Их сын, которого звали Петр, тоже как будто не тяготился моим присутствием, и наши разговоры с ним протекали всегда на очень вежливом уровне. Повелось это, должно быть, от меня. Я первый подал тому пример, стараясь не ударить лицом в грязь по части вежливости перед русским студентом. Но мой запас вежливых слов был невелик. Взятый наспех из очень старого шведско-русско-финского разговорника, составленного шведом, он по этой причине уже сам по себе был не слишком надежен. А в моей голове этот запас, кроме того, изрядно перетасовался. Приходилось поэтому весьма скупо им пользоваться, чтобы не сказать что-нибудь невпопад, ибо сказанные невпопад вежливые слова даже на русского простоватого человека должным образом не подействуют. Помня это, я в разговоре с молодым Петром позволял себе ввернуть в иную фразу не более двух-трех вежливых слов. Зато он выкладывал их мне в ответ целыми гроздьями. Я готов был даже перенять кое-что от его избытка на всякий случай, но что-то непонятное загоралось каждый раз при этом в глубине его светло-голубых глаз, что-то похожее на затаенный смех, и я не торопился поэтому перенимать из его обильного запаса.
Не знаю, что он подметил во мне забавного. Я тоже мог бы найти в нем кое-что достойное смеха, однако держал это про себя. К нему домой приходила иногда девушка Людмила, которая училась в том же электротехническом институте, где учился он. Эта девушка была под стать ему, тоже тонкая и хрупкая с виду, только чуть потемнее во всем, что касалось волос, бровей, ресниц и глаз. Но главное состояло в том, что она была девушка и, как всякая девушка, имела тонкий, гибкий стан, красивые бедра, полные, стройные ноги и прямо стоящие молодые груди. А он при встречах с ней смотрел только на ее лицо, не видя ничего другого. Тут нашлось бы над чем посмеяться.
Конечно, он был еще мальчик, несмотря на свой высокий рост. Его тонкому телу предстояло еще набираться и набираться мяса и жира, чтобы приобрести настоящим мужской вид. Но, с другой стороны, уж если ты влюбился в девушку, то должен знать, зачем влюбился. А он, по всей видимости, этого не знал. Так ему и надо было, конечно, за тот затаенный смех, что появлялся в его глазах каждый раз, когда они обращались ко мне.
Постепенно я понял, почему русские парни здесь не умели по-настоящему любить своих девушек. Я прочел по совету Ивана Петровича несколько их современных романов и ни в одном из них не нашел примера, когда бы юноша полюбил девушку за красивые груди или за красивые бедра или загорелся бы к ней любовью, увидя ее случайно где-нибудь голой.
Но и в тех случаях, когда любовь каким-либо путем в их книгах все же возникала, молодые люди в этих книгах замечали друг у друга только красоту лиц и глаз, может быть, еще цвет и густоту волос на голове – и ничего больше. Остальное в их книгах словно бы мимоходом прилагалось к этому, как мало достойное внимания. И конечно, такая скупость сведений в делах любви не особенно много прибавляла к опыту молодых читателей этих книг.
Художники у них тоже не писали обнаженных человеческих тел. Как видно, и они считали в человеке главным только лицо. Остальное в нем, по их мнению, не могло быть причиной для проявления каких-либо чувств, и поэтому они все остальное прикрывали подходящей к случаю одеждой: на рабочего или работницу набрасывали спецовку, на интеллигентного человека – новенький жакет с блузой или костюм с галстуком. Это я заприметил на выставках и в музеях, куда тоже ходил по совету Ивана Петровича. Прикрыто было в человеке все, кроме лица.
Конечно, это как-то облегчало работу художников, избавляя их от необходимости отделывать все то трудное, что кроется в изгибах и поворотах человеческого тела, да еще в разных цветовых оттенках его кожи. Но это же вытесняло у людей из памяти понятие о том, что у человека, помимо лица, есть красивое тело. Поэтому неудивительно, если их парень, которому приспело время любить, смотрел девушке только в лицо, не зная, что у нее имеется в запасе еще кое-что, стоящее его внимания.
Тем не менее дети у них были повсюду. Это показывало, что в жизни они все же находили какие-то пути к тому, чтобы не оставить свою страну без потомства. Я видел у них очень много детей во дворах, на улицах, в садах и парках. И женщины, которых я встречал в тех же местах, никак не походили на каких-нибудь наивных простушек, способных довольствоваться одним только внешним видом мужчины, не сделав попытки найти в нем что-нибудь посущественнее. Да и сами они, эти женщины, несли в себе столько всякого иного достояния, помимо красоты лица, что остаться незамеченным для мужчины оно, конечно, не могло.
Я очень много на них смотрел, на русских женщин, расхаживая в свободные часы и дни по улицам города. Жизнь моя текла спокойно и размеренно, избавленная от всяких тревожных раздумий о будущем, которое тоже как будто бы у меня определилось, нуждаясь только в моем возврате домой. И эта жизнь, где работы было мало, отдыха много, а тревог и забот не было совсем, – эта привольная жизнь как бы добавила мне здоровья и вернула молодость. Неудивительно поэтому, что я так залюбовался русскими женщинами. Почему бы мне было ими не любоваться? Женщина везде женщина. А я был не из тех, кто способен пропустить без внимания женскую красоту.
Однако молодому Петру было еще далеко до того, чтобы уметь в этом разбираться, несмотря на затаенную в его глазах насмешку. Да и насмешку эту можно было попытаться изгнать из его светло-голубых глаз. Имея такое намерение, я спросил его, прибавляя для внушительности обычную свою европейскую вежливость:
– Скажите, Петр Иванович, будьте любознательны, пожалуйста, не откажите в извинении, когда у вас парни женятся, знают ли они, зачем это делают?
Думаю, что он понял мой намек. Но от этого насмешка в его глазах не угасла. Наоборот, она даже как будто веселее заискрилась в их светлой глубине. Пожав плечами с таким видом, словно он затруднялся отвечать за других парней, он сам задал мне вопрос:
– А позвольте спросить вас, Алексей Матвеевич, не откажите в нескромности, пожалуйста, будьте щепетильны, вы хорошо знаете, зачем приехали в Советский Союз?
Сказав это, он встал передо мной, высокий и тонкий, наклонив слегка в мою сторону с видом вежливости свою белокурую курчавую голову. И он даже не пытался скрыть своей насмешки. Таилась она, правда, только в его глазах. Все остальное пространство на его юном худощавом лице, схожем по нежности кожи с лицом девушки, не было тронуто смехом. Даже губы его не складывались в улыбку, несмотря на свою упругую подвижность. Но уважения ко мне не было в его голосе, когда он задал мне свой вопрос, и поэтому я тоже ответил ему без особенного уважения:
– Говорят, что вы новую войну готовите против других народов. Я захотел проверить это и потому приехал.
Вот как ловко я ему отплатил за его насмешливость. Но и он в долгу не остался. Ответ вылетел из него сразу, как из пулемета:
– Проверить? Правильно. Проверять нас непременно надо. Такой уж мы народ неблагонадежный. Вот если бы мы пожелали кого-нибудь проверить – это было бы противоестественно. А нас разве можно предоставить самим себе без внешнего контроля? Боже упаси! Кстати, Алексей Матвеевич, позвольте вас спросить, не откажите в самообольщении, много ли вам удалось высмотреть у нас приготовлений к войне?
– Много. Весь Ленинград в таких приготовлениях.
– О! Весь Ленинград? Ай-ай-ай! Какое потрясающее разоблачение нас ожидает! А в другие места вы не заглядывали?
– Нет. А что?
– Но мы же всюду войну готовим – и в городе и в деревне.
– Ах, и в деревне тоже? Так-так.
– Ну, разумеется. Откуда же нам было знать, что к нам такой строгий проверщик явится? Привыкли у себя дома делать все без посторонней указки. Не мудрено, что и вляпались наконец.
Вот на какое признание я сумел его навести. О, я знал, чем их подстегнуть к этому при случае! И ты, Юсси, не напрасно вел кое-когда при мне всякие разоблачительные речи по адресу России. Они застряли в добротных мозгах, эти речи, и вовремя оказались готовы к действию. А отсюда недалеко было до применения к делу и всех других твоих утверждений.
Все, конечно, было правильно, Юсси, что ты утверждал. Чего там! Ты всегда высказывал все это таким убедительным тоном, что неправильным оно быть не могло. И по поводу того, что их революция – это вывих истории, и по поводу застоя в их бестолковой хозяйственной жизни – тоже все очень достоверно. Разве могло быть иначе, если это утверждал ты?
Помнится, ты говорил как-то, что это даже не государство, а так, что-то непонятное, в чем едва теплится жизнь и только для видимости присутствует какое-то шевеление. И верно! Так оно, конечно, и было. Я сам теперь мог в этом убедиться. Шевеление для видимости у них действительно какое-то происходило. По улицам города густо ходили взад и вперед всякого рода машины. По реке Неве сновали пароходы. Буксиры тянули для видимости туда и сюда плоты и барки. К тому же и люди, наполнявшие улицы, тоже для видимости прикидывались неплохо одетыми, сытыми и здоровыми.
Да, какое-то шевеление у них тут происходило для видимости. Это они очень ловко проделывали. Даже к нам в Суоми проникло это шевеление, о чем и до тебя, конечно, доходили сведения. Русские артисты приезжали к нам, стремясь показать, что и они имеют кое-какое понятие о театре. Русские конькобежцы, борцы, штангисты, боксеры приезжали к нам и для видимости одолевали наших финских конькобежцев, борцов, штангистов и боксеров. Приезжали к нам их студенты и рабочие, предлагавшие финскому народу вечную дружбу и укрепление культурных связей. Приезжали представители их власти, предлагая расширение торговли, хотя торговать им, конечно, было нечем, как это следовало из твоих рассуждений. Да, какую-то видимость шевеления они все же умели производить в своем государстве, которое было ни то ни се, как ты об этом тоже когда-то очень метко выразился.
Вот какую невеселую картину в их жизни вскрывало признание молодого Петра Ивановича. Подстегнутый моей хитростью, он уже не мог остановиться и добавил к сказанному:
– Хотите съездить со мной в деревню? Это даст вам случай расширить горизонт ваших наблюдений за нашими приготовлениями к войне. Пусть это грозит нам новыми разоблачениями, но ладно уж. Все равно шила в мешке не утаишь.
– Как?
– Шила в мешке. Шило это такое острое, знаете, чем колют. В мешке его не спрячешь. Оно все равно проткнет мешковину и высунется. Так и приготовления к войне. Уж если вы в городе всю нашу подноготную разведали…
– Как?
– Подноготную. Точнее говоря, то, что под ногтями, понимаете? Тут подразумевается нечто скрытое. Мы скрываем, а вы вскрываете. Мы, например, предполагали, что занимаемся восстановлением своего города. Залечиваем его раны, нанесенные войной, пытаемся сделать его краше, чем он был до войны, и так далее. А вы догадались, что за этим кроется нечто другое, и разоблачили нас. Теперь поедете со мной в деревню, к моей тете, и там тоже выведете нас на чистую воду.
– Как?
– На чистую воду. Мы как бы в мутной воде совершаем свои тайные дела, а вы нас – цоп за руку! – и вытянули на чистую, прозрачную воду, где все насквозь видно. Значит, поедем?
Это было любопытно, конечно, то, что он предлагал, Но я спросил:
– А где она живет, ваша тетя?
– В колхозе «Путь коммунизма».
– А там война была или не была, в том колхозе, простите в извинительности, пожалуйста, если это не секрет?
Для меня было очень важно это знать. Если там была война, то это означало бы, что я в ответе за бедствия, принесенные туда ею, ибо прибыл из страны, которая способствовала ее проникновению к ним. А я не хотел быть ответчиком. Он этого не знал и потому спросил:
– А вам как нужно, простите в снисхождении, чтобы была или не была?
– Чтобы не была.
– О, на этот счет можете быть вполне резонны, не обольщаясь в соболезновании. Там войны не было, в чем прошу принять мою к вам искреннюю любознательность.
Так он ответил, приправив, по обыкновению, свой ответ обильной порцией вежливых слов. И опять мне подумалось, что я, пожалуй, напрасно понадеялся на силу вежливых слов применительно к русским. Нет, не тот путь я, кажется, избрал, думая воздействовать на них тонкостями учтивых выражений. Они сами могли опутать кого угодно еще более тонкой деликатностью. Примером тому могли служить речи молодого Петра Ивановича, из которых эта деликатность прямо-таки выхлестывалась через край. Нет, пытаться взять русских голой вежливостью – это, как видно, дело слишком безнадежное.