Текст книги "Другой путь. Часть первая"
Автор книги: Эльмар Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
12
Но я не собираюсь вам рассказывать об Арви Сайтури и его доходах. На черта мне нужно этим заниматься! Как будто и без того не найдется у меня, о чем вам поведать, когда придет наконец для этого время. Что мне Арви Сайтури! Ошибкой была вся моя жизнь у Арви Сайтури, и лучше о ней не вспоминать. Я несколько лет подряд пахал ему землю даром. Вначале он говорил, что я должен отработать ему долги моего отца. Потом он стал говорить, что в скором времени выделит мне участок на своей земле, как выделил Турунену и Ванхатакки. И я старался как мог, дожидаясь этого счастливого дня. Но я напрасно надеялся. Ничего не собирался он мне выделить.
Из чего мог он выделить? Земля, арендованная им у монастыря, уплыла из его рук сразу по истечении срока аренды. Не желая ежегодной возни с арендной платой, которая не всеми добросовестно вносилась, монастырь продал эту землю господину Линдблуму в Алавеси почти за ту же цену, за какую сам когда-то приобрел ее в диком виде от его покойного отца. А Сайтури прозевал эту сделку, несмотря на свою подвижность, и снова оказался в пределах одного лишь Кивилааксо, где ему было тесно и душно с его склонностью без конца расти и шириться.
Откуда мог он выделить мне землю? Кивилааксо нельзя было раздвинуть. Я все в ней распахал, что только поддавалось распашке, даже тот участок, где когда-то стоял домик Асты, превращенный позднее у Турунена в баню, даже то место на берегу, где Арви собирался строить новые дачи, и даже песок с камнями возле моего родного дома, такого недоступного для меня. Ничего не мог он мне выделить. Разве что кусок озера, на дне которого уже поселился навеки мой отец.
С другой стороны, не так уж мало было ему отпущено богом. Сорок три гектара земли входило в его владения, если считать ее вместе с болотом и лесом, прилегавшими к землям Турунена и Ванхатакки. Вполне мог бы он выделить мне гектаров пять заболоченного леса, не обижая себя и своей семьи, которая состояла только из четырех человек: самого Арви, его матери, жены и маленькой дочери. Но так уж были устроены его руки, что они охотнее брали, чем давали. Может быть, это перешло к нему в кровь от его отца или от матери, тоже не упускавшей случая отложить себе что-нибудь на черный день. Например, клубки шерсти, накопленные ею, уже не помещались в чулане. Однако она все еще пыталась намотать себе хотя бы небольшой клубок от каждого очередного заказа, и Арви стоило большого труда заставить ее вернуть этот клубок, чтобы не опозорить себя перед заказчиком.
Впрочем, эти заказы стали поступать к нему почему-то все реже и реже и скоро совсем прекратились. Какой-то застой надвигался на хозяйственную жизнь Суоми, и Арви заметался в тесноте своих сорока трех гектаров, ворочая головой направо и налево в поисках новых доходов. Но ни справа, ни слева доходов не предвиделось. С одной стороны, крепко держались за участки своих отцов Ууно и Оскари. А с другой стороны, не менее крепко сидели на своих местах Пентти и Ахти. Попытаться вытеснить Пентти – значит получить нож в бок. Пентти не потерпел бы обиды, хотя и был молчалив. А молчал он постоянно оттого, что ему просто некогда было разговаривать. Трое девочек было у него понаделано с Орвокки. Чтобы прокормить и одеть их, ему приходилось работать, как дьяволу, у себя на пяти гектарах каменистой земли и у чужих, забывая о том, что есть во рту язык для разговоров. А что касается Ванхатакки, то его даже выгодно было не трогать на том крохотном участке, которым он владел. С этого участка его легче было привлекать на временные работы, что Арви Сайтури и делал в нужных случаях.
У него было вдоволь свободного времени, у этого Ванхатакки. Жил он по-прежнему одиноко, хотя по возрасту уже приближался к сорока годам и некоторые зубы уже покинули его рот. И оттого, что он жил одиноко, и оттого, что обрабатывать ему не было нужды более двух с четвертью засоренных камнем гектаров, у него оставалось вдоволь свободного времени, чтобы сидеть вечерами на ступеньках своего маленького крыльца с трубкой во рту.
А когда к нему подсаживался с такой же трубкой хмурый и усталый Пентти Турунен, он говорил ему своим натужным голосом:
– Обещал дать кусок болота.
И Пентти, всегда желавший ему добра, переспрашивал участливо:
– Обещал?
– Обещал.
Они дымили некоторое время молча, сплевывая с крыльца каждый в свою сторону, и потом Пентти снова его спрашивал:
– Когда?
А Ванхатакки отвечал с натугой в голосе:
– Не знаю… Говорит, скоро.
– Дай бог.
И опять они сидели молча, только изредка крякали и сплевывали каждый в свою сторону, пока не угасала заря.
Но постепенно они перестали говорить о куске болота, потому что дождаться обещанного от Арви Сайтури было не так легко. И тогда они просто так сидели рядом и курили. Только изредка почерневший и высохший от работы Пентти Турунен говорил задумчиво:
– Н-да.
И Ванхатакки вполне соглашался с ним, повторяя своим натужным голосом:
– Да…
Но, видя, должно быть, что даже такой разговор не приносит им никакого толку, они скоро совсем перестали разговаривать и сходились только для того, чтобы молча посидеть рядом и выкурить свои трубки. И когда они сидели так на верхней ступеньке маленького крыльца Ванхатакки и смотрели прямо перед собой, то можно было подумать на первый взгляд, что сидят рядом два очень мудрых человека, проникающие своим взором бог знает в какие отдаленные пределы человеческой судьбы. А на самом деле никуда они не проникали, вперяя глаза только в свои собственные маленькие участки земли и видя от своего крыльца не далее усадьбы Арви Сайтури.
Я тоже напрасно ждал от Арви Сайтури земли и слишком поздно понял это, несмотря на свой большой ум. Только тогда я сообразил это, когда пришло мое время отбыть свой год в солдатах. Бездельничая в казарме города Корппила, я перебрал в памяти проведенные у Арви годы и вдруг спохватился, что работал у него все время бесплатно – за одну лишь одежду, пищу и крышу над головой. И там же я понял разницу между настоящей работой и ненастоящей.
Говорят, что жизнь солдата трудна. Нет, это сплошное безделье после работы у Арви Сайтури. У него я не тратил впустую ни одной минуты. Все они шли на дело. Даже идя на обед с покоса или пашни через его поля, и не просто шел, зевая по сторонам. Я нагибался, подбирал выглянувшие на поверхность земли мелкие камни и нес их к меже, я подправлял разваленные ветром копны сена, подбирал оброненные на жнивье колосья, подгребал мимоходом граблями у гумна разрытую курами груду мякины, колол мимоходом на дворе Арви дрова для кормовой кухни и даже подтаскивал туда с десяток ведер воды из колодца, если была в том нужда, мимоходом подбрасывал в конюшню сухой подстилки и сена на ночь, вычищал от мусора желоба для воды, мимоходом выкидывал навоз, мимоходом затаскивал со двора в сарай телегу, сенокосилку, плуг или борону, проверял хомуты и сбрую, нужные мне для очередной запряжки, мимоходом прокладывал зимой лопатой дорожки между хозяйственными постройками сквозь наметенные за ночь сугробы, мимоходом заносил в дом к большой хозяйской печи три охапки дров и тогда только садился за стол.
Все это и многое другое не считалось работой у Арви Сайтури. Он приучал делать это мимоходом, на пути к основной работе или на пути с работы. И все это надо было делать быстро, чтобы не отнимать времени у основной работы. Но и основная работа делалась быстро, и передышек на ней тоже не полагалось. Только лошади имели право на передышку. А когда я давал им передышку где-нибудь на пашне, то сам не пользовался этой передышкой. Сам я в это время проходил повторно по бороздам и поправлял руками плохо отваленные плугом пласты земли, попутно относя на межу вылезшие наружу мелкие камни, или же натирал куском свиного сала животы лошадей, чтобы их не так ели оводы и мухи, или приносил лошадям воды из болота.
Отдых у Арви Сайтури имел совсем иной вид, нежели его привыкли представлять люди. Если, например, полевые работы прерывал дождь, он говорил мне, как всегда, коротко и отрывисто, кидая по сторонам озабоченные взгляды сквозь щели своих глаз:
– Плохо. До вечера не прекратится. Придется сделать передышку. Отдохни пока в лесу. И Ахти возьми.
Это означало, что я брал топор и пилу и шел вместе с Ахти в лес, где мы валили под проливным дождем отмеченные самим Арви деревья для новых построек в его хозяйстве. Отдохнув таким образом до темноты, я на рассвете следующего дня приступал к прерванной этим отдыхом основной работе, то есть к жатве, косьбе, пахоте или копке картофеля.
Даже воскресный отдых он устраивал мне по-своему. Заботясь о том, чтобы я не провалялся весь день на боку, а провел его с пользой для своего здоровья, он говорил мне накануне:
– Ты завтра отдохни в саду у Муставаара. Отвезешь туда заодно две кадки. И лошадей не забудь.
Это означало, что на следующий день, пока он ездил на двуколке в церковь, я должен был взрыхлить лопатой землю вокруг молодых яблонь и ягодных кустарников, которые Арви выращивал у дачи русского помещика, потом подвезти к ним от коровника две кадки навозной жижи и вылить ее на их корни. Плату за этот молодой сад получал от Муставаара, конечно, сам Арви, а не я. Помимо того, я должен был в течение того же дня наведываться к лошадям, которые паслись на лугу, привязанные к небольшим кольям. Когда они выгрызали и вытаптывали траву вокруг своих кольев, я переводил их вместе с кольями на новые, нетронутые места. А для того чтобы и по ночам им не оставаться подолгу на выеденном месте, Арви предлагал мне ночевать на лугу, в одной компании с ними. И я ночевал. Это же помогало мне просыпаться до рассвета и раньше пригонять лошадей домой для запряжки их в телегу, борону, косилку или плуг.
Когда Арви затеял постройку нового скотного двора, то и эта работа стала для меня как бы отдыхом в промежутках между другими работами, захватывая также и воскресные дни. Для Ахти Ванхатакки она не была отдыхом, потому что он за нее ожидал получить кусок болота. Ради болота он тесал те бревна, что мы заготовили в лесу Арви и потом привезли. А я тесал и ворочал их ради отдыха от всякой другой работы. Так назвал это Арви, пожелавший расширить свое молочное хозяйство еще за два года до того, как в страну пришел застой. Плотников на этот раз он решил не приглашать и сам строил коровник вместе с нами, показывая нам пример быстроты и опыта, ибо он, как всегда, все знал и все умел. Два года подряд пользовался я у него таким видом отдыха в промежутке между работами, основными и промежуточными, составлявшими вместе с этим отдыхом восемнадцать и девятнадцать часов в каждом дне моей жизни. И, только сидя в казарме города Корппила, я почувствовал как следует, что это такое было – моя жизнь у Арви.
Что значила по сравнению с ней солдатская служба! Она была сплошным бездельем. Я толстел от нее, наливался румянцем и даже вырос на полтора сантиметра. Самым трудным солдаты считали зимнее ученье, когда нас разбивали в лесу на отделения и каждое отделение оставляли там на несколько суток наедине с молчаливыми деревьями иногда при двадцатиградусном морозе. Они не любили лесных учений за их трудность. Глупцы! Они не изведали того, что называлось у Арви Сайтури отдыхом. Даже отдыха у него не изведали, не говоря уже о том, что называлось у него работой. А для меня эти прогулки по морозу были таким же бездельем, как и сидение в казармах, как учение в летних лагерях, где мы купались, и загорали, и встречались с деревенскими девушками.
Что стоило мне сделать по снегу небольшой переход на лыжах, потом растянуться на снегу, щелкая затвором русской трехлинейной винтовки? Зато ночью мы отсиживались в снежных ямах у костра и ели жареную свинину с жареным хлебом, запивая их кофе или какао. А когда мы возвращались после этого в казарму, то отлеживались и отъедались в награду за это лесное безделье еще три дня. Что значила такая служба после жизни у Арви Сайтури? Она казалась отдыхом в санатории, а не службой. Нет, это неплохо было придумано, чтобы время от времени человек отдыхал и отъедался на казенных хлебах с короткими приятными прогулками по лесам и полям, особенно в такое время, когда страна все больше погружалась в застой и голод.
Самому Арви пришлось гораздо труднее моего в том же году. Не вышло у него дело с расширением молочного хозяйства. На покупку коров нужны были деньги. Но деньги были нужны также на черепицу и стекло к недостроенному коровнику. Помимо того, он задумал провести к своей усадьбе и даче Муставаара электрический свет от линии, которую оплатили деревни Метсякюля и Матин-Сауна. На это тоже нужны были деньги. Чтобы выкрутиться, он продал Линдблуму свои шерстечесальные машины. Но теперь цена машинам была уже не та, и он в добавление к ним продал все то, что относилось к его кожевенной мастерской. И все-таки ему удалось прикупить всего только шесть коров к своим прежним пяти коровам. Так успели подешеветь в Суоми деньги. Но и эти коровы оказались для него ненужными, потому что ни одна крупная молочная фирма не стала покупать у него ни масла, ни молока, ни сметаны. Они сами не знали, куда сбывать масло. Как-то так вдруг повернулась жизнь у народов, что у них не стало денег на покупку масла. И Арви проклял тот день, когда ему пришло в голову укрепить свое хозяйство приобретением лишних коров.
Коммунисты, конечно, были во всем виноваты. Так определил Арви. Пользуясь тем, что в хозяйстве страны образовался застой, они, по его мнению, мутили воду, призывая городских и сельских рабочих смелее бороться за свои права. Они уверяли, что застой в хозяйстве возник по вине тех правителей, которые сделали Суоми придатком капиталистических стран. Они призывали рабочих людей повернуть жизнь Суоми на иной лад. Они проникали в местные самоуправления, выступали по радио, печатали свою пропаганду в газетах и довели этим страну до того, что все в ней стало каким-то неустойчивым. Таким по крайней мере выглядело это в глазах Арви. Пора было вернуть ей прежнюю устойчивость. Этим занялись парни из Лапуа, которых поднял Вихтори Косола. Они прошли маршем до самого Хельсинки и выбрали там такое правительство, в которое не пустили ни одного коммуниста.
Арви Сайтури маршировал вместе с ними. А как же иначе? Он всегда был с теми, кто боролся против коммунистов и кто призывал к войне против Советской России. Он тоже видел в этом самый правильный выход из всех бед. В конце концов, кто, как не Россия, был виноват в хозяйственном застое, поразившем Суоми? Уже одно то, что она, прилегавшая к Суоми вплотную, не переживала никакого застоя, выглядело подозрительным и давало право желать ей за это самого сурового наказания. А при наказании вполне резонно было отхватить от нее кусок обременявшей ее земли, по возможности крупнее, и затем каким-то образом уделить от этого куска тем, кто вынужден был по вине России топтаться на своих сорока трех гектарах.
К тому времени, как я вернулся в Кивилааксо, они успели натворить в Суоми много интересных дел, эти парни из Лапуа и те, кто пошел за ними. Они избивали коммунистов и даже убивали их. В Алавеси они сожгли к черту народный дом, который рабочие лесопилки выстроили для себя с помощью своего профсоюза. Такие дома они уничтожали по всей стране, чтобы в них не заводилась коммунистическая пропаганда. Они прикрыли также в стране все организации и все газеты, от которых так или иначе пахло коммунистами, и сожгли все их типографии.
При этом им очень хотелось начать войну с коммунистической Россией, которая, как всегда, была виновата во всем плохом, что где-либо случалось на земле. Они не задавались вопросом, чем кончится такая война. Это их не касалось. Они знали, что на Западе всегда есть немало сил, которые только и ждут, чтобы кто-нибудь сцепился с Россией, готовые немедленно привалить к такому храбрецу со всей своей помощью. А наши ребята, разгромившие в Суоми коммунистов, очень хотели приобрести славу таких храбрецов. Для этого они задирали русских на сухопутных границах и морских. Финские самолеты кружили над русскими военными кораблями, нарочно снижаясь, чтобы их напугать. Финские военные катера проскакивали у них под самым носом, давая этим понять, что они хозяева залива. Даже финские купцы проходили мимо русских военных кораблей, не опуская иногда флага. А еще основательнее готовились тронуть Россию финские руководители из генерального штаба, собравшие у себя для этой цели русских офицеров царских времен.
Но коммунистическая Россия сделала вид, что не замечает наших задир, и войны не получилось. Зато внутри Суоми от всех этих громких дел получилось такое, что финские деньги пали в цене еще больше, а заграница стала бояться отпускать нам кредиты. Многие предприятия в городах закрылись, многие крестьяне в деревнях разорились, и страна наполнилась безработными людьми.
Возвращаясь в Кивилааксо, я вначале думал совсем распрощаться с Арви Сайтури, но, видя такое положение дел, решил остаться у него работать еще на некоторое время, однако дал ему понять, что на этот раз придется поговорить о плате. Он выслушал эти мои слова и стал вглядываться в меня с таким видом, как будто я стоял не прямо перед ним, а бог знает в каком отдалении, и как будто солнце мешало ему вглядываться в это отдаление, заставляя его щурить глаза и растягивать от напряжения рот. Вглядевшись в меня таким образом сколько ему было нужно, он сказал:
– Поговорить о плате? Вот как? О плате он заговорил? Хорошо. Получай плату. Пять марок в день. Еда твоя. Ночлег мой. И за ночлег с тебя две марки в день.
И, сказав это, он опять стал в меня вглядываться с таким видом, словно я находился от него бог весть на каком расстоянии. Я ответил ему:
– Три марки? Это мало. Кило хлеба стоит пять марок. Прибавить надо, хозяин.
Тогда он рассердился. А когда он сердился, голос его становился высоким, как у женщины. И этим высоким, крикливым голосом он сказал мне:
– Прибавить? А мне кто прибавит? Я продал чесальные машины втрое дешевле, чем они стоили мне. Кто возместит мне этот убыток? А коровы? Я купил их по четыреста марок за штуку, а продал по сто сорок. И только трех из них продал. Выгоднее зарыть их в землю, чем продавать по этой цене. Трех я зарезал на мясо, которое тоже некому продать. Народ стал нищим в Суоми из-за коммунистов. Может быть, и ты перекинулся к ним?
– Нет, я не перекинулся. Я только насчет платы…
– Насчет платы? Ни одной марки я тебе не дам. Работай за хлеб, как работал, и уже одно это будет королевской платой. Работница молила о такой плате, да я ее выгнал. И мальчика отправил в управление общины. Пусть сами кормят. И ты можешь убираться туда же. На лесопилку иди к своим коммунистам.
– Но она закрылась.
– Закрылась? А ты подожди, постой возле нее. Может быть, она опять откроется через несколько лет, когда мы разгромим Россию. Это она перехватила финские лесные рынки. А может, ты сам к рюссям убежишь? Беги. Они не зря научили тебя своему языку. Беги. Есть сейчас такие, кто к ним бежит. Но только не дальше границы. А там чекисты знают, что делать с бегущими к ним дураками. Беги.
Однако я никуда не побежал. Я остался у Арви Сайтури, не прося у него за свою работу никакой платы, – так страшно выглядело все то, что творилось в те годы в Суоми.
13
Но я не собираюсь говорить с вами об Арви Сайтури. На черта мне вплетать его имя в то, что я хочу вам поведать в самое близкое время. Довольно и того, что он запомнился мне одному. Еще два года протянул я у него после солдатской службы и только потом ушел. Хозяйственная жизнь Суоми в то время все еще пребывала в застое, и простой народ голодал, но, несмотря на это, я ушел от него к черту в конце концов.
Нужно иметь очень много мяса на костях, чтобы выдержать жизнь у Арви Сайтури, которая так богата отдыхом. Я высох от его отдыха, несмотря на то, что кормил он меня досыта солониной, картофелем и молоком. Я ни на что не мог пожаловаться у Арви, потому что не меньше меня работал он сам и ел не больше меня. Но когда Рикхард Муставаара встретил меня возле своей дачи, он сказал, протягивая руку:
– Э-э, ты что-то плохо вырос, приятель, и щеки подгуляли. Заездил тебя твой благодетель единоплеменный?
Сам он, конечно, не выглядел заезженным и рос, как видно, без всякой помехи. Когда я остановился перед ним, то мой лоб оказался на уровне его горла. Он взглянул на меня бегло сверху вниз и продолжал говорить, уже глядя поверх моей головы:
– Все вы так. Потрясаете кулаками и петушитесь, пока пребываете в благополучии. А в трудное время довольствуетесь поеданием друг друга. Вам ясно указывали выход – вызвать на драку большевиков. А вы – в кусты. На серьезные, мужские действия кишка тонка.
По тону его голоса можно было понять, что он чем-то недоволен. А недоволен он был неудачей, которая постигла их затею вызвать Советскую Россию на войну с Финляндией. Он ради этого и посетил Суоми, полагая, что настало время расквитаться с большевиками, от которых бежал его отец. Но, как видно, время это еще не настало. С той же надеждой он побывал летом 1929 года в Маньчжурии, где тоже кто-то пытался вызвать Советскую Россию на войну с помощью тогдашних правителей Нанкина и Мукдена. Но там Россия так ударила по забиякам, что больше они уже не рискнули лезть через ее границу.
В двух местах успел он потерпеть неудачу со своей попыткой вернуться в Россию прежним хозяином и вот стоял теперь передо мной, крупный и сильный, с выражением досады на красивом лице и с угрозой в глазах. За те годы, что мы с ним не виделись, они стали у него вдвое крупнее, эти глаза, и чернота в них тоже раздвинулась шире. Но тем вместительнее оказались они для той угрозы, которая затаилась теперь в их черноте. Брови над ними тоже приняли иные размеры, протянувшись от висков к переносице наподобие черных волосатых гусениц. Но иные размеры глаз, бровей и всего остального, что относилось к лицу, не нарушили его красоты, потому что сохранили между собой прежнюю соразмерность. Наоборот, сама красота его стала как бы крупнее и заметнее с увеличением размеров головы и лица. К тому же она была дополнена молодым цветом кожи и зачесанными назад черными волосами, лежавшими на его голове толстым и пышным слоем.
Только губы его как будто потеряли прежнюю четкость очертаний, раздавшись понемногу во все стороны, и когда он говорил, они двигались не только вверх и вниз, а еще зачем-то изгибались вправо и влево. Но они тоже были такого свежего цвета, что не портили его красоты, и любая девушка с радостью приняла бы их поцелуй. Это нетрудно было бы проверить, окажись обе старшие девочки Турунена дома. Но их не было дома. Нужда заставила их переселиться в Хельсинки, где они нашли себе работу в торговых магазинах Штокмана и Вульфа. Некоторые говорили, что трудные времена научили их там вести не совсем чистый образ жизни, но удивляться этому не приходилось.
Трудные времена изменили в людях очень многое. Если прежде лавку Линдблума в Алавеси можно было оставлять открытой и уйти, не боясь, что случайный покупатель поведет себя недостойно, то теперь нельзя было оставлять ее без надзора. Если прежде покупатель, не найдя в лавке продавца и сам отобрав нужный товар, оставлял на прилавке деньги, то теперь мог найтись такой покупатель, кто способен был не только забрать начисто весь лавочный товар, ничего за него не уплатив, но еще и прихватить с собой всю дневную выручку Линдблума.
Конечно, Линдблум едва ли был доволен таким усилением внимания к своей выручке. Его внутренние духовные устои не поддались давлению времени, и его собственный взгляд на свою денежную кассу не изменился. Иначе говоря, он предпочитал, чтобы она продолжала оставаться при его магазине и очищалась по мере наполнения им же самим. Такому постоянству в его воззрениях на этот счет, надо думать, содействовало то, что его собственный уклад жизни благодаря успешному умножению отцовского наследства мало изменился. По-прежнему в месяц раз пополнял он запасы товаров и продовольствия в своей лавке, привозя их из Виипури и других мест в кузове собственной грузовой машины. По-прежнему круглолицыми и румяными росли у него дети, Улла и Гуннар, которых он готовился отдать в шведский торговый институт в городе Турку.
Да, были даже тогда в Суоми кое-какие люди, которых застой и голод как будто нарочно обходили стороной. И к таким людям относился также Рикхард Муставаара, приехавший неведомо откуда к нам в Кивилааксо, чтобы проведать свою дачу. И они почему-то очень легко и быстро нащупывали друг друга среди остальных людей, низвергнутых в море беды и голода, а нащупав, держались друг друга, возвышаясь над этим морем.
Неизвестно, когда успел познакомиться с Линдблумом Рикхард Муставаара, но известно, что со мной он был знаком с детских времен. Однако мне он сказал при встрече всего две-три фразы, и то на русском языке, а ему сквозь дверцу легковой машины сказал гораздо больше, и притом по-шведски. Мне он сказал свои русские фразы, стоя передо мной прямо, и его грозный взор, едва скользнув по моему лицу, сразу же устремился поверх моей головы в какие-то иные дали, видные лишь ему одному. А во время разговора с господином Линдблумом, сидящим в легковой машине, его взор не стремился уйти в иные дали, вполне довольствуясь вежливым созерцанием пышного лица Линдблума и даже утратив на это время затаенную в глубине зрачков угрозу. И чтобы не утерять ненароком из поля зрения золотые очки Линдблума, Рикхард Муставаара находил возможным при разговоре с ним сквозь открытую дверцу машины слегка сгибать свой гордый корпус, облаченный в красивый темный костюм заграничного покроя, делающий его сверх меры стройным и плечистым. Зато в этой же машине он и уехал из Кивилааксо, не удостоив меня больше ни словом, ни взглядом. А я остался там, где был, чтобы продолжать выращивать его молодой сад, обносить забором и красить свежими красками его дачу, приносившую доход моему хозяину.
Мой хозяин тоже несколько возвышался среди моря людской беды, но ему это не очень легко давалось, и не будь он чист от долгов, коснулось бы и его разорение, как многих других. После неудачи с чесальными машинами и коровами его хозяйство два года не приносило ему никакого дохода. Выращенное для дополнительных коров сено только напрасно занимало сараи. Не имея сбыта для масла и сметаны, он в течение этих двух лет зарезал еще трех молочных коров, сохраняя на всякий случай молодняк. Свинарник его тоже опустел. Так странно сложились в те годы дела в нашей стране, что те, кто мог купить его масло и сало, не нуждались в них, а те, кто в них нуждался, не могли их купить.
Растратив некстати запасы своих денег на черепицу, стекло и электрический свет, Арви задумал на время избавиться от необходимости что-либо покупать. Но это же относилось и к хлебу, который он всегда считал выгоднее прикупать в виде муки, чем сеять, уделяя на своих полях основное место тому, что содействовало производству коровьего масла и свинины. А содействовали этому картофель, травы и турнепс. Однако, чтобы перейти на собственный хлеб, надо было купить семена и удобрения. А это опять-таки требовало денег. Не желая расставаться с мотоциклом, он продал еще одну корову, а попутно опустошил чулан с шерстяными клубками матери, отправив их целым возом Линдблуму.
Мать его повела себя как-то странно, когда вернулась из церкви и увидала опустевший чулан. Некоторое время она лежала поперек порога, испуская редкие стоны, то очень высоким голосом, то совсем низким – почти басом. Потом она приподнялась, увидела какой-то обрывок шерстяной нитки и стала сматывать его в комок. То же самое она сделала с двумя-тремя другими обрывками. Потом она поймала конец нитки у своего шерстяного чулка на ноге и не успокоилась, пока не смотала в клубок весь чулок. Когда Арви вернулся и застал ее за этим занятием, он стал ее успокаивать, уверяя, что скоро купит ей вдвое больше шерстяных клубков. Но это не помогло. В тот же день она смотала в клубок свой второй чулок.
Все это она делала молча. Она и прежде была не из разговорчивых, а теперь совсем умолкла. Пока Арви ее утешал и уговаривал, она сидела и слушала, но стоило ему уйти, как она принималась искать вязаные вещи и распускать их на нитки, чтобы тут же смотать в клубки. Жена Арви не могла справиться со старухой, а самому Арви некогда было все время находиться при ней. Спасая вязаные вещи от рук матери, он поместил ее в пристройке у кормовой кухни, по соседству со мной. Там прежде жила работница, а до работницы жили разные убогие старушки, которых мать Арви заставляла для себя прясть шерсть. Теперь она сама заняла их место. Арви запер ее в той комнате на замок и не оставил при ней никаких вязаных вещей.
Но и это не помогло. Старуха нашла себе другой вид занятий. Когда Арви вошел к ней на следующее утро, он увидел у нее на постели вместо простыни и наволочек аккуратно выложенные в ряд белые клубки. Сама она в это время уже потрошила одеяло, вытряхивая из него вату и разрывая материю на узкие полоски, пригодные для намотки в клубки. Арви накричал на нее с досады и пригрозил оставить ее постель без белья. Она выслушала его молча, только прикрыла руками клубки, боясь, чтобы он их опять у нее не похитил. А к вечеру она уже сидела на груде ваты, пуха и перьев и доматывала в клубки разорванные на полоски нижние наволочки и матрац. Еще через день она сидела на той же груде совсем голая. Вся ее одежда была смотана в клубки, аккуратно уложенные рядами на голых досках кровати.
Арви не выдержал такого зрелища и одел свою мать еще раз. Но на следующий день она опять сидела голая. Так и потекла дальше ее жизнь. Он одевал ее, а она перерабатывала одежду на клубки. Он пробовал добавлять к одежде разное тряпье, рассчитывая отвлечь этим ее внимание от одежды. Но у нее хватало времени, чтобы разделаться и с тряпьем и с одеждой. Он пробовал связывать ей руки, но это приводило к стонам и воплям. Тогда он достал у Линдблума кусок очень грубого холста, твердого, как парусина и велел своей жене сшить из него матрац, наволочку и платье. Жена сшила, старуху одели, а через два дня вся парусина, разделанная железными пальцами старухи на узенькие полоски, лежала в клубках.
Жена Арви боялась бывать у старухи, и пищу ей носил он сам. А в дни его отъезда заносить ей пищу и убирать ее комнату приходилось мне. При виде меня старуха первым долгом загораживала своим телом клубки, а потом успокаивалась и начинала интересоваться моей одеждой. И если я не успевал ее во-время оттолкнуть, то от моей одежды отлетали лоскутья, и сам я едва не падал на пол от ее рывков.