355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльмар Грин » Другой путь. Часть первая » Текст книги (страница 21)
Другой путь. Часть первая
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:38

Текст книги "Другой путь. Часть первая"


Автор книги: Эльмар Грин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)

Он еще некоторое время говорил в том же роде. А я молчал, с трудом вникая в русский язык и ожидая, чтобы он встал и ушел. О том, чтобы ударить его ножом, я больше уже не думал. Время для таких мыслей прошло. Никаких мыслей не было в моей голове, когда он сидел так, заняв собой половину моей комнаты и направив на меня в сумерках вечера свои две черные пропасти, способные меня поглотить без остатка. Я только ждал, чтобы он ушел. Не место было за этим столом ему, опоганившему мою жизнь и теперь несущему какую-то новую беду моей стране. А он вдруг прервал себя и сказал мне:

– Ну-с, так как же мы порешили? Пора ответить, я полагаю. Невежливо хозяину молчать перед гостем. Не заставляй меня ждать! Да или нет? Ну!

Он ударил своей тяжелой ладонью по краю стола и умолк, подавшись в мою сторону всем корпусом. На этот раз продолжать молчание было уже неудобно. Но сказать ему то, что я сказал Арви, у меня тоже не хватило духу. Поэтому я выдавил из себя такое:

– А насчет тех мечей? Как с ними потом? В починку?

О, я умел, когда надо, повернуть разговор в безопасную для себя сторону. Голова у меня недаром занимала свое место на плечах. Даже он поддался на мою хитрость и, забыв о своем требовании ко мне, сказал:

– Ха, «в починку»! Ты шутник, я вижу. Да будет ли что чинить, милый мой! Видишь ли, силы, с которыми нам предстоит схватка, настолько огромны, что жертвы превзойдут всякое представление человеческое. И гибель в этой схватке нескольких народов не будет иметь никакого значения для двух главных враждебных сил. Им самим придется, возможно, пожертвовать половиной своих собственных народов ради одержания победы. Но черт с ними, с народами! Они слишком расплодились на нашей тесной планете. Пусть гибнет все к чертям собачьим, лишь бы не оставалось оно без конца на мертвой точке. Довольно мне кланяться и заглядывать в глаза сильных, ожидая их благостыни! Довольно питаться подачками! Не для того я рожден, чтобы служить интересам других. Мне самому должны служить и кланяться! И пусть сотрется к черту с лица земли половина России вместе с ее окоммунистичившимся населением, но я еще приду туда и займу там подобающее мне место. Я не желаю, чтобы разобрали по кирпичу мой старый дом, построенный еще моим дедом, и пустили его на какие-то колхозные коровники. Я не желаю, чтобы моя земля стала дном озера ради того, чтобы какие-то их захудалые колхозы получили электрический свет. С каким наслаждением я уничтожил бы у них все! Любая созданная ими вещь враждебна мне, ибо одним своим появлением на их почве она отрицает мое существование. Каждый родившийся у них ребенок – мой непримиримый потенциальный враг. Все живое уничтожил бы я у них, вплоть до грудных детей. Когда я проберусь наконец в их проклятый лагерь, ни капли жалости не будет у меня в сердце. Я буду совершать зло на каждом шагу и совершать его с наслаждением. С наслаждением придушу кого-нибудь в глухом углу, подожгу лес, налью керосина в колодец, подпилю мост, подожгу скирду с хлебом, воткну корове в бок ржавый гвоздь, подобью камнем курицу. А когда будет наконец предоставлено право голоса всемогущей и всемилосерднейшей атомной бомбе, я постараюсь приложить к ней руки. И тогда держитесь вы, вздумавшие поставить меня вне жизни. Целые материки будут вздрагивать и приплясывать под моими ногами, когда мне дадут наконец в руки то, чем я смогу разносить по земле смерть и разрушение! О, когда же наконец я смогу вынести наружу тот огонь, который пожирает меня изнутри! О, трусливые, новоиспеченные вельможи мира, размягченные своей жалкой демократией! Вода у них в жилах вместо крови, монеты у них вместо глаз, ассигнации вместо мозгов. Но наступит время, и с ними тоже будет у меня разговор, как у равного с равным. И с вами еще поговорю, чухонское племя! За все свои унижения у каждого спрошу ответа, и тогда пощады не ждите никто!..

Он говорил так, и рот ходил у него ходуном на все четыре стороны. А я сидел и молчал. Что-то исходило от него такое, что стягивало мне руки, ноги и язык. Я понимал теперь, сидя на своей стороне стола, что и поклонам его нельзя верить. Даже они несли в себе угрозу. Я сидел, отгороженный от него столом, и не был уверен, что у меня станет силы выхватить нож, если он вздумает что-нибудь сделать со мной. Но он уже не видел меня. Вместо меня для него в комнате было пустое место. Он смотрел в какие-то иные пределы, изрыгая свои огненные слова, от которых мне становилось холодно.

Наконец он ударил кулаком по столу, задев при взмахе керосиновую лампу, висевшую над столом. Стеклянная лампа вылетела из своего проволочного гнезда, и стекла зазвенели на полу. Он встал и вышел, хлопнув дверью с такой силой, что едва не сдвинул с фундамента всю мою хижину.

29

И сразу стало тихо в моем доме после его ухода. Я прислушался, ожидая, что он вернется. Он мог вернуться, чтобы еще раз напомнить мне о завтрашнем дне. Но нет, он не вернулся. Тогда я встал и прошелся по комнате, давя сапогами стекла от лампы. В углу за печкой стоял топор. Он был старый, тяжелый, покрытый ржавчиной. Но топорище к нему сделал когда-то Илмари Мурто, и оно могло служить еще долгое время. Я подошел к столу, нацелился обухом на то место, где к нему прикасались руки Муставаара, и ударил. Конец доски обломался. Я ударил еще и еще. Обломались концы у других досок стола. Я воткнул топор в скамью, на которой он сидел, и она треснула вдоль. Я повторил удар, и скамья раскололась надвое. Вот какие вещи я мог проделывать в своем собственном доме.

Сжимая топор в руках, я покрутил головой туда и сюда, не придумав еще, как его использовать дальше. Можно было, конечно, поставить его на прежнее место и снова заняться теми мыслями, которые прервал Муставаара. Но у меня уже пропала охота к ним возвращаться. От одной мысли о возвращении к ним что-то невеселое подступало к моему горлу. Черт с ними, с мыслями! Не о чем было мне больше думать. И, не думая больше ни о чем, я снова обрушил свой топор на стол и скоро разбил его на куски, Потом я расколол вторую скамейку и остановился перед кроватью своих родителей. Простите меня, отец и мать! Я ударил по одной спинке кровати, ударил по другой. Я изрубил в куски кровать и матрац.

Я сшиб со стены полку. Какой-то конверт, засунутый между стеной и полкой, отвалился от стены и тоже упал на пол. Я поднял его. На нем стояло мое имя. Я вспомнил о русской метрике, оставленной мне приютом. Но что мне теперь было до этой метрики? Я засунул конверт в карман и ударил по рукомойнику, послав его за печку. Я ударил по старой, высохшей кадке для чистой воды, и ее доски и обручи рассыпались по всей комнате. Я ударил обухом по оконной раме, по одной, другой и третьей. И все они вылетели наружу вместе со стеклами.

Потом я сам вышел наружу, прихватив чемодан, и остановился возле подпорок. Они все еще добросовестно удерживали мой дом в стоячем положении. Я ударил обухом по одной и другой подпорке. Они отвалились в сторону. И сам я тоже поспешно отпрыгнул в сторону. Мой дом жалобно крякнул, застонал и накренился, увлекая за собой пристроенные сбоку дощатые сени. Одной частью он уперся в печь, не доведя своего падения до конца, а другая его часть сложилась и сплющилась, приникнув к чужой земле.

Что еще мне надо было сделать? Я повернулся лицом к озеру, на дне которого лежали кости моего отца, и, размахнувшись, послал туда его топор с топорищем Илмари. Вода булькнула, приняв мой подарок, и снова стало тихо в сумерках позднего вечера. Просунув палку в ручку чемодана, я вскинул его за спину и зашагал прочь из Кивилааксо по той стороне лощины, которая прилегала к землям Ууно и Оскари. Никто не видел меня, конечно, но, выйдя на дорогу, ведущую в Алавеси, я прошел по ней на всякий случай без остановки еще километра три, оставив позади себя перекресток дорог, соединяющих Метсякюля с Матин-Сауна. Только после этого я перешагнул придорожную канаву и присел отдохнуть в ольховнике.

Это было примерно то самое место у поворота дороги, где я когда-то в далеком детстве наблюдал проходившего мимо молодого Илмари. Я присел, поставив на землю тяжелый чемодан, и попробовал подумать о чем-нибудь. Но никакие думы не получались в моей умной голове. Я смотрел на песчаную дорогу, еще довольно хорошо видную в эту пору летней ночи, и еще раз попробовал вызвать в голове какие-нибудь мысли. А мыслей не было. Я даже постучал себя слегка кулаком по голове, чтобы как-то встряхнуть свои мозги. Но, должно быть, они слишком плотно слежались за последние дни, потому что даже встряска не помогла.

Да, вот я ушел из Кивилааксо, где родился. Я родился и жил там, а теперь ушел. Такая деревня есть в сердце Суоми: Кивилааксо. Это моя родная деревня. Так вот я ушел из нее. Ну и что же? Многие так уходят из своих родных мест. Но я совсем ушел оттуда на этот раз и, может быть, не вернусь никогда. Ну и что же? А кому ты там нужен, кроме Муставаара, который зато не нужен тебе? Да, это так. Но там была моя единственная точка на земле, и теперь я оторвался от нее совсем. Точка? А что толку в такой точке? У Ванхатакки более обширная точка, но даже в ней какой толк? Пусть у него мудрый вид, когда он сидит на своем крыльце с трубкой во рту рядом с Пентти, но видит он с этого крыльца не дальше своих двух гектаров, из которых половина – камень. И пусть он посмеялся над тобой, но что тебе в его смехе? Это плач, а не смех. И не тебе в обиду этот смех, а ему, ибо ты зато волен теперь шагать куда угодно, а его не пустит от себя его каменистая точка с куском болота, который он выпросил-таки наконец у Арви Сайтури. И когда придет к нему дряхлость, кто будет возле него, кто примет его последнее слово, кто закроет ему глаза? Не миновать ему богадельни в городе Корппила, которая не сулит, конечно, ничего хорошего никому.

Но умея вызвать в своей голове подходящие к случаю мысли, я уже взялся было за чемодан, чтобы тронуться дальше. Но в это время мимо меня по дороге прошли четыре незнакомых парня. Они очень быстро вышли из-за поворота дороги, держа путь в сторону Алавеси, только разговор между собой вели почему-то очень тихо, почти шепотом. Пройдя мимо меня, они словно бы вдруг растворились в полумраке ночи, – так внезапно оборвались их шаги и разговор.

И едва оборвались их шаги, как послышались другие. Это Антеро Хонкалинна появился из-за поворота дороги, направляясь в ту же сторону, что и те четверо. Вид у него был бодрый, и шаги звучали уверенно. Как видно, он успешно провел свою пропаганду со сбором подписей в Матин-Сауна. Впрочем, он и без того всегда шагал по жизни бодро и уверенно и не боялся самого черта. После смерти дяди и отца и русского Антона он оказался пока единственным коммунистом в Алавеси и всегда с такой смелостью отстаивал свои взгляды, что заставлял иногда призадуматься людей, очень далеких от коммунизма. Жизнь его проходила на виду у всех. Он был чист в своей жизни, и его нельзя было ни в чем упрекнуть. Он каждому смотрел прямо в глаза, этот Антеро, и, если перед ним оказывались глаза человека с черной душой, они отворачивались от его глаз, и человек этот с той поры делался его тайным врагом.

Он прошел мимо меня, бодро отбивая шаги по уплотненному песку дороги. И примерно на десятом шаге от меня кто-то сказал ему громко:

– Здорово, приятель!

Он ответил, не замедляя шага:

– Здорово, приятели!

Но в следующий миг шаги его прекратились, и он сказал с болью в голосе: «А-а!» – и с этим звуком как бы выдохнул весь воздух из своей груди.

Я спешно стал продираться сквозь ольховник, доставая нож. Но уже в то время, когда было сказано «Здорово, приятель», из-за поворота дороги выехал на велосипеде Юсси Мурто. Когда Антеро ответил тем четверым «Здорово, приятели», велосипед промелькнул мимо меня. А когда Антеро выдохнул свое «А-а» и упал, Юсси ужо был возле них, собиравшихся прикончить ножами упавшего.

Не издав ни звука, Юсси отбросил в сторону велосипед и прыгнул к ним. И, бог мой, что он с ними сделал! Я видел только, как его широкая спина в светлом пиджаке вклинилась между ними и как замелькали направо и налево его огромные руки. Треск пошел в придорожных кустах от врезавшихся туда тел: с такой силой он их раскидал, всех четверых, в разные стороны вместе с их ножами.

Один из них был брошен в мою сторону в тот момент, когда я выбежал на середину дороги. И он не просто упал на дорогу, а еще проехал по ней на животе метра два, выронив нож. Когда он вскочил на ноги, я двинул его рукояткой ножа по голове. Но он в ответ хватил меня кулаком по скуле и удрал с быстротой зайца. Должно быть, страх придал такую силу его кулаку. Перед моими глазами все заколыхалось и поплыло от его удара. А когда все опять установилось на свое место, Юсси уже успел поставить Антеро на ноги. Поставив его, он заглянул ему в лицо и отпустил, сказав сухо:

– Ах, это вы!

Тот ничего не ответил, придерживая ладонью затылок. Юсси спросил:

– Повредили вам что-нибудь?

Тот ответил:

– Нет, ничего.

– Но вас же ударили ножом.

– Ничего, ничего. Не беспокойтесь, пожалуйста.

Но, говоря так, он продолжал придерживать ладонью затылок. Когда я подошел к ним поближе, Юсси мельком взглянул на меня и опять перевел взгляд на Антеро, а потом сел на велосипед и поехал дальше, в сторону Алавеси, чтобы оттуда взять направление на город Корппила, где была его единственная родная кровь, успевшая, правда, когда-то в церкви Саммалвуори прибавить к своему красивому имени фамилию Турханен.

А я уехал от Алавеси на автобусе в противоположную сторону. Мне нечего было делать в Корппила и даже в самом Алавеси, хотя Антеро Хонкалинна и предложил мне поступить к ним на лесопилку. Но я сказал ему:

– Нет. С тобой страшно работать.

Он спросил:

– Почему?

– Потому что ты меня перетянешь в свою коммунистическую веру, и тогда меня тоже будут резать ножом. А Юсси Мурто не всегда сумеет подоспеть вовремя со своими железными кулаками.

Он засмеялся. Но досталось ему действительно крепко. Они целились ему ножом в мягкое место затылка, а попали в кость, и это спасло его. Мне пришлось открыть чемодан и пустить ему на повязку половину чистой нижней рубашки, прежде чем мы с ним продолжили свой путь в Алавеси. Посмеявшись, он сказал:

– Ничего. Перетерпишь как-нибудь. Ты тоже принадлежишь к рабочему классу, и судьба у тебя с нами общая. Таким, как ты, одиноким прямая дорога – к нам. Где найдешь семью дружнее? Находясь в ней, ты везде будешь дома. В любом уголке Суоми найдутся у тебя свои парни, готовые голову за тебя сложить. А держаться в стороне от нас – это все равно что идти мимо жизни.

Я промолчал, чтобы не сказать ему чего-нибудь обидного, но про себя подумал, что, пожалуй, обойдусь без его компании. Откуда он взялся такой, чтобы учить других? Давно ли он мальчишкой гонял по дороге палочкой железный обруч? Да и нельзя было так вот сразу кидаться на их учение, не проверив хорошенько, к чему оно может привести.

Он спросил, не состою ли я в обществе «Финляндия – Советский Союз» как человек, знающий русский язык. Но я только усмехнулся в ответ. А когда он попросил объяснить мою усмешку, я не сразу нашел, что ответить. Откуда мне было знать, почему я там не состою? Но, помня, что принято возражать в таких случаях, я сказал:

– Оно же ведет вашу линию, это общество.

– Нашу линию? А что это за наша линия?

– А ваша линия – это московская линия.

Он рассердился и сказал:

– Мы ведем свою линию, линию дружбы и мира, и если она совпадает с московской, тем лучше для этой линии.

Я спросил с насмешкой, просто так, чтобы до конца выдержать свое упорство:

– Линию дружбы и мира с рюссями?

И он ответил:

– Да, с русскими! И запомни на всякий случай: ни от чего другого мы бы так много не выиграли, как от дружбы с этим народом.

Вот он, второй Илмари, объявился. Только этот, пожалуй, был покрепче. И он, кажется, тверже знал, что надо делать для проведения своей линии, хотя сам едва шагнул за двадцать. Недаром на их лесопилке рабочие были сильнее своего хозяина.

Я ничего больше ему не сказал, и в Алавеси мы разошлись в разные стороны. Там я постоял немного на кладбище, где была зарыта моя мать, но уже не нашел ее могилы с маленьким, полусгнившим деревянным крестом. Теперь на том же месте была чья-то чужая могила с каменным надгробием, которая тоже успела зарасти травой и кустарником. Для меня ничего больше не оставалось на этом кладбище, и я осторожно покинул его среди ночной тишины, чтобы уехать в Ловизу, а оттуда – на Леппясаари к Хаапалайнену.

30

Ничего не изменилось у Хаапалайнена за эту неделю, но хорошего урожая он не ждал. В этих местах зачастили дожди, замедлившие созревание его ржи и овса. Зато травы получились хорошие. Это определило направление его хозяйства. Близость Хельсинки позволяла мечтать о ежедневной продаже молока. Дело было за хорошим стадом. В надежде на него Ээту затеял построить крупный коровник. Мы вместе с ним выламывали камни для нижней части коровника и свозили их на передке телеги к месту постройки. Дожди без конца обновляли травы на низинах острова, позволив коровам и овцам сытно пастись почти до ноября месяца. Но коровника для них к зиме не удалось построить.

А зимой выяснилось, что ни зерна, ни картофеля нам не хватит. Это надоумило хозяина приналечь на рыбную ловлю. Он окружил свой остров прорубями, и не было дня, чтобы на его крючки не попалась хотя бы одна рыбина. Своих старших детей он еще осенью поселил в Ловизе недалеко от школы, оплатив их содержание из ссуды. Младшая девочка еще не доросла до школы и оставалась дома. Она была единственная, кого поили дома молоком. Снятое молоко отдавалось телятам. А сливки и творог со сметаной уходили в Ловизу. Смущенный скудостью своего стола, Ээту как-то развел передо мной руками и сказал:

– Воля твоя. Удержать я тебя не смею. Суоми велика. Но сам понимаешь…

Я понимал, конечно, и не собирался его огорчать. Но я попробовал представить себя уходящим с острова в глубину Суоми среди холодной зимы, и стало мне почему-то невесело. Я махнул рукой и сказал:

– Э-э, мне не много надо. Я привык.

Он успокоился и задремал, подперев красным натруженным кулаком красную, обветренную непогодой щеку. А я напомнил ему еще раз:

– Не надо было уходить с перешейка. Жил бы сейчас в колхозе, и не пришлось бы тебе лишаться ночного сна.

Он проснулся, обдумал мои слова и ответил:

– Да, все может быть. А колхоз у нас неплохой мог получиться. Это ты правильно сказал. Ребята были ничего по соседству: Онни Хейсканен, Олави Вуори, Ниило Лаппалайнен. Все работящий и дружный народ. С ними дело можно было делать. С ними можно…

Он еще подремал немного в течение того времени, пока его кулак проползал по щеке снизу вверх, заставляя щеку заслонять глаза и задирая кверху мясистую верхнюю губу. Когда кулак сорвался со щеки, а губа хлопнулась на место, он проснулся, вспомнил, о чем шла речь, и сказал:

– Да, оно можно было и остаться, пожалуй. Уйти в лес со скарбом – и все. Кто бы стал искать? Не до того было. Плохо делают, что не спрашивают у людей, желают ли они покинуть родные места, когда государства выправляют свои границы. Наших немало там из тех, что в тридцатых годах отсюда бежали. А после войны к ним армяне переселились из Америки. Тоже, наверно, знали, что делают.

Он хотел еще раз пустить свой кулак в путешествие по щеке снизу вверх, но вспомнил, что хозяйка в Ловизе, куда она понесла по льду залива молоко, сметану и творог, и что это прибавило ему, помимо прочих дел, заботу о скотине. Вспомнив это, он принялся убирать со стола, а я отправился заниматься своей работой. Моя работа была все та же. Зимой я срубил ему маленькую ригу, чтобы не занимать больше сушкой снопов баню, и выровнял место для небольшого гумна. В ожидании весны я готовил для нового коровника деревянную верхнюю часть, подгонял стропила, сколачивал двери, тесал косяки, притолоки, строгал оконные рамы, а по вечерам ходил с хозяином проверять его проруби.

Весной он стал выезжать в залив на моторном боте, пропадая там иногда целыми ночами. Я так и не видел его никогда спящим иначе, как за столом, в ожидании еды или после нее. Ночью он ловил рыбу, а днем ковырял свою каменистую землю, готовя новые пашни и луга. Когда старшие дети прибыли на лето домой, он стал выезжать в море вместе с ними. С вечера они ставили сети, а утром отправлялись их выбирать. Рыбы в доме стало так много, что ее излишек пошел на рынки Ловизы и Хельсинки.

Кроме моторного бота, у Ээту Хаапалайнена была еще одна небольшая старая лодка. На ней и я выходил иногда в залив с младшей девочкой. Ээту брал нас на буксир и, протащив мимо островов, лежавших южнее его острова, отцеплял у открытого залива. Там он отправлялся к своим сетям, а я опускал в воду крючки с блеснами, мухами и червяками. Конечно, я не столько ловил, сколько развлекался, передвигаясь на веслах туда-сюда. Не ловля меня интересовала. Просто мне любопытно было видеть себя на краю Суоми. Вот она тут кончалась. Эти каменистые острова, прикрытые хвойной зеленью, были ее южным краем. А дальше шла вода, которая тоже частью принадлежала ей. Но по этой воде от нее можно было плыть, плыть, не, встречая преград, и оказаться в конце концов очень далеко от нее. Можно было совсем потерять ее из виду и даже очутиться в каких-то других краях, вроде России. И все это не вылезая из лодки. Это было любопытно: на финской земле сесть в лодку и, посидев немного в этой лодке, выйти из нее уже на какой-нибудь другой земле, вроде русской. Я даже усмехнулся про себя, представляя такую шутку. А девочка с удивлением на меня поглядывала.

Без нее все это выглядело еще любопытнее. Никто не отвлекал меня от моих мыслей, и я временами поворачивал свою лодку так, что видел перед собой только ширь залива и ни души, кроме себя. Это здорово получалось! У меня даже замирало сердце, когда я оказывался так лицом к лицу с этим открытым водным пространством. Где-то за ним в направлении юга таился другой мир, которого я не знал. О нем всегда рассказывали много страшного. Но там жили русские люди, а я знал, что такое русские люди. И старый Илмари Мурто их знал, и даже молодой, чистый сердцем, черноглазый Антеро Хонкалинна имел, кажется, о них такое же понятие. Они жили за этой водной гладью, по которой лодка могла бы скользить и скользить, не встречая препятствий, все дальше и дальше от Суоми, где я потерял теперь свою последнюю точку.

Да, это здорово получалось, когда перед моими глазами открывался этот неведомый для меня, новый путь. Я смотрел на него и смотрел, пока лодка не принимала другого положения. И тогда я опять видел перед собой моторный бот Ээту Хаапалайнена и каменистые кромки островов моей родной финской земли.

Так проводил я свои воскресные дни, не принося большой пользы хозяину. Самый крупный мой улов состоял из какой-нибудь полдюжины окуней и двух-трех лещей. Но когда день удлинился, я тоже стал выходить по вечерам и даже попробовал забрасывать отдельно небольшую старую сеть. Это поправило дело, и я стал привозить хозяйке иногда до десяти килограммов салаки. Мне хотелось быть как можно полезнее им, начавшим свою жизнь на пустом месте, и я работал с таким же старанием, как в свои самые глупые годы у Арви Сайтури.

Сразу с утра, еще до восхода солнца, я разводил цемент и принимался за укладку стен для коровника, занимаясь этим без передышки до завтрака и потом от завтрака до обеда и ужина. Очень крупные камни мне помогал вкатывать по доске на кромку стены сам хозяин. Зато когда ему на расчистке пашни попадался особенно трудный пень или слишком тяжелый камень, он звал меня. Когда застревала на сырой низине с возом кирпича или черепицы его лошадь, он звал меня. А когда дождь угрожал замочить разворошенное для просушки сено, я сам бежал с граблями на другой конец острова, не ожидая зова.

Я поставил ему на месте гумна временный дощатый навес на шести столбах и утрамбовал под ним ровным слоем глину для будущего тока. Я срубил ему новый луговой сарай для хранения сена в отдаленной части острова. Но не в том важность, что срубил, а в том, что я потратил на это многие светлые ночи, отпущенные мне богом для сна. Я помогал ему косить, если утро предвещало погожий день. Это дело само по себе опять-таки не такое уж стоящее, но отдавал я ему самое раннее время утра, когда имел еще право продолжать свой сон. И каждый раз в таких случаях я торопился махать косой, чтобы вовремя успеть к своей работе над коровником и навесом, но в то же время обкашивал каждый куст и каждый камень с таким старанием, будто делал это для себя.

Мне, конечно, труднее давалось теперь подобное напряжение сил. Но я ничего не просил у хозяина за свою двойную работу сверх трех тысяч марок, что причитались мне с него ежемесячно, помимо питания. А сам он, должно быть, не замечал моих стараний, потому что просто не успевал замечать. Но я не обижался, озабоченный лишь тем, чтобы помочь скорей подняться на ноги бедному, простодушному Ээту, который так и не мог определить, правильно или неправильно он поступил, уйдя с перешейка.

Я тоже не мог найти этому определения, но насчет русских мы с ним разговаривали часто, особенно после того, как он вспомнил, что сам повидал в своей жизни русских. Вспомнил он об этом как-то раз в бане, где мы только что вдоволь нахлестались вениками, лежа рядом на верхнем полке, в то время как хозяйка и дети мылись внизу. Должно быть, веник отогнал от него сонливость и прояснил память, иначе он, пожалуй, и не вспомнил бы о русских. А вспомнив, он сказал:

– Но не дай мне бог снова увидеться с теми, кого я повидал, потому что это грозило бы бедой. Любой из них убьет финна только за то, что он финн, и будет прав по всем человеческим законам.

Я не понял, почему он так думает, и сказал, как бы спрашивая:

– Вот как?

А он пояснил:

– Я о тех, что побывали в наших лагерях. Я видел их возле Кямяря и в других мостах. И скажу тебе, что мы счастливо отделались. За один только тот бесчеловечный способ, каким наши тюремщики умертвили сотни и тысячи их людей, они имели бы право растоптать в прах всю Суоми. Будь это другие, они непременно совершили бы это. А эти простили. Даже не верится, что они простили.

Мне почему-то стало невесело от его слов, и я сказал больше для того, чтобы успокоить себя:

– Да, они не умеют долго помнить зло.

Мы спустились вниз, а мальчик и старшая девочка наперегонки полезли на наше место, прося маму плеснуть водой на камни. Мама плеснула из ковшика, придерживая свободной рукой намыленные волосы. Заодно она и нам уделила внимание. И пока она дважды опрокидывала над каждым из нас шайку с чистой теплой водой, Ээту сказал:

– Дело не в том, чтобы помнить или не помнить зло, а в том, чтобы совершить над преступником справедливый суд. Когда совершается суд, злость и жалость отбрасываются. Действует голый закон. А совершать суд они способны. Это они доказали в Нюрнберге.

Мы вышли в предбанник и сели там на свои одежды, чтобы остыть и высохнуть. Он закурил сигарету, а я сказал:

– Но они должны понимать, что не весь финский народ виноват в этом. Надо же разбираться.

Он ответил:

– Попробуй заставь разбираться тех, кто чудом ушел живым из наших лагерей. Подойди к такому и скажи: «Я финн». Дальше он тебе и слова сказать не даст – сразу прихлопнет.

– Но как же так можно? Это же неверно. Мало сказать «финн» – какой финн?

– А вот попробуй объясни ему, верно это или неверно.

Такой невеселый разговор вели мы, сидя в предбаннике. Тем временем старшие дети уже отхлестали друг друга вениками и пробежали мимо нас, мокрые и распаренные, чтобы кинуться в воду залива. Потом вышли в предбанник, блестя намытой кожей, младшая девочка и мать. С темных волос матери струилась вода, сбегая вниз по ее материнскому телу. Она обтерла девочку полотенцем, одела ее в чистое платьице и отпустила посмотреть, как плавают старшие дети.

Пока она сама обтиралась и сушила волосы, я еще раз попробовал доказать Этту свое. Я сказал:

– Не может этого быть, чтобы люди не поняли, что нельзя возлагать вину на всех. Лагерями ведал не финский народ, а только военное командование. С него и ответ. Даже побывавшие в лагере должны это понять.

Я очень хотел, чтобы так оно и было, поэтому и стоял на своем. И женщина тоже поддержала мой довод.

Она сказала:

– Где это видано, чтобы целый народ был палачом? Даже глупому не придет в голову такое утверждать. А русских не назовешь глупыми. Я тоже видела их и сама не раз тайком передавала им хлеб, картошку и творог. Нет, эти люди поймут, от кого исходило к ним горе. Не умом, так сердцем поймут. И разве их правительство нас всех обвинило? Нет, оно назвало преступниками отдельных людей, которых и мы не хвалим.

Такое сказала в мою поддержку женщина. Она бы, может быть, еще что-нибудь выложила из своей теплой женской души, но в это время в предбанник вбежали старшие дети, принеся на своих загорелых, влажных телах прохладу залива. Они начали вытираться, одеваться, шалить и болтать, и нам уже стало не до разговоров.

Однако даже и эти ее слова оказали свое действие, не дав мне потерять интереса к простору залива. Не беда! Пусть разговор с хозяином прибавил мне тревоги, но все же этот любопытный, неизведанный путь оставался для меня открытым. Никто его у меня не отнимал. Другое дело – собирался ли я им воспользоваться? Кто это мог бы утверждать? Но просто любопытно было видеть: вот он, южный край финской земли, в которой не стало для меня места на закате моих дней; а вот расстилается открытый путь в другой мир, где тоже никто не обещал мне места в жизни, но, в конце концов, что я мог бы там потерять, если ничего не имел?

Скоро старшие дети начали выходить в залив на моторном боте без отца, освобождая его для других дел. Чтобы не зависеть от них в своих прогулках на лодке, я сшил себе небольшой парус из разных старых тряпок и стал отправляться на залив один. Конечно, он странно выглядел, мой парус, пестревший разными оттенками серого цвета, но видели его близко только с двух островов: Пиккусаари и Купписаари. Остальные острова оставались дальше по обе стороны от моего пути.

На Пиккусаари жила одна важная писательница с маленькой дочерью. В пасмурную погоду она ходила в шароварах и в блузке, прикрывая голову белой студенческой фуражкой, оставшейся от ее молодых лет. В солнечную погоду она ходила в одних трусах, становясь все темнее с каждым воскресеньем. А ее девочка скоро стала совсем как шоколадка.

Весь остров имел в поперечнике не более полусотни шагов. На нем виднелось всего около десятка деревьев и небольшое скопление кустарников. Среди них нашлось место для ее маленькой летней дачи и даже для огорода. Я так часто проезжал мимо, что стал приподнимать шляпу при виде ее. Но ей некогда было кивнуть мне в ответ. Она постоянно писала что-то очень важное в своих тетрадях, сидя на высоком скалистом берегу, а если и смотрела в мою сторону, то была, наверно, занята такими высокими мыслями, среди которых не находилось места для меня, ползущего мимо ее ног со своим грязным лоскутным парусом. Даже раздетая, она не спешила укрыться от меня, только прикрывала неторопливо ладонями свои загорелые груди, выжидая с высоты скалы, чтобы я отплыл подальше, а потом снова принималась писать что-то умное и возвышенное в свой блокнот, в котором я, конечно, не заслуживал быть упомянутым. Но все равно я продолжал приподнимать шляпу каждый раз при виде этой важной госпожи, довольствуясь тем, что мне в ответ махала пухлой темно-коричневой ручонкой ее девочка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю