Текст книги "Весенний шум"
Автор книги: Елена Серебровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Последнее письмо от него пришло дней десять назад. Пора было уже получить новое. Каково ему там, в снегах, под ледяным ветром, когда птицы падают замертво, и если не будешь упорно, непрерывно двигаться, то непременно обморозишься. А он лежит где-нибудь в сугробах, на берегу одного из бесчисленных финских озер… Лежит или ползет по снегу, встречаемый свистом пуль…
Маша взяла один из его блокнотов. Раскрыла наугад.
Страница была заполнена цифрами слева и короткими записями справа. Маша прочитала:
«1734 – кремнистый роговик с тонкими прослоями песчаника.
1735 – кварцит, подстилается основным туфом.
1736 – основной туф.
1737 – ороговикованный глинистый сланец, перекрывает кварцит».
Это были его геологические записи, сделанные в экспедиции, в них Маша ничего не понимала. Она перелистала несколько страниц блокнота и наткнулась на стихи. Ого, он не бросил школьных своих чудачеств! Тогда он сочинял напропалую, заполняя страницы многочисленных рукописных журналов микроскопического формата, выходивших в его классе. Это не прошло, оказывается. О чем он пишет тут, в стихах, сочиненных на одном из отрогов горы Облакетки?
Это скоро пройдет,
как всегда – окунешься в работу
И не станешь вздыхать
из-за двух неприветливых глаз.
Черт их знает, людей —
вот иные живут по расчету,
А клянутся в любви
каждый день,
а иной – каждый час.
Мы не ценим слова.
Мало слов, а в словах – мало смысла!
Говоришь полчаса,
а глядишь – ничего не сказал.
Нет, не могут слова
передать сокровенные мысли,
И с задачею этой
могут справиться только глаза.
Я не сдался ему,
мыслей каверзных водовороту,
Но взгрустнул я тогда,
да невесело мне и сейчас.
… Это скоро пройдет,
как всегда – окунешься в работу
И не станешь вздыхать
из-за двух неприветливых глаз.
Это Галкины глаза, Маша хорошо знает. Удивительно нечуткая девушка эта Галка Голикова. Упросил ее сфотографироваться вместе, так она надулась, рассердилась, такая и вышла на карточке. А он эту карточку у самого сердца держит.
Дальше блокнот был исписан сплошь, без полей, это были уже не стихи. Маша с интересом прочитала заголовок: «История Заводинского рудника». Чем только ни интересовался ее брат! Родился он на Украине, детство провел среди русских лесов, полей, на улицах большого, замечательного города. А сердце у него так велико, так просторно, что вместило и залитые солнцем таджикские селения, и склоны Памира, и Алтайские отроги. Все ему интересно, все он хочет знать, все любит.
«Больше ста лет назад, – читала Маша, – когда маралов на Бухтарме водилось больше, чем коров, в Заводинке жили еще первые Заводины. Пришли они на поселение в горы не по доброй воле, сослали их сюда за строптивый нрав. Забросил их Сашка первый на Алтай, чтоб не мутили они умы односельчан вольными словами. И зажили Заводины в Бухтарме, там, где она с ревом прорывается через отроги Облакетки. Отвоевали они у колючих кустов и полыни несколько десятков десятин и зажили, как дома. Лучшим охотником в то время был Герасим Заводин. Бил он и медведя, и лису, а больше всего пристрастился к маралам. Любил эту охоту, – как уйдет из дому, так не вернется без добычи.
Как-то летом застрял Герасим на Облакетке, загоняли его маралы. Оглянулся охотник и видит – солнце уже за самую Серебрянуху лезет. Дотемна домой не вернуться. Стал Герасим спускаться. Колючка высокая, за ноги цепляется, армяк рвет. Деревня вроде как и недалеко, да ноги что-то не идут. Много верст за день-то отмахали, а последняя верста хуже первых ста.
И заночевал Заводин в логу у ключа. Сломал сухую черемуху, развел костер, вроде как теплее стало. Огонь с дремотой дружит. Обнял Герасим ружьишко свое и заснул.
Проснулся он рано. Загас костер, и росы кругом много. Сыро, ветер холодный, и небо серое-серое, ни просвета на нем.
Повернулся Герасим к костру и обомлел: ни дать ни взять – свинец в патронах расплавился! Да как же меня мой порох не взорвал? Посмотрел на пояс – нет, на месте патроны. Двадцать заряженых, пять стреляных. А свинец-то расплавленный откуда? Лихорадочно стал Заводин разгребать костер. И нашел под ним камень. Стукнул его о другой, отломился кусок. И заблестел камень ярко-ярко, будто и не облака были на небе, а солнце.
Сломя голову кинулся Заводин домой. Как буря, влетел, даже Полкашка не узнал его и залаял, как на чужого. А Герасим схватил молоток да топор и был таков. Опять в свой лог убежал.
Через неделю заявил он в Горную контору новый рудник, свинцом богатый необычайно. Стал ждать ответа.
Сельчане стали завидовать Герасиму:
– Ну, теперь будешь попудные получать, заживешь на славу! – Уже вся деревня побывала на Заводинской жиле, хвалили руду: тяжелая, богатая, три четверти чистого свинца.
А Герасим не унялся, стал он следить, куда жила девается. Всю Облакетку облазил и опять свинец нашел. Опять в Горную контору помчался. Вторая жила помогла Герасиму: заявку на первую жилу уже успели забыть, вторая подтолкнула чиновников, и отправили они в Заводинку штейгеров. На сто пудов породы давала Заводинка четыре фунта серебра, а свинца – так просто без счета. Закипела работа на руднике, выросла Заводина.
Герасим каждый год приходил получать свои попудные. Платили ему по пятаку с пуда руды, а деньги эти были по тем временам большие. На другой день после получки Заводин являлся в деревню под мухой, в новом армяке, козловых сапогах, новой шапке и Плисовых штанах. Пил он без просыпу, а через месяц уже пропивал армяк, шапку, сапоги и надевал свои старые лохмотья, И бродил весь год по Заводинке, попрошайничал. Заходил он на рудник. Штейгера его любили, много дельного он им посоветовал: и как штольни вести, и как пласт разыскивать, посоветовал копать на восточном отроге Облакетки, там медь наружу выступала.
Прошли годы. Спился Герасим Заводин, забыли про него. Отгремела Турецкая война, ослабла Российская империя, и решил новый царь забросить Заводинку. Обрушилась шахта, заплыли водой штольни, и только желтели, как вывернутые внутренности, отвалы на склонах Облакетки. Ходили вокруг Заводинки купцы, хотели поднять дело, да нашла коса на камень: запретил омский губернатор русским людям инородцев на работу брать. Ненавидел он казахов и ойротов, а русских на Алтае мало было, никто на работу не шел. И забросили купцы безнадежное дело.
А рудник гремел. Знаменитый Гумбольдт нашел там какой-то особенный свинцовый блеск. В Европе знаменитый Розе исследовал эти минералы и доказал, что это не свинцовый блеск, а минералы совсем новые – алтаит и гессит. Больше нигде в мире не встречали таких минералов. Все академии, университеты, все музеи мира пополняли свои коллекции заводинской рудой. Во всех горных институтах говорили о Заводинке, и только русскому царю не было никакого дела до рудника.
И вот пришли наши времена. Группа геологов Зыряновского рудника приехала на Заводинку по приглашению полевой партии, работавшей в районе Облакетки и снова наткнувшейся на богатую полосчатую руду. Грустные штольни, заплывшие песком, истекали белой водой. На камни ручья осаждались хлопья цинкового гидрата.
Все в один голос одобрили заключение о руднике, которое должно было быть послано в Москву. Советские люди возвращали Заводинку к жизни».
Маша отодвинула блокнот в сторону. Перед ней раскрылась еще одна сторона внутренней жизни ее брата. Дома он так мало рассказывал! Может, он станет писателем. Профессия геолога дает ему возможность сталкиваться с очень разными людьми, наблюдать жизнь и притом не со стороны, а с позиции ее участника. Хоть бы только поскорее закончилась эта война! Хоть бы он уцелел, этот дорогой парень с горячим сердцем и с большой, чистой совестью.
* * *
В Машину палату привезли раненого финна. Пленный? Нет, это был перебежчик. Комиссар госпиталя рассказывал сестре, что финн этот сам перешел к ним, был не согласен с этой войной. Но переходя, он задел спрятанную в снегу проволоку, соединенную с миной, – белофинны начинили такими минами все леса, все берега многочисленных озер, – и осколок мины перебил ему берцовую кость. Наши вынесли его осторожно и отправили в госпиталь.
Комиссар не сказал о финне ничего определенного, кроме того, что перебежчик назвал себя лесником. Чей лесник: государственный служащий или помещичий слуга? Маша поглядывала на руки раненого финна, они казались ей слишком белыми и нежными, без мозолей. Лесник ли? Как узнать? Неизвестно. Пока человека лечили, как и всех своих.
Финн лежал целые дни молча, не улыбаясь, но что же странного, – он тяжело ранен, не до улыбок. Маше пришлось менять ему нижнее белье, ей помогала санитарка. Бережно, осторожно двигались женские руки – перед ними был человек, которому требовалась помощь. Человек – главная ценность на земле, человек всего дороже, и если даже раненый оказался бы не перебежчиком, а просто пленным, все равно, сейчас он имел право на помощь, на сострадание. Это был человек с продырявленным телом, с перебитой костью, – и ему помогали выздороветь.
Хуже нет, как носить в душе невысказанное подозрение! Во всяком случае, Машу это мучало. Если бы она знала финский язык, она заговорила бы с ним и поняла бы, кто он. Русского финн не знал. Маша смотрела на незнакомца доброжелательно, она хотела расположить его к себе, но он оставался непроницаемым. Во взгляде его нельзя было уловить даже любопытства, он весь был сосредоточен в себе, он все время напряженно думал о чем-то.
Наступила ночь. Постепенно уснули все, лежавшие в палате, все, кроме финна. Он лежал неподвижно, чуть прищурив светлые глаза. Наверно, хотел тоже заснуть, да не мог. Наверно, рана болела, доктор при обходе сказал, что ранение у него тяжелое, лежать будет долго.
Ночью некоторые санитарки уходили в коридор или на кухню, норовили прилечь, отдохнуть немного, пока в палатах тихо. Дежурство длилось сутки, а за сутки устать нехитро. Уставала и Маша. Но так как она никогда не забывала, что Сева на фронте, где-нибудь в снегу, начеку, может, под обстрелом, то, сравнивая свое положение с Севиным, она не могла позволить себе еще и спать улечься где-нибудь в укромном уголке. И так несправедливо – одному жизнью рисковать, мерзнуть на сорокаградусном морозе, а другому сидеть в тепле и холе. Ведь они были товарищами с Севой, и из товарищеской солидарности она не ложилась спать, не сходила с поста. Конечно, Сева никогда не смог бы проверить, как оно было, но в отношениях верных товарищей ложь просто исключена. Самый строгий судья всегда был тут, при себе – это была своя собственная, комсомольская совесть.
К ночи голова тяжелеет, она сама клонится набок, и человек невольно «клюет носом». Чтобы выглядеть не слишком смешно, Маша уселась на стул боком и положила голову на спинку стула. Жесткая деревянная спинка больно терла о скулу, и заснуть в таком положении было трудно. Легкая дремота не могла перейти в крепкий сон, потому что сидеть было неудобно.
Маша сидела шагах в десяти от раненого финна. Прошел час или два, время ползло очень медленно – не отдых и не работа. В палате стояла тишина, тихо посапывали спящие люди, Машин слух невольно становился обостренным.
И вдруг раненый финн запел. Он запел очень тихо, совсем тихонько. Маша даже не подозревала, что можно петь так тихо и все-таки слышно. Он пел какую-то песню на финском языке, мотив был простой, однообразный. Похоже, народная песня, чем-то она смахивает на наши деревенские песни.
Он пел, не шевелясь, и Маша слушала его, сидя тоже неподвижно. Она не понимала слов, но заунывный напев рисовал ее мысленному взору избушку в лесу, окруженную огромными деревьями и круглыми валунами. Ветки высоких деревьев раскачиваются от ветра, из этого и получается музыка.
Песня кончилась. Финн полежал с минуту молча. Он взглянул в сторону Маши, она заметила это из-под руки, которой прикрыла свое лицо, опершись на спинку стула. Наверно, она казалась спящей, – он запел снова. Новая песня была побыстрее в темпе, но она тоже не походила на марш или модные романсы. Она тоже рассказывала о лесе, только весеннем лесе, когда ручейки торопятся, обгоняя друг дружку, сбегают со всех косогоров, огибают холмы, спешат в овраги.
Маша слушала. Скучает человек по своей земле. Скучает, вот и запел, чтобы легче стало. Тихо запел, как мышка, еле слышно. Хорошо, если так. А если это обманувший всех враг, если он из тех, кто целился в Севу?
Сидеть неподвижно она больше не могла. Сейчас она внезапно встанет и подойдет к нему. Дверь в коридор открыта, оттуда падает свет, и лицо финна видно достаточно хорошо. Она взглянет на него дружелюбно, чтобы не испугать, взглянет и спросит глазами: какой он человек? Ей очень надо понять его, не может она ходить с камнем на сердце. Руки-то у него мягкие… Это не ее дело, как будто, но так уж она воспитана жизнью, не может быть равнодушной ни к чему. Во всё вмешивается, всё хочет понять сама.
Финн окончил свою вторую песню – и Маша возникла перед ним, поднялась со стула и остановилась напротив его кровати. Взглянула с любопытством, спрятала улыбку в уголках рта, взглянула и ждала. Она смотрела очень требовательно на лежащего перед ней человека, она явно задавала вопрос.
Это было неожиданно. По щекам финна прошла какая-то тень, словно он сжал челюсти, принимая вызов. Но он, наверно, ожидал упрека в нарушении тишины, он оглянулся на соседние койки и указал ей глазами, что все спят. Он хотел, Наверно, рассердиться за то, что ему помешали, за ним подсмотрели, словно за человеком, который вынул из бумажника фотографию любимой и хотел полюбоваться ею наедине. Но, видно, все-таки Маша смотрела на него не зло, а может, она напомнила ему одну из финских женщин, из односельчанок, потому что народы не так уж резко отличаются друг от друга по наружности, и русские похожи на финнов, как и финны на русских. Так или иначе, но раненый отчего-то подобрел и неожиданно слегка улыбнулся ей, примирительно улыбнулся. Не мог он быть врагом, не так бы он выглядел! И от этой мысли Маша вздохнула облегченно, «Ладно, пой себе дальше» – сказала она ему глазами и отошла на свое место.
С тех пор раненый финн «оттаял». Комиссар присылал ему наши газеты и книжки на финском языке, сидел возле него с переводчиком, разговаривал, расспрашивал. И если комиссара не было неделю, финн сам просил жестами дежурную сестру принести ему свежие газеты.
Сева не писал уже целый месяц. Маша то и дело заходила в комсомольский комитет его института, расспрашивала, какие новости. Однажды ей показали маленькую многотиражную газету института с фотографией Севы и рассказом об успехах его подразделения. Рассказ был очень короткий, всего семь строчек, Сева был упомянут в числе других, но это были свежие новости! Маша выпросила газету и принесла домой показать родителям.
* * *
И вот вдруг – война окончена! Всё – больше не льется кровь, мины не вспарывают животы, люди не обмораживают ног и рук! Маша позвонила в Севин институт и узнала: батальон лыжников-добровольцев будут встречать завтра на Марсовом поле. Приходи и ты ровно в полдень!
Она не шла, бежала вниз с Кировского моста, бежала навстречу огромной массе ребят в овчинных полушубках, с яркими гвоздиками из крашеной стружки, воткнутыми в дула винтовок и автоматов. Они стояли как-то группами, по ротам, что ли, а вокруг то плясали, то замирали от счастья какие-то штатские люди, девушки, женщины, мужчины. Одного богатыря в белом полушубке окружили три женщины, и каждая старалась прикоснуться к нему, погладить его плечо, грудь, руки, удостовериться, что цел и невредим.
– Третья рота… Вы не знаете, где третья рота? – спрашивала Маша каждого встречного. Ребята в полушубках почему-то отворачивались в стороны к своим собеседникам, а потом отвечали как-то не очень любезно: «Не знаем».
Маша бегала вдоль Марсова поля, найти третью роту было очень трудно. Наконец какой-то комвзвода указал ей, куда пройти. Она прибавила шагу.
– Вон третья рота, – женщина в сером пуховом платке повела глазами на маленькую кучку людей, стоявших возле музея Ленина. – Иди, голубка, может и найдешь…
Все закружилось перед Машиными глазами. Как это – «может»? В кучке людей она едва разобрала три широкие спины в белых полушубках. Так мало! Где же остальные? И который тут Сева?
Трое стояли лицом к Маше, Севы среди них не было. Четвертый обнимал за плечо чужую плачущую женщину. Он был невысокого роста.
Севы нет! Где Сева? Не может быть! Она не смела допустить мысль об утрате. Но острая тоска коснулась ее сердца, и Маша едва сдержалась, чтобы не крикнуть от боли. Нет, этого не может быть, это свыше сил человеческих. Надо искать, надо спросить кого-нибудь.
– Лоза, где Лоза, Всеволод Лоза? – спросила она на ходу одного из ребят.
– Лоза? – парень задумался, не догадываясь, как он мучает этим Машу. Потом повернулся к мосту и ука зал глазами на спину удалявшегося бойца в полушубке. Боец вел с собой под руку плачущую женщину.
Разве это Сева? Маша побежала вдогонку. Он, он! Кинулась к брату, обняла за плечо, всхлипнула.
– Здравствуй, сестренка, – сказал Сева, не отпуская от себя плачущую старушку. – Видишь, не все вернулись из нашей роты. Горе у людей. Надо проводить, это мамаша моего товарища…
И они пошли втроем через мост, поддерживая под руки трясущуюся женщину с заплаканным лицом. Ветер выбивал из-под платка седоватую прядь, женщина горбилась, лицо ее кривилось как-то обидчиво, а губы повторяли бессмысленно: «Юрочка… Юрочка… Юрочка…»
Нельзя бесконечно плакать даже по своему близкому, а тем более, по человеку чужому. Эгоизм радости взял вверх, и Маша не противилась этому, – в доме все ликовали! Сева сидел среди своих близких в пропитанной потом гимнастерке. Он был загорелый, несмотря на то, что зима еще не миновала, постоянно щурился, – прежде у него не было этой привычки. Он ничего не рассказывал о себе, зато подробно о ребятах и о, судьбе своей третьей роты. В ней не было потерь вплоть до последних дней, когда роту послали на подкрепление на один тяжелый участок возле Выборга… Несколько ребят лежат в госпиталях, а многие никогда не вернутся.
* * *
«Неужели и теперь Галка Голикова будет по-прежнему такой нечуткой? – думала Маша, разглядывая вернувшегося брата. – Такие парни на дороге не валяются…»
Она ощутила нараставшее раздражение против Галки. И вдруг сообразила: это что-то вроде ревности! Надо поставить себя на место Галки и тогда посмотреть, как бы поступила сама Маша. А если она просто не любит Севу, как Маша Осю? За что тогда нападать на нее? Может, она просто очень честный человек, не хочет обнадеживать… Не у всех же одинаковая натура. Если Маша активна по природе, то другая, девушка может чувствовать всё совсем по-другому, может просто сама не знать, любит ли она кого-нибудь или еще нет… Чувство должно вызреть, определиться. Может, Галка дорожит своей свободой, ее еще не забрало так, чтобы она забыла обо всем на свете… Она учится, она хочет сначала на ноги встать, она, может, сама боится влюбиться в Севу, вот и держится на расстоянии… Притом она видит, что Севе живется неплохо, о нем заботятся в семье, его любят… К ее женской доброте никто еще пока не взывает.
Когда шумная орава Севиных друзей ворвалась в квартиру, когда начались рассказы, и хохот, и разговоры о лыжных соревнованиях и альпинистских походах, Маша поняла: Галка просто еще ребенок. В Севе она видит товарища, а больше ей ничего и не надо.
Сева думал иначе. Он был и доволен и недоволен тем, как встретила его Галка после такой разлуки. Доволен потому, что встреча произошла при ребятах, а Галка всегда вела себя так, что каждый видел: они – товарищи по учебе, просто хорошие товарищи, очень верные друзья – и всё. Пищи для сплетен не возникало. Недоволен был Сева потому, что вернувшись домой из-под огня, из мира смертельной опасности, он не был еще столь благоразумен и сдержан, чтобы скрыть совсем свои чувства, и от Галки он ждал большей непосредственности, большего тепла. Неужели нельзя было вот так разбежаться с порога и обнять его на мгновение, на секунду, разве он не заслужил? Он мерз в финских снегах, полз по льду озер, осторожно перерезал проволочки, прикрепленные к минам, — и все время вспоминал именно ее, эту девушку с таким независимым взглядом, со светлыми волосами, валиком уложенными вокруг милой головы.
Вся недлинная история их знакомства стояла перед его глазами. Простая история, похожая на многие другие. Это не была «любовь с первого взгляда», совсем нет! Галка и прежде бегала по коридорам института, сидела на некоторых лекциях в одном с ним зале, но тогда она не была заметна.
Все началось со студенческой альпиниады. Трудно забыть то свежее, яркое от солнца, громкое от шума быстробегущей реки утро у ледника Дых-Су, утро первого восхождения, первого выхода в горы, в снега, в опасность! Дежурный долго бегал по палаткам, тормошил ребят и упрашивал подыматься, – опьяненные горным воздухом, ребята только отмахивались от него, переворачиваясь на другой бок, чтобы тут же заснуть. Кончилось тем, что Виктор Крохалев, студент старшего курса, начальник альпиниады, в свитере, украшенном значком альпиниста второй ступени, выбежал из своей палатки и, набрав вдоволь воздуха, гаркнул:
– Альпиниада, подъем!
И сразу все палатки зашевелились, как живые. Одевались и умывались, что называется, бегом. Все с нетерпением ждали линейки: что будет в приказе? Кто пойдет на первовосхождение?
Дежурный зачитал приказ: в числе других были названы фамилии Лозы и Голиковой. Сева ликовал, он сильно волновался, опасаясь, что нынче его могут еще не включить. Галка тоже обрадовалась так, словно только сегодня узнала о своем назначении. На самом деле именно она, как секретарь альпиниады, еще вчера вечером писала этот приказ.
Пятеро альпинистов во главе с Виктором Крохалевым на прощание помахали ледорубами оставшимся в лагере и скрылись за поворотом морены. Галка была единственной девушкой в группе. Вела она себя, как настоящий парень, делала все, как и ребята, рубила в морене яму, чтобы набрать воды, разводила костер. В походе все были навьючены одинаково, и никто не посмел предложить Галке понести часть ее груза – она бы смертельно обиделась.
Когда проходили вдоль одной из каменных отвесных стен, случилось непредвиденное. Галка взглянула вверх и вдруг так рванула к себе веревку, что Сева, шедший впереди ее, резко попятился назад и чуть не грохнулся. В ту же секунду он увидел, как прямо перед его носом пролетел огромный серый камень. Камень сорвался откуда-то сверху, он катился с большой скоростью, он мог бы убить человека, попавшегося на пути.
Галка спасла Севу, это он понял не сразу. Она поступила бы так же, будь на месте Севы любой другой человек. Но в данном случае она спасла жизнь именно Севе, и он был не такой дуб, чтобы не заметить этого.
В лагере не хватало спальных мешков, и Сева дрожал под одним одеялом. Он стал нарочно засиживаться у костра. Однажды, прощаясь с ребятами, он бросил:
– Пойду к себе, мерзнуть.
– Зачем мерзнуть? – просто возразила Галка. – Зайди к нам, я дам тебе пальто. Оно у меня всё равно лишнее.
– Я пошутил, – смутился Сева, но Галка настояла.
Спать под Галкиным пальто стало много теплее.
Вышло так, что возвращались они в Ленинград вместе: Галка, Сева и еще один парень. Попали в одно купе, всю дорогу играли в домино, причем Галка все время их обставляла. Еще в Невинномысской, после пересадки, Сева обнаружил, что у него осталось полтора рубля всех денег. Приятель сообщил по секрету то же самое о себе, и они решили потерпеть, растянуть на всю дорогу печенье, сгущенное молоко и рыбные консервы, прихваченные из лагеря. Но от Галкиных глаз ничего не скрылось, в Ростове она позвала ребят обедать.
Они долго отказывались, уверяя, что у них с собой много еды, что нет настроения обедать, и, наверное, мясо в Ростове скверное… Галка потребовала их рюкзаки для контроля, парни в ужасе уцепились за пустые свои рюкзаки и обозвали Галку диктатором. Но обедать в Ростове им все-таки пришлось. И не только в Ростове, но и в Харькове, и еще кое-где по пути. Сева понял, что девчонки устроены, вероятно, совершеннее ребят: выезжают из дому с одинаковыми ресурсами, а глядишь – в конце поездки выглядят куда солиднее и богаче. А парни в со тый раз недоверчиво перечитывают надпись на наклейке от сгущенки: «Содержимое эквивалентно 1200 граммам цельного молока и 180 граммам сахару»… Эквивалентно… Пол-литром молока напьешься и сыт, а тут хоть всю банку уплети, все равно в брюхе пусто.
На вокзале они простились, и Сева поехал к родным на дачу. Он принял здравое решение – оставшееся время вести растительный образ жизни и ни о чем не думать. Но пороху хватило ненадолго.
На даче, куда он приехал вечерним пригородным поездом, было чертовски скучно. Соседи-дачники казались ему никчемными, пустыми людьми: они не читали газет по три дня и не горевали об этом. Каждое утро Сева ловил себя на том, что силится принять тесовый потолок дачи за потолок вагона. Как за последнее средство, он ухватился за футбол, заявив матери: «Футбол – моя личная жизнь».
Футбольное поле было расположено, как назло, рядом со станцией. В голову лезли непрошеные мысли о том, что до Ленинграда ехать всего полтора часа.
Ребята играли вяло. Вместо вратарей стоял случайный народ. Сева выбрал ворота, в которые больше били. Первый удар пошел прямо в руки. Сева нарочно выбросил мяч в ноги противнику, но тот удивительно долго заносил ногу, и мяч перешел к беку. Длительное, скучное безделье. Опять атака, но мимо ворот. И снова мимо.
Сева стал выбегать. Он оставлял ворота открытыми по пять минут. Нет! Никто не попадал даже в пустые ворота. Редкие, слабые удары, ни одного броска, ни одного прорыва.
В это время в шум игры ворвался гудок паровоза. Как это прежде Сева не замечал всей красоты этого зву ка! Звук нарастал, потом над лесом взвился белый дым и, наконец, из сосен выполз зеленый дачный поезд.
– Я бегу! – торопливо бросил Сева беку. – Надо билет купить.
Бек растерянно поглядел ему вслед: смылся, А как хорошо держал!
Теперь, вернувшись с войны, Сева особенно остро чувствовал необходимость встретиться с Галкой без свидетелей, наговориться вдоволь, поведать ей о таком, чего не рассказываешь ни матери, ни даже сестре. Галка постоянно занималась в библиотеке, – Сева отправился туда. Он не забывал и о том, что догнать пропущенное в учебе будет не так-то легко.
Когда он шел по заполненному читальному залу, он увидел со спины Галку Голикову, склонившуюся над книжкой. Читать ей мешал какой-то долговязый парень в пуловере с молнией. Он стоял над ней, как монумент, и повторял вполголоса:
– Значит, завтра в Малом оперном. Ты не забудешь? В Малом, а не в Мариинке. Пожалуйста.
Сева повернулся и вышел. Хотелось собраться с мыслями, понять, что происходит. Тип в пуловере вышел за ним.
Сева спускался с лестницы, когда долговязый обогнал его и подошел к телефону-автомату. Он оглянулся на лестницу – там не было никого, кроме незнакомого ему Севы.
– Киска? Это я. Ты одна? Я приеду на часик, можно? Только зайду в Норд, я получил за одну халтурку… Твой любимый, ореховый, неужели я не знаю! Пока.
Он повесил трубку и вышел, как-то развязно выбрасывая ноги то вправо, то влево, то вправо, то влево…
Сева весь вечер ходил по городу, не находя себе места. Неужели Галка попадает в ловушку? Как предостеречь ее? Если сказать ей прямо о случайно подслушанном разговоре, она может заподозрить его в умысле, в желании очернить соперника. Сева не такое ничтожество, чтобы действовать так мелко. И поверит ли она в его бескорыстие? Корысть есть, но это не забота о своем успехе, это желание спасти ее, дурочку, от неверного шага, от самообольщения. Как далеко зашло у них? И почему только на него всегда валятся всякие напасти? Он всегда так смущается с Галкой, так мнется, а этот хлыщ – его по походке сразу видно – вправо, влево, точно карты мечет!
Сева равнодушно двигался мимо ресторанов и кино, мимо ярких витрин кафе. Ему даже в мысли не приходило забыться, отвлечься, он жаждал действия, а не забвения, действия, вмешательства в ход событий. Завтра он придет в общежитие часам к шести. Она, наверно, станет собираться в театр, и тогда он всё скажет ей. Пусть думает, что хочет. При всем ее уме она еще глупый ребенок, и он обязан вступиться за нее. Обязан, как бы это ни сказалось на их отношениях.
Сева постучал в комнату Галки. Девушки сказали, что Галка придет минут через пятнадцать. Одна из них гладила, они не пригласили Севу посидеть, возможно, собирались переодеваться. Он решил ждать ее у моста, но на всякий случай оставил короткую записку, чтобы она его дождалась, если придет с другой стороны.
Сева прислонился к перилам моста. Вон идет девушка в коричневом пальто – она или не она? Нет, не она, Галка ходит быстрее.
– Севка, ты что тут делаешь?
Это Виктор Крохалев. Как всегда, подтянутый, аккуратный. Вид у него просто праздничный. Что ему ответить? Ждет ответа, может, даже догадывается. Наконец повторяет свой вопрос.
– Что ты тут делаешь?
– Ничего, астрономией занимаюсь. Звезды больно занятные.
– Что ты треплешься, на небе тучи! Ждешь кого-нибудь?
Как будто он, Сева, сам не видит, что на небе тучи!
– Жду, конечно. Тебя жду, чтоб ты меня в кино сводил…
Она или не она там на мосту? Нет, не она! Дошел уже, такую тетку принял за Галку…
Виктор мнется. Разговор какой-то идиотский… Проходил бы лучше Виктор, куда направился.
– В кино я, наверное, не смогу идти, – бормочет Виктор. – Сейчас я к Галке зайду, может, пойдем вместе?
«На черта я тебе нужен и на черта мы оба нужны сейчас ей! – думает Сева. – А, впрочем, надо идти, а то он мою записку увидит. Зачем только я написал!»
Они идут в общежитие вместе. Вот и тридцать седьмая комната. Девушки оглядывают их с улыбкой. Говорят, что Галка скоро придет.
Сева незаметно берет со стола свою записку, рвет на кусочки и прячет в карман. Девушки лукаво поглядывают на него, они предчувствуют развлечение: слишком уж спокоен Сева и по-показному весел Виктор.
В коридоре – быстрые шаги. Это Галка, она не ходит, а летает.
Галка вошла. Так и есть, Виктор уже ждет, надо извиниться, могла бы прийти и раньше. И вдруг она замечает увальня Севу. Теперь придется отказываться. Хотя что плохого, если он узнает, что они с Виктором идут в филармонию? И все-таки неудобно. Нет, она откажется, придумает что-нибудь. Севка, наверно, хочет просто побродить, они не доспорили прошлый раз. Но Виктор полезет в бутылку, она же ему обещала сама.