Текст книги "Весенний шум"
Автор книги: Елена Серебровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Елена Павловна Серебровская
Весенний шум
Светлой памяти брата Юрия посвящает эту книгу автор
– Ты сошла с ума. Ты не должна так поступать.
– Но ведь он уже существует…
– Это неизвестно никому, кроме тебя. Для остальных его нет и не должно быть. Еще не поздно.
– Как это нет! Он уже со мной. Конечно, он пока беззащитен, но я постою за него.
– Мария, ты не думаешь, что делаешь! Ты потом локти кусать будешь, да поздно. Ты дура, имей мужество сознаться в этом.
С этими словами Люся откинула одеяло и села, спустив ноги с маленького диванчика, на котором обычно спала. В зимней ночной темноте четко выделялись надетая на ночь для тепла белая в широкую черную полоску футболка и босые ноги. Маша не могла рассмотреть Люсиного лица, но угадывала его выражение: Люся злится, негодует, тонкие крылышки ноздрей приподнимаются, брови сведены в одну недобрую линию. Злится она потому, что любит ее, Машу, и боится за ее судьбу.
– Ольга, пойми (в серьезные минуты Маша всегда называла Люсю ее полным именем): это не случайность… Он сам… захотел этого. За это я так люблю его, хоть он и не очень хороший и кое в чем не разбирается. Понимаешь, в одну из таких минут, ну, когда… в общем, он сам однажды посмотрел на меня так особенно и гово рит: «у такой женщины будет чудесный ребенок. Ты должна давать жизнь новым людям». Понимаешь, его никто не заставлял это говорить, я уже и так была в его власти. И если так говорит мужчина, сам, добровольно, то это… это и есть любовь.
И она счастливо закрыла глаза, откинувшись на подушку. Но Люся не дала ей забыться:
– Он предлагал тебе жениться? Нет. Как он называет тебя при своих друзьях? Машенька? Только и всего. Ты у него не первая и не последняя. Что тебе стоит, отделайся и успокойся. Это не так уж и страшно.
– Но что же дальше? – спросила Маша. – Во-первых, ты даже не даешь себе отчета, что новый человек уже пришел, возник, значит мы выносим приговор: жить ему или умереть. Будет новый человек, похожий на него и на меня вместе, и попробуй разлучи нас в нашем ребенке! Не разлучишь, никогда, уже не разлучишь. Навек.
И вдруг она заплакала, уткнувшись лицом в подушку.
Люся посмотрела на нее так зло, словно хотела сказать: «Оттого ты и плачешь, что знаешь: и вовсе не навек. И жить вы будете порознь». Но она ничего не сказала. Маша рыдала, уткнувшись в подушку, и все же Люсе было боязно: не проснулись бы в соседней комнате мальчики. Уже за полночь, но разве Маша уснет! Жалко ее. Попалась…
Люся перебежала на постель Маши и натянула на себя край одеяла. Она гладила волнистые растрепанные волосы подруги, и постепенно Маша перестала дрожать, успокоилась. Потом она села на постелей, благодарно пожав Люсину руку:
– Знаешь, у него слова какие-то особенные. Обнимет и говорит: «Люби меня, люби!» Разве это бывает просто так?
Люся ответила не сразу. В ней снова закипела досада. Обыкновенные слова «люби меня», ну что в них особенного? Не пора ли перестать валять дурака в девятнадцать лет? Скажешь ей правду, еще разревется снова. А надо говорить безжалостно, иначе Маша сделает непоправимую ошибку.
– Или я буду говорить прямо, или совсем ничего говорить не стану, – сказала Люся.
– Конечно, прямо.
– Ты не понимаешь простых вещей. Мужчины – это как противники в бою, кто кого. Кто хитрее, кто умнее. Даже в песне поют: «Чем крепче нервы, тем ближе цель».
– Он говорил мне, что любит, и сама вижу. Что же, расписку брать? – вызывающе спросила Маша.
– Они все говорят. Нельзя тебе иметь ребенка. Подумай, ребенок без отца! А твоим отцу с матерью приятно? В таком приличном доме и вдруг – такое…
– Я уеду.
– А университет?
– На заочное перейду. Буду учительствовать где-нибудь в деревне. Я справлюсь и без него.
– Сошла с ума. Ломать всю жизнь – и из-за чего? Из-за собственной глупости.
– Но как же не верить, Люся, как же не верить людям? – спросила Маша с отчаянием: – Вечно подозревать, вечно быть настороже… Неужели все – негодяи? Этого не может быть. Ведь наше общество новое, и люди новые.
– Быстро они у тебя новыми становятся. Наверно, лет двести пройдет, пока подлости не станет. Знаешь, какие пережитки живучие!
– Неправда! В университете из наших мальчишек большинство честные и порядочные в этих вопросах. И некоторые за мной бегают, ты знаешь. Но я не влюбилась ни в кого из них, что поделаешь! А разве можно выйти замуж без любви? Один раз живу на земле, и вдруг стану кривить душой и лгать – ради чего? Ради материальных выгод? Так я и без них не пропаду. Ради внешнего приличия? Но мы же ценим не поверхность, а существо. Плевали мы на сплетников!
– Ох, не спеши плеваться. С людьми жить будешь, не забывай.
– А что я сделала плохого? Я же никого не обманула, мне стыдиться нечего.
– В последний раз говорю тебе, Мария: не надо тебе ребенка. Если вы сойдетесь окончательно, успеешь приобрести потомство. А сейчас нельзя. Нельзя и нельзя.
Маша тихо засмеялась:
– Я узнала это… То самое, о чем стихи сочиняют, – нет, в словах это не расскажешь. Я не сержусь на тебя, ты любя уговариваешь, но ты не понимаешь: во мне теперь две жизни. Никогда я не была такой сильной, как сейчас.
– А отчего ж ты плакала только что? От силы? Безрассудная!
– Потому что мне плохо без моего любимого.
– Как только он узнает, сразу бросит тебя.
– Он не может бросить. Вчера он спрашивал меня, какой цвет мне нравится. Он собирается менять обои в своей квартире. И еще он звал меня пойти в мебельный магазин.
– А ты?
– У меня же сессия. Некогда.
– Надо было пойти. Ты сама ничего не делаешь, чтобы закрепить его за собой.
– Какие страшные слова: закрепить… Цепи наложить. Любит – и сам закрепится, а не любит – и цепи не помогут.
– Мне и жалко тебя, и удивительно, как ты не боишься, – растягивая слова, сказала Люся. – Но все равно, иметь ребенка в такой обстановке тебе незачем. Спокойной ночи, уже третий час. Вот просплю и в техникум опоздаю.
Она перешла на свой диванчик, натянула одеяло до самого подбородка и тотчас уснула.
Тикали стенные часы. Сладко посапывал во сне младший братишка – перегородка между комнатами была тонкая.
А Маша уснуть не могла. Вся ее короткая жизнь пробегала перед мысленным взором, каждый ее шаг в царство взрослых, в мир уже не подростков и ребятишек, а в непонятный, знакомый только по книгам мир мужчин и женщин, мир доселе неизвестных опасностей и неожиданностей, мир, законы которого она знала пока так плохо.
Временами жизнь казалась ей сплошным наслаждением. Все, что приходилось делать, она делала охотно, со вкусом, и даже «со смаком», как говорила про нее Люся. Ела Маша так аппетитно, что соседка приводила своего капризного сына кушать вместе с Машей. «Хоть бы научился у нее», – вздыхала соседка, с завистью глядя, как быстро и охотно Маша, а вслед за ней и братишки расправлялись с любой едой.
Маша часто пела что-нибудь себе под нос – и пела тоже ото всей души. Она любила мыться в бане, любила жесткое прикосновение намыленной мочалки, теплый душ… Она легко и быстро засыпала в положенный час и спала крепко. Поутру неприятное чувство от того, что кто-то будил, насильственно вмешивался в ее покой, быстро сменялось радостным ощущением возврата в жизнь, в свет, в действие.
Все у нее было удовольствием. Иногда, сама удивляясь этому, она пыталась поспорить с собой. Ну, какое же удовольствие, например, в мытье грязных калош под краном? Что приятного в этом занятии? Но струйки воды сбегали по калоше мягко и красиво, черный лак резины ярко блестел. И наконец, неприятное занятие хорошо тем, что его приятно окончить и порадоваться тому, что грязные калоши уже вымыты, что больше их мыть не надо…
И вот, вспоминая этой ночью свою короткую жизнь, начало своей юности, она задумалась, – задумалась и загрустила.
* * *
Жизнь…
Зноем дышит луг, заросший кукушкиными слезками и смолкой, травинки звенят, касаясь друг друга, такие сухие. Солнце завладело землей и небом, оно швыряется горстями золотых зайчиков, оно шлепает горячими ладонями по Машиным голым рукам, по спине, по маковке. Маша бредет опушкою леса. За спиной лубяная плетенка, полная грибов, – ох, и устала ходить… Прячась в тени деревьев, добралась до реки, сбросила плетенку, платье, белье…
Вода! Ледяные брызги, успокоительные, освежающие объятия воды, – хорошо плыть по тихой реке, точными толчками ног продвигая легкое тело сквозь упругую толщу воды… Словно и не весишь ничего, и сердцу хорошо от этих ритмических, повторяющихся усилий, похожих на медленное тикание часов: раз – и дальше плыву раз – и опять…
Вечно бы так дышать, смеяться, легко и без остановки лететь вперед!
Жизнь – наслаждение. Жизнь богата и разнообразна и наслаждения ее неисчислимы. Главное среди них – борьба, преодоление препятствий.
Наверно, даже в старости, к шестидесяти годам, когда она станет седой бабушкой в очках, не забудется ей единоборство с первой машиной, отданной ей во власть, – с маленьким токарным станком. И – победа в этом единоборстве, потому что, помучив ее изрядно, он-таки принял, признал ее власть, бросил свои капризы и фокусы. Он подчинился девчонке в красном платочке, ее не очень сильным рукам.
Токарная мастерская фабзавуча помещалась в одном из корпусов завода точного машиностроения, на втором этаже. «Косы подбери», – сказал ей инструктор, когда она вошла в мастерскую. Куда подобрать? Зачем? Она не понимала. Косынка туго охватывала виски и уши, а косы болтались где-то по сторонам.
В мастерской стоял гул, слышались хлопки, шлепанье. От каждого станка к потолку тянулась петля ремня, скользившего вверху по трансмиссиям. Фабзайчатам выделили старые-престарые станки, не имевшие самостоятельных моторов. В обеденный перерыв инструктор останавливал их разом, выключая рубильник.
«Косы подбери!» Она поняла это, когда, кокетливо тряхнув головой, задела косой скользящий по шкиву ремень и резко отдернулась в сторону. Станок не обещал ничего хорошего, он запросто мог изувечить. А ведь она пришла сюда, чтобы научиться изготовлять на нем полезные, нужные вещи…
Косы она не только подобрала – она срезала их на другой же день, чем повергла в уныние одного отчаянно-веселого паренька по прозвищу Соловей, сиречь Николая Соловьева, как он значился в списке.
Да, она пришла стриженая, вид ее изменился из-за этого непослушного станка, – а он все стоял, как ни в чем не бывало, шлепая по шкиву своим залатанным ремнем. Пока что покорялась она, а не он.
На этой «первобытной» машине инструктор показал ей всё – оба суппорта, шпинделя, набор шестеренок. Он закрепил резец и велел снять первую стружку с черного металлического стерженька. «Сталь не бери, возьми чугун, он мягкий», – сказал инструктор. Это было удивительно. Это ломало все понятия. Чугун мягкий? Ничего себе! Ударь таким мягким человека – сразу же упадет. Мягкий хлеб, мягкая глина, но чугун…
Но вот резец острым концом вошел в кусочек железа – оно было заметно тверже чугуна. Когда же Маша зажала в центрах стальную палочку, резец ковырнул ее разок-другой и тотчас затупился. «Для стали возьмешь другой резец, – сказал инструктор, – и затачивать научись хорошенько».
Толстый томище Оглоблина, разнообразные тоненькие брошюрки по токарному делу… Она измерила свой станок со всех сторон и вычертила его на куске ватмана. Она высчитала все варианты скорости, какие можно было дать, по-разному комбинируя шестерни. Наконец, она устроила станку «банный день», вычистила всю грязь, смазала, где надо, машинным маслом, выскребла пол у основания станины…
Станок заблестел, засиял, как лакированный, а она стояла, чумазая, руки по локоть в грязи; в волосах, торчащих из-под платка, запуталась тоненькая, как пружинка, стальная стружка. Станок словно бы говорил ей: «Вот я чистенький, а ты вся замурзанная… Чья взяла?» Но Маша побежала в умывальную, натерла руки жидким черным мылом противного запаха, чисто обмыла их и вытерла ветошью. Она вышла сдать смену другой девочке и счастливо улыбнулась, когда инструктор похвалил за чистоту и порядок.
С каждым днем станок все меньше угрожал, все реже огрызался неожиданным содроганием или рывком. Но это ровно ничего не значило – ведь она не выточила на нем еще ни одной кому-нибудь нужной детали.
Кронциркуль, пальмер, измерительные плитки… С фабзайчат требовали высокий класс точности, ведь работали они в стенах завода точного машиностроения. Две сотых миллиметра – эта точность была обычной. Маша мучилась и терзалась немало, пока научилась вытачивать деталь с крошечным походом, допуском, чтобы потом снять его при помощи шлифовки.
– Лишнее сняла, никуда не годится деталь, – критически замечал инструктор.
– Да он неустойчивый, – жаловалась она, показывая инструктору на станок.
– Ну и что ж. А ты на таком выучись. Вон у Соловьева такой же, а точность всегда выше твоей.
Она старалась, станок сопротивлялся. Она посмеивалась упрямо, спокойно сжимала суппорт и даже напевала тихонько песенку из кинофильма, «Встречный»:
Страна встает со славою?
Навстречу дня!
Ремни шумели как летний проливной дождь, и даже за соседним станком у Кольки Соловьева не было слышно, как она пела.
Казалось, станочек сдался. Но он только прикинулся добрым, он готовил ей большую неприятность.
Всем ученикам роздали крупные болты, на которых следовало нарезать квадратную резьбу, чтобы болт стал похожим на большой винт. В первый раз резец прошел свой путь точно и уверенно. Во второй он уже изменил своей трассе, скосил ее. С каждым следующим проходом резца болт приобретал все менее определенную форму.
Подошел инструктор. Он посмотрел, молча остановил станок и сказал:
– Ты же запорола резьбу.
Он вынул болт из центров и проволокой прикрепил его на черной доске брака, чтоб все видели. А внизу кнопками пришпилил бумажку с надписью «М. Лоза».
Чертов станок стоял как ни в чем не бывало, будто это и не он противно дрожал, сбивая резьбу. Жалкой почувствовала себя Маша, жалкой и несчастной. Она пришла на завод с такими хорошими намерениями. Неужто не суждено ей овладеть простой профессией токаря по металлу? Сколько их, токарей, на одном этом заводе! Сотни, и все это обыкновенные люди в лоснящихся от машинного масла спецовках. Но они могут нарезать эту квадратную резьбу, а она не может. Ей государство не доверит куска железа, а им доверит, – вот в чем разница. Может, у нее не получается потому, что и родители ее не рабочие, мать – учительница, отец – ботаник?
В общем, все было очень плохо. На бюро коллектива комсомола ее ругали, решили забрать у нее книжку ударника. Утром, подходя к заводу, она с опаской косилась на «кладбище лодырей»: только бы сюда не попасть! «Кладбище» было огорожено железной решеточкой. Там стояли три маленьких фанерных гроба с черными лентами, на которых были написаны имена злостных прогульщиков, лодырей и бракоделов. Кто мог долго выдержать такое! Отчаянные пьяницы ныли в завкоме, как провинившиеся младенцы, выклянчивая право убраться вон с «кладбища». Говорят, «на миру и смерть красна»; можно добавить, что зато позор при всем честном народе – в тысячу раз тяжелей.
Маша не отчаялась. Она стала практиковаться в перерыв. Когда все уходили завтракать, она тихо включала рубильник и под шелест ремней и трансмиссий возилась над станком. Ничего, у нее имелся кое-какой характер, и она твердо решила подчинить себе станок. И подчинила.
Нет, наслаждение она испытала не только тогда, когда первые десятки совершенно одинаковых кругленьких железных деталей были приняты без единого упрека. В самой борьбе за освоение этой профессии было немало удовольствия. А когда она добилась, своего, когда с помощью инструктора укрепила станок попрочнее на фундаменте, когда научилась делать на нем все, что захочешь, когда побывала в токарных цехах завода, – она вдруг увидела свой станочек совсем другими глазами. Был он маленький, щупленький, беспомощный и смотрел на нее как-то жалобно, словно подмаргивал и взывал о помощи. Словно просил: «приложи свои умные руки, дай мне пожить еще. Выбросят меня на свалку, а с тобой я еще посуществую, еще принесу пользу».
Но высшее наслаждение Маша испытала позже.
Завод стал осваивать производство печатных машин, которые до сих пор ввозились из Америки и Германии. Об этих машинах говорили на заводе не только инженеры и конструкторы, но и каждый рабочий, каждый фабзайчонок. Веселый Соловей всегда мрачнел, рассуждая о направляющей линейке, по которой скользят буквы: как ее рассчитать, заразу? Действительно, главный инженер завода рассчитывал ее уже давно, ему и внеплановый отпуск предоставили, он и в санатории имел отдельную комнату, а линейка не давалась.
Но все понимали, что надо освободиться от иностранной зависимости, и верили: линейка получится. Все повторяли кировские слова, сказанные какому-то сомневающемуся инженеру еще накануне выпуска первых путиловских тракторов: «технически невозможно, а коммунистически возможно».
И линейка получилась. Чтобы испробовать еще не законченную конструкцию, надо было где-то растапливать свинец для букв, а необходимого для этого котла еще не изготовили. Его, было, отлили на одном из соседних заводов, но после охлаждения обнаружилась трещина и котел забраковали. Короче говоря, первый свинец плавили чуть ли не на примусе, бог знает в чем, – не терпелось попробовать, как оно получится.
А получилось здорово. Получилась блестящая пластинка с целой фразой. Секретарь заводского комитета комсомола взял ее себе на память – она лежала у него на чернильном приборе, как самородный слиток, и некоторым посетителям, в знак особого расположения, разрешалось, макнув ребром в мягкую подушечку с краской для печати, оттиснуть на бумаге на память: «Первый советский линотип».
Когда конструкторы разработали чертежи деталей, а технологи – технологию производства, начались жаркие дни для заводского комсомола. Первые два линотипа были новинкой во всех отношениях. Изготовление деталей к ним было делом трудоемким, не очень-то выгодным в смысле зарплаты, непривычным, и комсомол взял шефство над линотипами. Каждую деталь из цеха в цех, от одной операции до другой сопровождала комсомольская путевка. Комсомольцы следили, чтобы нигде не затерло, чтобы никто не задержал, чтобы никто не напортил. Комсомольские посты стояли на всем пути прохождения деталей, во всех сменах, и дело от этого шло веселей, живей.
А фабзавуч? С двумя ребятами из комсомольского бюро Маша пошла к руководителю заводской комсомолии. Но стоило ей заикнуться, что и они, фабзайчата, хотят участвовать в создании новых советских линотипов, как секретарь комитета сказал: «А вы в честь этого подымите успеваемость, ликвидируйте неуды и вообще наладьте дела с теорией и практикой…»
Нет, никто не возражал против борьбы за успеваемость, но за это боролись и прежде, и без линотипов. Маша и ребята из бюро коллектива заговорили все хором, сразу. Из этой хоровой декламации можно было понять одно: фабзайчатам до смерти хочется участвовать в производстве линотипа.
Секретарь комитета сам был еще достаточно молод, чтобы понять, откуда берется этот пыл и раж. Он попробовал отговорить ребят, ссылаясь на особую сложность задания и на то, что лишняя суетня только помешает делу. Но никто не собирался отступать. И когда, изнемогая от спора, Маша бросила своим сверстникам: «Пошли в партийный комитет!», то в ответ раздался голос секретаря заводского комитета комсомола: «Пошли!» И они все вместе ввалились в комнату секретаря парткома, до которой по узенькому коридорчику было не так и далеко – всего шагов восемь.
Желание ребят уважили: всю мелочь вроде шайб и гаек для первых линотипов должен был изготовить фабзавуч. Итак…
С того дня Маша выросла в собственных глазах. И она участвует, и ее доля… Каково будет проклятому международному капиталу, когда до него дойдет, что мы сами умеем строить эту хитрющую машину? Сбережем советскую валюту! И докажем, что мы не безграмотные мужики в лаптишках, какими нас кое-кто изображает!
Конечно, ее-то доля была очень маленькая. Сначала, вытачивая шайбы, она мечтала как-нибудь их пометить, чтобы узнать, пойдет ли ее изделие в ход. Но участвовать в создании линотипа хотели все. Маше стало стыдно: никто не собирался метить свои детали, все радовались, что фабзайчат вообще допустили до участия в этом великом деле. Речь шла не о персональной славе. Шайб и другой мелочи наготовили много больше, чем требовалось, основная масса этих деталей осталась дожидаться серийного выпуска линотипов. Но фабзайчата участвовали!
В Доме культуры состоялась районная комсомольская конференция. В светлом, широком фойе на досках, обтянутых кумачом, сверкали изделия завода медицинских инструментов, красовался пестрый трикотаж фабрики «Красное знамя». Посреди фойе стояло несколько станков. Много народу собрал вокруг себя диковинный станок линотип, за которым наборщик сидел, словно за пишущей машинкой, и набирал текст, не пачкая рук. Каждый мог прочитать на белой табличке, что в изготовлении станка участвовали также комсомольцы заводского фабзавуча.
Маша прошлась мимо станка раз двадцать, ее все тянуло туда. Она видела восторг комсомольцев других предприятий, и голова у нее кружилась от удовольствия: наконец-то и она дожила до счастливой минуты!
И еще было дело, которое доставляло ей много удовольствия. Это были занятия по ликбезу.
Нет, на заводе уже не осталось неграмотных. Последних неграмотных «ликвидировали», то есть обучили грамоте, еще в конце двадцатых годов. Но на заводе и сейчас встречались люди, читавшие неуверенно, по складам, и умевшие только кое-как расписаться. Мириться с эти было невозможно – пятилетка требовала людей, технически подкованных. В стране строился социализм, – а какой же получится социализм, если в большом промышленном городе еще имеются малограмотные люди!
Профсоюзная организация выявила их всех, и все стали учиться. Работали какие-то кружки, вечерние школы и курсы. Но как выкроить время на учение, если дома – дети, муж, если надо готовить обед и стирать рубашки? А учиться хочется. К таким женщинам комсомол прикрепил добровольных помощников – отличников учебы.
Маше повезло – ей досталась тетя Варя, известная всему заводу активистка, бессменный член завкома, табельщица Варвара Ивановна Райкова. Маше тетя Варя казалась чугунной и неумолимой, – ведь только она могла разрешить повесить номерок опоздавшему на работу и сделать таким образом опоздание незамеченным. Но тетя Варя была беспощадна. «Иди», – говорила она таким голосом, что всякая надежда пропадала сразу, и опоздавший понуро плелся в цех объясняться с начальством. Зимой тетя Варя ходила в тулупе, летом в сатиновом синем халате. Она всегда была при винтовке, – мало ли кто попытается проникнуть на завод? Тетя Варя стрелять умела, хотя последние годы стреляла только в тире.
Но кроме этих качеств, внушавших трепет и уважение, были в тете Варе какие-то другие, располагавшие к ней людей. Самое первое случайное знакомство с ней посеяло в Маше какую-то неясную приязнь, расположило к неумолимой тете Варе.
Это знакомство произошло однажды зимой в три часа ночи на Сытном рынке возле обувного магазина.
Маша была довольно равнодушна к «тряпкам», то есть к платьям, к одежде. И на ногах она всегда носила что придется. С тех пор как ее приняли в комсомол, Маша ходила в юнгштурмовке с ремешком через плечо, в русских сапогах, доставшихся ей от маминой сестры тети Зои, участницы гражданской войны. Коротко подстриженные волосы Маши во время быстрой ходьбы слегка отлетали назад. Ей казалось: вещи закабаляют женщину. И не оглянешься, как начнешь отдавать этой чепухе драгоценные минуты и часы, и не заметишь, как загромоздишь свой мир бессмысленным тряпьем и коробками с обувью… К тому же у матери и отца никогда не водится лишних денег на такие вещи. Это и хорошо: по крайней мере, опасностей меньше.
И все-таки, когда Люся, гораздо более стесненная материально, купила себе молочно-сиреневые кожаные туфельки, Маша их заметила. Она даже примерила их, хотя Люся носила обувь на номер меньше, чем Маша, и втиснуть ногу в ее туфельку было совсем не просто и даже больно. Маша подумала, что наверное такие туфли стоят уйму денег. Но Люся рассказала, что стоят они недорого. Охотников на такие туфельки, конечно, много, надо занять очередь с ночи, часов с двух. И тогда наверняка получишь.
Только и всего. Родители дали денег. Маша поставила будильник на два часа ночи и вскоре была у знакомого магазина. У дверей собралось десятка три женщин, и Маша заняла очередь.
Лед на панели блестел, отполированный ветром, синие сугробы дышали холодом. Умные женщины пришли кто в валенках, кто в ботах, а недогадливая Маша скакала, словно козленок, в своих синих резиновых спортивных туфельках. Зная, что туфли придется примерять, она надела новые, нештопанные чулки и пожалела натянуть на них сапоги – еще порвутся чулочки. И вот она приплясывала, пританцовывала, хлопала в ладоши, дула в кулаки…
К очереди подошла какая-то женщина с толстой, завернутой в тулуп дворничихой. Дворничиха уверяла, что женщина заняла очередь раньше всех, а потом ушла домой погреться, и что ее надо пустить первой. Женщины запротестовали, раскричались. У дверей магазина началась свара.
Маша наблюдала со стороны – многие шумели попусту, из любви к скандалу. Дворничиха уже отступила и ушла со своей знакомой, но некоторые женщины все еще кричали. Две соседки по дому разошлись во мнениях и стали спорить нудно и бессмысленно.
Ну и леший с ними! Маша притопывала возле крылечка, стараясь согреться. Резиновые туфельки на морозе становились внутри как будто сырыми. Чтобы лучше согреться, Маша тихонько запела. Она пела песенки из знакомых кинофильмов, пионерские песенки, что попало, лишь бы только шевелиться, двигаться, лишь бы согреться.
Она почувствовала на себе чей-то тяжелый взгляд и умолкла. В самом деле, седьмой час утра, а они развели тут шум у магазина. А она еще и поет. Правда, поет очень тихо, но все же… Может, это мешает кому-нибудь?
Словно чувствительный приемник волну, Маша уловила направленный на нее взгляд и сама посмотрела прямо в лицо той, которая заставила ее замолчать. Это была женщина в тулупе, подпоясанном солдатским ремнем, в сером пуховом платке, в валенках. Она тоже стояла в очереди.
– Смотрю я на тебя: не собака ты, – сказала медленно женщина. – Ты пой, ничего, этак лучше. Что ж ты не обулась, как следует?
Больше она ничего не сказала, но Маше словно бы стало теплее. Забавно: «смотрю я на тебя, не собака ты». Кажется, что ж такого? И все не должны быть собаками. Не собака! Но почему-то в устах этой суровой, угрюмой женщины такие слова прозвучали как похвала.
Это и была тетя Варя.
Вот к этой-то тете Варе и прикрепили Машу «для повышения грамотности и культуры». Маша должна была заниматься с ней на дому, в свободные вечера.
Постучав первый раз в незнакомую квартиру, Маша оробела. И надо же было получить в подшефные тетю Варю! Сейчас она как глянет на Машу, как скажет ей: «иди!»
Дверь открыла не тетя Варя, а девочка лет двенадцати, с круглой гребенкой в зачесанных назад прямых волосах. Девочка почтительно провела ее в комнату, предложила сесть и вышла. Тетя Варя появилась совершенно незаметно. Она вытирала полотенцем только что вымытые красные руки и в чем-то извинялась. От волнения и страха Маша не поняла, в чем именно.
Они сели за стол, тетя Варя взяла учебник и стала читать вслух – робко, неуверенно, то и дело поглядывая на Машу. Маша начала поправлять ее ошибки, успокоилась, и работа пошла.
Так занимались они вечер, и другой, и третий. А на четвертый тетя Варя стала рассказывать свою жизнь. Позанимается с час и начнет.
Жизнь у нее была удивительная, хотя и началась обыкновенно. Безвестная деревенская девчонка, она рано осиротела и была отдана в няньки. Служа у помещицы, она увидела однажды, как местный богомаз писал лик святого Николы с сельского батюшки (помещица покровительствовала искусствам, и богомаз работал у нее в доме). Варя ужаснулась: значит, и прочие боги, глядевшие с икон, которым она молилась, тоже списаны с таких нот людей, вроде батюшки, а богоматерь – с какой-нибудь барыни вроде Вариной хозяйки? Все обман, все неправда, бога никто не видел, потому его и не с чего рисовать, приходится – с людей. Да и с каких людей! Варину покойную мать никто на икону не срисовывал, а она как раз была подходящая – очи большие, сама худющая, – чем не богоматерь!
Господа переехали в город и взяли Варю с собой. Там ее переманила приятельница хозяйки – она была богаче, а Варя не дорожила первым своим местом.
У новой хозяйки бывали в гостях многие важные люди – адвокаты, юристы, крупные чиновники. Одному из них хозяйка «подарила» Варю в горничные – всё решила сама, Варю даже не спрашивала и только сообщила ей: «Теперь, голубушка, у тебя будет новый барин, старайся угодить ему, это большого ума человек».
У нового барина была такая прическа, словно он держал на голове гнутую платяную щетку щетиной вверх. «Бесценное качество этой служанки в том, что она неграмотна, – сказал он бывшей Вариной хозяйке. – Она будет убирать мой кабинет, я могу доверить ей все бумаги…»
Николай Федорыч не обижал Варю, жалованье платил аккуратно. Была у него и жена, была кухарка, но кабинет всегда убирала Варя. А новый хозяин, когда был в хорошем настроении, рассказывал всякие штуки о царе. Будто царь любит кошек гонять в садике у дворца, собаками травит их, и что вообще он большой чудак. Варя слушала эти байки со страхом и боялась, что Николая Федорыча заберут за такие слова.
В квартире Николая Федорыча все шло, как по часам, никаких перемен не было заметно. А в городе что-то делалось: то с флагами по улицам ходят, то крики какие-то, стрельба, то полиция какого-то паренька тащит. Варю на улицу пускали редко, хвалили за скромность, дарили то ситчику на платье, то батисту на блузку. Про Николая Федорыча она слышала от кухарки, что он стал большой человек, в царском дворце заседает. Он и дома за обедом начал капризничать, сразу видно – большой стал начальник.
И вот наступил день, не похожий на все предыдущие. Николай Федорыч приехал домой белее мела. Быстро прошел в кабинет и кликнул Варю.
– Открой вьюшку, – сказал он, показывая на камин.
Она открыла.
– Неси сюда спички. Зажигай! – И он бросил в камин пачку бумаг.
Варя зажгла спичку и, потрясенная, смотрела, как огонь пожирал листки, исписанные черными чернилами. Горели бумаги, которые так бережно сохранял Николай Федорыч, над которыми он так дрожал…
Хозяин побежал в спальню, задев по пути за толстый плюшевый ковер и чуть не упав, выхватил что-то из платяного шкафа. В последний раз Варя увидела его на пороге кабинета. Волосы его, казалось, стояли дыбом, худощавое хрящеватое лицо исказилось. Он крикнул Варе: